О поэзии Александра Кабанова
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 3, 2014
Александр Кабанов – поэт драгоценный, однако чрезвычайно неудобный. Его любимые приемы – глубокая ирония рядом с не менее основательной взволнованностью; лирическая дерзость, граничащая с наглостью; любовь к словам, сходная с любовью дрессировщика к щенятам.
Должен признаться, что из поэтов своего поколения он мне интересен больше всех.
Отчасти, может быть, потому, что много и плодотворно учился у предшественников – и у предыдущего поколения, и у классиков, и сумел их опыт развить и обогатить.
Предшественникам и классикам было в известном смысле легче.
О да, человеческий удел – страдание, преодолеваемое красотой, зачем же лодке доверяем мы тяжесть урны гробовой, дар напрасный, дар случайный, голова моя машет ушами, как крыльями птица, на Васильевский остров я приду умирать и все такое.
Однако за пределами этого высокого мира, в земной юдоли, мы (говорю за свое поколение) могли опереться на четкую систему ценностей.
Мы были изгои – поколение дворников и сторожей. Мир относился к нам если не враждебно, то с брезгливой настороженностью, и мы отвечали ему тем же самым.
Назывался этот мир – советская власть. И был он, не скрою, гадок. Был он – чудище огромно, обло, стозевно, которое лаяло дурным голосом из оруэлловских уличных репродукторов, а в хорошем настроении, оттянувшись водочкой с любительской колбасой, – пело сладчайшие песни о покорении голубой-голубой тайги или слушало военные марши.
Само собой подразумевалось, что советская власть и есть истинная причина почти всех наших скорбей.
Потом она кончилась, и началась совсем другая история. Житейский опыт моего поколения оказался никому не нужен, кроме постаревших диссидентов. (Опыт эстетический – другое дело; политических стихов мы почти не писали – много чести было бы помянутому выше чудищу.)
Молодость Кабанова пришлась на годы зрелого социализма, который, однако, не поразил его так глубоко, как предыдущее поколение. Соответственно, его взгляд на имевшие место тектонические сдвиги был трезвее.
Светлого капиталистического будущего явно не вышло.
А светлое настоящее не дает поэту никакой возможности сосредоточиться исключительно на прекрасном и высоком.
Мир поэта Кабанова – идиотический карнавал, где высокое и низкое образуют взрывоопасную и неразделяемую смесь. (Заметим, что тоталитаризм – будь то советская власть или власть вора и денежного мешка – карнавала не терпит.)
А на карнавале, как известно, разрешается все.
В том числе и отойти в сторонку, чтобы на безлюдной набережной второстепенного венецианского канала (туристов нет и в помине, местные жители почивают, и окна наглухо задраены ставнями, выкрашенными в застиранный зеленый цвет) снять маску всезнающего шута, повертеть ее в руках – да и захлебнуться горькими, я бы даже сказал, горючими слезами.
Нельзя не отметить, что Кабанов, как ни крути, все-таки эмигрант, хотя и поневоле. И это сообщает его душе необходимую для поэта степень неприкаянности.
«Новый Lucky Strike» – поселок дачный, слышится собачий лайк,
это едет Бэтмен Сагайдачный, оседлав роскошный байк.
Он предвестник кризиса и прочих апокалипсических забав,
но у парня – самобытный почерк, запорожский нрав.
Презирает премии, медали, сёрбает вискарь,
он развозит Сальвадора Даля матерный словарь.
В зимнем небе теплятся огарки, снег из-под земли,
знают парня звери-олигархи, птицы-куркули.
Чтоб не трогал банки и бордели, не сажал в тюрьму –
самых лучших девственниц-моделей жертвуют ему.
Даже украинцу-самураю трудно без невест.
Что он с ними делает? Не знаю. Любит или ест.
Сейчас, когда идет война, подобные (достаточно многочисленные) стихи могут иным показаться бестактными. Но поэт живет в вечности, ему простится.
За стихами Кабанова – любовь и мука.
Я уподобил бы их речам Демосфена, которые тот учился произносить с камешками во рту. Только камешки эти – раскаленные.
Он умеет по-хозяйски обращаться с языком на всех уровнях, от звуков до слов и цитат.
Мне подарила одна маленькая воинственная страна
газовую плиту от фирмы «Неопалимая Купина»:
по бокам у нее – стереофонические колонки,
а в духовке – пепел, хрупкие кости, зубные коронки,
и теперь уже не докажешь, чья это вина.
Если строго по инструкции, то обычный омлет
на такой плите готовится сорок пустынных лет;
всеми брошен и предан, безумный седой ребенок,
ты шагаешь на месте, чуешь, как подгорает свет
и суровый Голос кровоточит из колонок.
Речь его, по большому счету, горька и безысходна. Но она звучит, а это уже подвиг в нашем страшном мире (другого, простите, не знаю).