О книгах Веры Полозковой, Галины Климовой, Инны Лиснянской
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 1, 2014
Мужчина, начинающий рассуждать о «женской поэзии», как правило, вступает на враждебную для себя территорию. И неважно: восхищается он теми или иными стихами или вообще отрицает ее право на существование. К примеру, есть огромное число поэтесс, которые и сами термин «женская поэзия» не признают и презирают. Я, что поделаешь, признаю, и считаю женское словотворчество важным, никак не колоритным и вызывающим, но и все-таки специфическим отдельным явлением, которое имеет смысл обсуждать.
Вера Полозкова. Осточерчение
М.: Лайвбук, 2014
Мама сутки уже как в Римини.
У меня ни на что нет времени.
Я мечтаю пожить без имени
В кочевом заполярном племени.
Греться вечером возле пламени.
Ощущать Божий взор на темени.
Забери меня
Изнутри меня.
Покажи, как бывает
Вне меня.
Слова Анны Ахматовой «Я научила женщин говорить» достойны того, чтобы сохраняться в памяти потомков до конца времен. Но ведь и женская поэзия в ее русском изводе за сто лет претерпела огромные измененения, и, если сравнивать двух великих, на мой вкус, петербургских поэтесс – ту же Ахматову и Елену Шварц, мы найдем там гораздо больше розного, чем общего.
Говоря о Вере Полозковой, я не могу ею не восхищаться. И вот почему. Я больше не знаю поэтов, которые интересны настолько обширной аудитории. В основном молодежной – тем лучше. И интернет тут ни при чем: там стихов в таком же роде хватает без нее, да и объяснение слишком простое. При этом Полозкова для своей популярности ничего особенного не делает. И, учитывая количество ее читателей, позиция солидных журналов, которые такие стихи наотрез отказываются печатать, отчасти выглядит не более чем отстаиванием своего формата.
Полозкова спонтанна, непредсказуема, у нее не все всегда получается. А редакционная политика – это политика, следовательно, имеет свои законы. Это вопрос несовпадения установок – едва ли не полного, в котором нет ни правых, ни виноватых.
Безусловно, Вера Полозкова – имя одиозное, нарицательное, но эта довольно юная девушка сумела сделать великую вещь, о которой мечтают десятки тысяч «неоткрытых гениев». Она в одиночку привлекла огромный интерес к современной русской поэзии. Как-то заставила себя читать.
Понятно, что прием у Полозковой всегда один: это рефлексия на любую, какую угодно тему. Не скажу, что это тупиковый путь, но и сказать, что в этом есть не замеченная раньше перспектива, тоже нельзя. Рефлексивных поэтов много, скажем, таковы все графоманы. Но при этом Есенин, например, даже через край рефлексивен, но через это он и нашел свою интонацию.
Дело в другом. Полозкова вернула «образ поэта» за счет которого «работники пера» выживали в советское время. Она интересна многим не только как поэт, но и как личность, интересен ее быт, ее увлечения. Искусственно заставить увлечь собой до такой степени невозможно, для этого нужно обладать каким-то особенным даром. Поэтическим или нет – другой вопрос. Я пока, как и многие, не готов на него ответить, но чем бы ни закончилась эта история – в духе Мирры Лохвицкой или Анны Ахматовой, – сейчас совершенно неважно. Люди стали чаще читать стихи, и в этом смысле не замечать Полозкову невозможно.
И когда Бахыт Кенжеев представлял ее огромную подборку в «Интерпоэзии», он сделал некий отскок в сторону, сдипломатничал: мол, это, конечно, китч (и вспомнил Северянина). Так и есть. Но это китч, который русской поэзии сегодня необходим, чтобы обыватель хотя бы знал о ее живом, а не угасающем существовании и мог предполагать, что ее ожидает.
где пески текут вдоль пляжа,
легкие, как наши сны,
там закат лежит, как пряжа
у волны.
ночь, когда я уезжаю,
розовая изнутри.
ты смеешься как южане.
как цари.
так, чтобы глаза не меркли
наблюдать и ликовать.
так, что ни тоске, ни смерти
не бывать.
М.: Воймега, 2013
…а сердце по природе приживалка,
по которой плачет коммуналка,
где в многодетной потной тишине
стирали белое белье при подрастающей луне:
трусы, пеленки, простыни, сорочки.
Веревок надорвавшиеся строчки –
и – щелк! – прищепки по привычке
закрыли свои хищные кавычки.
И если даже оно там проскальзывало, сама антология была выстроена не ради гендерной пропаганды, а ради картины или карты, где все расставлено по своим местам. И была создана человеком, который прекрасно понимал, что такая книга неизбежно должна появиться. А субъективность – это свойство любой антологии.
