О книге Анатолия Кобенкова «Уже не уйду никуда»
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 4, 2014
Анна Трушкина – филолог, критик. Родилась в Иркутске, окончила филологический факультет Иркутского государственного университета. Публикации в периодике Иркутска, журнале «Грани». Живет в Москве.
Кобенков А.И. Уже не уйду никуда: Избранные стихи. – М.: Арт Хаус медиа, 2014.
Георгий Иванов когда-то попросил: «Поговори со мной о пустяках, / О вечности поговори со мной». Кобенков согласился бы с ним: «Мысль ни к чему, а глупости важны». Разговор по душам, вполголоса, а не вещание с трибуны, прорыв в иное измерение через пустяки – таков осознанный выбор поэта, о котором пойдет речь. Никаких деклараций и громких клише:
Только тем и хорош этот бедный язык,
что от неба отвык, а к земле попривык.
Как А.К. не раз повторял своим ученикам, стихи пишутся не про любовь, а из-за любви. И учил определять подлинность стихотворения – интуитивно, по «мурашкам», которые бегут по телу во время чтения.
Книга стихов с замечательным названием «Уже не уйду никуда» – тринадцатая по счету, вторая – вышедшая в столице и вторая же – посмертная. Много это или мало? Наверное, достаточно – для критиков, чтобы в полной мере увидеть так называемый творческий путь, проследить эволюцию, которая, несомненно, имеет место быть, идля читателей (которых немало и в Иркутске, где много лет жил Кобенков, и в Москве, где учился и куда переехал за несколько лет до смерти). Ценителям же, как всегда в случаях преждевременного ухода истинного поэта, остается лишь перечитывать много раз читанное и угадывать то, что осталось недосказанным.
Сборник, составленный Олегом Хлебниковым, который дружил с А.К. много лет, разбит на четыре раздела: «Последние стихи», «Избранное (1960-е – 1980-е)», «Избранное (1990-е – 2000-е)», «Узелок на память (Из последней книги)». Предваряет собрание стихотворение, ставшее для автора «программным» (ужасный термин, над которым Анатолий Иванович со свойственной ему самоиронией наверняка посмеялся бы):
До чего же я жил бестолково!
Захотелось мне жить помудрей.
Вот и еду в музей Кобенкова,
В самый тихий на свете музей.
Открывайте мне дверь поскорее,
И, тихонько ключами звеня,
Открывает мне двери музея
Постаревшая мама моя.
Эти строчки обязательно присутствуют в каждой критической статье (к сожалению, их не так много, как хотелось бы), их знают наизусть и цитируют при любом упоминании его имени. Естественно, именно их включил Евг. Евтушенко в свою антологию русской поэзии XX века. Удивительно то, что свою «визитную карточку» Анатолий Кобенков написал в 1970-м, в 22 года. Потом тоже писал много, очень хорошего и разного, но выразил себя сполна уже в двадцать с небольшим. И не изменял себе. Потому и цитируют уже больше 40 лет.
В сетевых отзывах встретилось мнение, что автор разбираемого нами сборника был «незаслуженно скромен, излишне отзывчив и добр», как будто можно быть добрым излишне. А.К. был разным, а уж «добреньким» не был никогда. Видимо, такое обманчивое впечатление создает основное свойство его поэзии – не усталость от жизни (ее можно было бы ожидать от автора, которому под 60), не тоска по неопытной юности, а та самая сохраненная детская открытость и доверие к миру, которая оборачивается высокой библейской мудростью: «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят». И не случайно один из любимых, даже навязчивых, образов – ласточка. Заменить его, скажем, на орла или ястреба, долетевшего от Бродского, невозможно и смешно. Написала это – и сразу нашла в книге подтверждение – почти буквальное! – в стихотворении «Там, говорят, все сохранилось»:
Вижу, как небо свинчатит свинцовый ястреб:
крылья — на вырост, когти и клюв — на смерть,
взор — на пространства; прежде и нынче — ясно:
нас он не видит, нас и не рассмотреть
взору такому. Кто мы ему? — подростки:
старшему десять, младшему нет и пяти…
Птицу такую стоит писать по-бродски,
птицу иную вернее писать почти
так, как мне видится: выморочен, нахохлен
божий подкидыш — житель неловких строк
ржавый воробушек: миргородская находка,
добчинский клювик, бобчинский хохолок…
Здесь, правда, не ласточка, но родственный ей воробушек, но мысль выражена вполне ясно. Этот, говоря по-научному, хронотоп просто не вмещает крупную хищную птицу, зато ласточка здесь как дома: своя в кругу родственных образов – детство, мама, маленькая дочка, младенец в яслях, песенка, дудочка. И никаких поэтических котурнов.
