Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 1, 2014
Борис Херсонский – поэт, эссеист, переводчик. Родился в 1950 году. Окончил Одесский медицинский институт. Заведует кафедрой клинической психологии Одесского национального университета. Автор нескольких книг стихов. Живет в Одессе.
* * *
Вас много, а мы – одни.
Нас много, и мы – одно.
Мелькают, дергаясь, дни,
что кадры в немом кино.
Вертится граммофон,
что поет – мы не поймем.
Ввысь уносит грифон
маршала вместе с конем.
Подкрученные усы,
лопатою – борода.
Именные часы.
Безымянные города.
Беззаботный народ.
Широкие шляпы дам.
Бегает взад-вперед
морзянка по проводам.
Дергая в такт плечом,
глядя на чистый лист,
ход сражений ключом
отбивает телеграфист.
Вот, остановлен враг
нашим ответным огнем.
Вот, свалились в овраг
маршал вместе с конем.
У коня – сильный ушиб,
а у маршала – перелом.
А грифон и вовсе погиб,
зацепившись крылом
о летательный аппарат,
летевший бомбить врага.
И маршал примет парад,
когда срастется нога.
* * *
В беломраморной древней Греции – каменный лес.
Там до сих пор живет черепаха, которую не догнал Ахиллес.
Там неподвижна стрела, как всякий иной предмет,
поскольку движения нет.
Древнюю Грецию проходят в школе, спрессовывая
века
в урок, как лагерный срок – от звонка до звонка.
Там правит философ, там бодрствует медный страж,
их боевой экипаж.
Там триста спартанцев костью в бутылочном
горлышке Фермопил.
Черепаха жалуется, ей Ахиллес чуть на пятку не наступил.
Но теперь, слава Зевсу, убит, под плитой, нога из-под
плиты.
Стрела торчит из пяты.
Все это проходят в классе
где на портретах – ареопаг
местных правителей, в углу – государственный флаг.
За каждой партой по две подстриженных головы
почти дебильных, увы.
Понятно, что их Гомер – всем ребятам пример.
Понятно, что «жизнь жива только иудами вер».
Понятно, что Аполлон султан, а музы его сераль.
Так закалялась сталь.
Пунические войны переходят в гражданскую,
а потом
без перерыва – в отечественную. Эпоха лежит пластом.
Сократ заряжает пушку. Из белого леса колонн
прицеливается Платон.
* * *
Варварское произношение не портит возбужденную
речь.
Христиане крушат античных идолов. Нет чтобы их
приберечь
для продажи, скажем, в Британский музей.
Как волчок вращается разрушенный Колизей.
На него глядит ротозей.
Живой манекен в жестяных латах. Рядом – дама в
пальто.
Тут гибли мученики, теперь не гибнет никто.
Не ревет народ, выпуская пар.
Правда, позавчера туриста хватил удар,
но он был болен и стар.
Ты тоже не слишком молод и не слишком здоров.
Немного веришь в Отца и Сына, не стяжая даров
Святого Духа даже в Троицын день.
Идешь вниз по лестнице. За ступенью ступень
сводит в смертную тень.
Предки зовут — скорее к нам, не тяни!
Собственно, сам ты не прочь отдохнуть в тени.
* * *
Их предок, серб, бежал в Россию от османов при
Николае Первом.
Жену он нашел в Рязани, и она была тоже сербка.
Все женщины в этом роду имели предрасположенность к слабым нервам.
А мужчины были военными и выпивали крепко.
На портретах и дагерротипах – мундиры в крестах
и усатые лица
бальные платья, локоны, чуть поджатые губки.
Чередование поколений должно бесконечно длиться.
Но не всегда, особенно, если мужчины совершают безнравственные поступки.
И тогда остается последний в роду, бравый
поручик.
В гражданку – в Крыму, позднее в Париж навострили лыжи
через Стамбул (опять османы) – путь не из лучших.
Но вот уже двадцать лет он проживает в Париже.
Он не верит в то, что души бессмертны, тем более если бездетны
люди, их душам просто некуда деться.
Он водит такси. Седины почти незаметны.
Впрочем, заметны, но если к нему приглядеться.
Он не ходит в церковь на Пасху, посты не блюдет
и даже
в Страстную Пятницу может съесть бифштекс кровавый.
Но в мае, двадцатого, в храме стоит – традиция та же,
что в России — день сербского рода, покрытого вечной славой.
Он надевает мундир полковника (на толкучке куплен) покрасоваться.
По мертвым заказывает панихиду, себе, живому, молебен.
Это – в греческой церкви, в русскую — не хочет соваться.
Там знают его как облупленного – недостоин и непотребен.
Греческого не понимает. Слушает и представляет
воронку
сужающуюся – к нему одному и этого не поправить.
В прошлом году схоронили монашку-сестренку.
Род погибнет бесславно. Просто — некому славить.
* * *
На полке стоит под окладом иконка.
Дырочки от гвоздей вторые сутки кровят.
Старый монашек закрещивает
чертенка,
приговаривая «свят-свят-свят».
Чертенок корчится от муки,
распластанный на полу,
иногда издавая звуки,
похожие на работающую бензопилу,
иногда повизгивая тонко.
А пила-то и впрямь работает, разделяя творенье на
возвышенное и падшее — где твоя сторона?
Темная или светлая? Ты гражданин Вавилона,
или синего небосклона?
Душа грехами, мошна деньгами полна.
Хоровое пение, заповеданное нам терпение,
обещанное нетление,
житейского моря волна.
* * *
И чем мы могли помочь, когда он мотал лагерный
срок,
шил в цеху рукавицы, лежал на нарах, глядел в потолок,
отворачивался к стене, пытался изжить подростковый порок,
да куда там! В Стране вовсю
печатали легализованный самиздат.
Народ обалдел от чтения. Из Афгана
вернули солдат.
А он все шил рукавицы и слушал лагерный мат.
Холодный весенний мордовский дождичек моросил.
Ему предлагали – пиши прошенье, освободим, он отвечал: я не просил
меня сажать – и сидел из последних сил.
А народ как прилип к экранам, как будто бы
только и дел,
что слушать депутатские речи, эмигрантские песенки пел,
торговал, смелея. Тут он вернулся, как новенький – не поседел,
не сгорбился, не устроился на работу, понятно,
волчий билет.
На все вопросы один ответ – я отмотал семь лет.
Жена не дождалась, хрен с ней, и – общий привет.
Теперь он живет в Швейцарии. Мы тоже живем – кто
где.
Ему писали письма. Он приучил нас к тому,
что ответов не будет. Старея, лежит на тахте.
Мы тоже стареем все вместе, умирая по одному.