Так вышло, что эта книжка заслонила от нас (от меня, по крайней мере) собственно поэтессу Климову. И, читая ее собственную книгу (поклон «Воймеге», которая по-прежнему пытается держать планку), я открыл для себя совершенно нового поэта. Не изъятого из контекста редактуры, которой Галина много занимается, а поэта как такового.
Тонкость, с которой Климова обращается со словами, самим устройством текстов, не удивляет. Удивляет ее мир – очень насыщенный, но лишенный всякой претенциозности. Очень здоровый и крепкий. Не приземленный, но и не загнанный в эмпиреи. И еще какой-то по-особому свой: со стороны открытый, при этом со своими закрытыми шкафами, ключи от которых где-то в сумочке на дне моря. В этом сугубо женском отношении к каждому небольшому, как правило, по объему высказыванию есть что-то от тайны – от шифра, требующего разгадки.
Климова склонна к стихам, рожденным в первую очередь памятью. Ей необходима фиксация многих событий через их проговаривание. В этом нет ничего удивительного, многие так пишут, и, как правило, получается плохо. Потому что это банальная фиксация на уровне снимка на мобильный телефон.
Климова умеет преображать прошлое. В этом тоже одна из составляющих поэзии. Это не ее выдумки. Это такое прошлое, каким она хочет и любит его помнить. При этом отсеивается то, что было, и, может быть, было очень важным, но конкретному стихотворению не нужно и будет только ему мешать.
Женская поэзия Климовой – действительно женская, но только там, где она сама этого хочет. Типичная особенность поэзии такого рода – невозможность прервать свою исповедь перед миром, приглушить или, наоборот, форсировать эмоции. Если наоборот – это мастерство, где искренность граничит с самоограничением.
Климова почти везде пытается найти этот баланс, найти ту черту, до пределов которой она выражает себя полностью, всегда подразумевая, что дальше ее она никого не пустит.
Весь невозвратный выводок глаголов,
рванувших борзо из-под руки,
без отпусков и дармовых отгулов
учил дышать во всю длину строки,
пока луна тянула на лимон
в косноязычной круговерти:
нет у любви ласкательных имен
и уменьшительных – у смерти.
Инна Лиснянская. Вдали от себя
СПб.: Издательская группа «Лениздат», 2013
В эмигрантском я раю
Баю-баюшки-баю:
Баю-башки-баю,
Спи у бездны на краю.
Райский соловей в ответ
Мне поет, что бездны нет.
Недавно трагически покинувшая нас Инна Лиснянская всегда поражала меня прежде всего уровнем своего поэтического мышления. Думать в регулярном стихе, не опираясь на внешние эффекты, – качество стихотворца, которым владеют единицы. Кто еще так прост и парадоксален одновременно? Как простыми словами говорить о сложном? Она была поэтом измерения метафизического, но пишущим так, как будто пишет о чем-то совсем мирном и домашнем.
И этот контраст придает всем ее поздним стихам (ранняя Лиснянская – совершенно другой поэт) качество абсолютной подлинности. Подлинности, которая тоже редко дается поэтам, в большинстве любящим то преувеличивать, то приуменьшать, то ерничать, то плакаться. Совмещая несовместимые вещи, она тем самым роднила их, давая понять, насколько они между собой увязаны не ее словом, а самим мироустройством.
Еще Лиснянская – тот удивительный случай, когда поэт не просто обозначает свою старость, а выражает себя через старость. Но, в отличие от Полозковой, взахлеб выражающей свою молодость так, как она умеет, Лиснянская при всем обилии в чем-то очень похожих одно на другое стихотворений – была максимально собрана.
Даже когда ей невыносимо было о чем-то говорить или вспоминать. И эта по канве ахматовская линия (вспомним «Реквием») отнюдь не ахматовская. Лиснянская – вовсе не человек, застывший в скорби, как предписано традицией. Наоборот, ее отличала изменчивость, словно она реагировала на каждое мгновение и пыталась его поймать. И тем не менее ее «последняя» поэзия не о природе и не о погоде, как может показаться, –это поэзия покаяния. Даже за то, к чему Инна Львовна не могла быть никак причастна.
Поэтому при внешней статике (венок сонетов «В госпитале лицевого ранения» – кто сейчас пишет венки сонетов?) она потрясает тем взрывом, который идет изнутри и приводит в движение всю конструкцию. И такая эмоция производит гораздо большее впечатление, чем выговаривание ее через свободный стих.
Какие раскинулись дали!
Какие открыты дороги!
Но я, как царица печали,
Останусь стоять на пороге.
И куртка моя на застежке,
И туфли мои на шнурочке.
Я не промочу свои ножки,
Я – типчик, рожденный в сорочке.
И все-то я выходы знаю,
И все-то я знаю исходы, –
Сыта и совсем как живая
Иду под древесные своды.
Виталий Науменко, Москва