Чем я дале от вас,
говорю ребятишкам и женам,
чем вы ближе,
Архангелу молвлю и небу,
тем теснее во мне
вашим крылышкам,
вашим коленкам…
Разноцветной пеленкой,
веревочкой бельевою
завершаю свой путь
и счастье рифмую
с прищепкой…
Это, конечно, тоже высокая поэтическая традиция. Ласточка еще со времен Державина – альтер эго души, вестница небес, посредник между ними и землей. Но прилетела она к поэту не только от Державина и Мандельштама, но и с Плещеевым, это та самая первая птичка, знакомая всем с пеленок, что весною, в сени…
Анатолий Кобенков не раз признавался, что очень любит Фета. А у него – какое неслучайное совпадение! – тоже есть своя «Ласточка», с которой он себя сравнивает:
Не так ли я, сосуд скудельный,
Дерзаю на запретный путь,
Стихии чуждой, запредельной,
Стремясь хоть каплю зачерпнуть?
Такое ощущение, что фетовское стихотворение удивительно прочувствовано и прожито А.К. Можно сказать, это выражение его поэтического кредо – и острое внимание к жизни с ее чепухой и мелочами, и параллель с творчеством как прозрением и дерзостью, и высокое самоуничижение и смиренность. И, конечно, музыка стиха, которая довлеет над сложностью и выморочностью жизни.
…и эта умерла, и тот умрет:
за дедом – внучка, и за родом – род,
и мышка вслед за Жучкой, и поэт –
За песенкой умершею вослед…
…и ласточка – за ласточкой, и звук
из слова выпадет, и недостанет рук
посечь разлуку, выполоть печать…
и ту не жаль, и этого не жаль…
Это одни из последних стихов, и трудно удержаться от соблазна найти в них предчувствие скорой смерти. Действительно, такой мотив в книге встречается не раз. Автор подводит итог. Но это скорее попытка подвести черту под определенным этапом жизни, что естественно для зрелого человека. Да и вообще тема смерти – одна из вечных тем, лирику ее не избежать, ни в среднем возрасте, ни в юности. Лирический герой Кобенкова оглядывается, теряя близких и друзей. Называя поименно – Женя, Володя – оплакивает их, воскрешает в своей памяти и оставляет жить на страницах книги. Но, несмотря на весь трагизм надвигающегося одиночества, уменьшительные суффиксы не дают впасть в громкий пафос: могилка, снежок, мотивчик, холмик, рюмочка.
Как настоящий стихотворец, А.К. – в русле поэтической традиции, но он не традиционалист. Слово в его стихе не равно само себе, в стихотворной ткани оно обретает многоплановость, переливается новыми смыслами. Уходя от прямого словарного значения, обретает глубину и многозначность на грани логики. Нельзя не восхищаться мастерством звукописи в таком, к примеру, стихотворении, как «Губернский понедельник»:
И шпилек пробормот, и бром из чайной ложки,
и сани у ворот, и кучер под окном,
и обморочный бал, где с шаловливой ножкой
рифмуется паркет пиитом-шалуном.
Эти увлекательные переливы б-р-м и ш-п-л! Язык сам ведет за собой поэта, который, кажется, только успевает записывать его причудливую мелодичную игру, этот стук каблуков и шарканье танцующих пар. И блистательный финальный аккорд:
Продлись до склона дней, губернский понедельник,
с санями под окно, с валторной под язык…
Сильный и одновременно легкий последний образ – в нем прячутся и прозаические валокордин с валидолом, и постаревшее сердце, не выдерживающее восторга, и прошлое как настоящее, и тютчевское «продлись, продлись, очарование», и музыка, и любимая трубочка. Всё – в одном слове!
Сама будучи иркутянкой, не могу не поблагодарить А.К. за стихи, подаренные Иркутску. Такие строки и творят городской миф. Что уж говорить, мой родной город был жесток к поэту – чего стоит хотя бы некролог, напечатанный (при жизни, ко дню рождения!) в городской малотиражке – с легкой руки братьев-писателей из «альтернативного» союза. Видимо, не смогли они удержаться от литературной параллели – Зилову из вампиловской «Утиной охоты» недоброжелатели посылают кладбищенский венок. Близкие знают, насколько эта «шутка» была болезненна для Анатолия Ивановича. Уверена, злопыхатели сгинут, а стихи Кобенкова об Иркутске (далеко не глянцевые и не парадные) войдут в хрестоматии по краеведению:
Не докричать – хотя бы домолчать…
Отныне и молитва нам не сводня –
прощай, мой брат, ты волен убивать –
убей меня на Тихвинской сегодня…
Иркутск, в котором А.К. прожил более десятка лет и которого, прощая и прощаясь, называет братом, другом и своей жизнью, приобретает в его книге свое лицо. Его замечательная история и не очень красивая современность скреплены живым и теплым образом лирического героя, который – со своей вечной трубочкой – чувствует себя здесь как дома:
Да здравствует иркутская пурга!
как хорошо в течение недели смотреть
в окно, не покидать постели
и кофий требовать – мне кофию, слуга!
А.К. постоянно попрекали происхождением – во время учебы в литинституте сокурсники били, чтобы отрекся от еврейства, в недоброй памяти некрологе назвали «Лейбой Троцким от критики». А он всю свою жизнь демонстративно декларировал свое двукультурие, отдавая должное и маме-еврейке, и отцу-русскому. «Славянская фита и иудейский алеф», местечковый быт и евангельские сюжеты постоянны в его стихах. Более того, он не ограничивал себя даже такими рамками. Ему принадлежала культура всего мира, он черпал оттуда свободно (кстати, уже одно это свойство поэзии А.К. опровергает потенциальные упреки в провинциальности).
Бродя по временам, перемахнувши через
ограду из веков, во множестве судеб
я высмотрел две-три: неспешная вечеря,
пригублено вино, но не преломлен хлеб;
да и куда спешить: Исайя дремлет рядом
с Бояном, а Лука – с Ионой, и при них
два мальчика, трудясь под цепким их приглядом –
Гомер и Велимир – заквашивают стих,
и чадно потому, и – «Приоткройте двери!» –
свирепствует Лука, и, по-варяжски хмур,
славянскую тоску срывает на Гомере
воинственный Боян: «Масоны, перекур!»;
и тянутся века, и, опершись на доски
судьбы, два пацана сквозь пленочку вина
глядят, как в мастерской Иеронима Босха,
среди его шутов, нашла меня жена…
Провинциальность – при наличии в стихах множества сугубо иркутских реалий – для А.К. понятие метафизическое (хотя и очень сложно применить подобное трескучее слово к его лирике). Все наше копошенье, вся мелкая жизнь с обязательной рюмочкой, «пока не требует поэта…», или, по-кобенковски, «в глуши домашней и в гульбе кабацкой», приравнена к существованию в тихой провинции. Противовесом тут служит, конечно, не переезд в столицу, а уход в мир внутренний, общение с великими предшественниками, осмысление Библии, молитва.
Полугорсть бытия, говорящая плоть –
это, Господи, я, черновик твой, Господь.
Это я – это Каинов пламень во мне,
это в Кане вино и купель в купине…
Это, Господи, я – тот, чья глотка черна,
бедный Лазарь из гроба восставший вчера.
Это, кажется, я – оглянись, Назарей, –
белый ослик, бегущий при мамке своей…
Вот такой он, Анатолий Кобенков, искренний, свой, подлинный. Большая радость, что у нас был такой поэт. Великое счастье, что с нами остаются его стихи.