Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 4, 2013
Марина Борщевская родилась в Москве. Окончила филологический факультет Московского государственного университета им. Ломоносова. Работала в журналах «Юность», «Новый мир». Член Союза российских писателей. Становилась призером и лауреатом Международного поэтического конкурса “Эмигрантская лира”. С 2005 года живет в Израиле.
МЕТАФОРА (греческ.) – иноречие, инословие, иносказание, перенос свойств одного объекта на другой на основании общего признака; термин, по-видимому, придуманный Аристотелем (384–322 до н.э.); по одной из гипотез, от греческ. АМФОРА – сосуд, вместилище, емкость, то есть форма, заключающая в себе некое содержимое, содержание, переносимое и переливаемое… “Вечные сны, как образчики крови, переливай из стакана в стакан…”
Солнце село. Дождь идет. Время утекает… Самые очевидные, простые вещи мы называем почему-то как бы… через левое ухо. (Солнцу нечем и не на что садиться, у дождя нет ног, а время, время… кто его видел и кто подтвердит, что оно – мокрое на ощупь?!). Похоже, что мы не умеем называть вещи своими, а точнее, их, именно их «родными» именами, – даже обыденно стертые словесные обороты обращаются в нашей языковой среде в форме метафор, обветшалых, но некогда новеньких и свежих. Душа горит. Погода разгулялась… Будто некий особый хрусталик встроен в наше сознание, и оно зачем-то перетасовывает, перемалывает доступную ему действительность – согласно этому особому виденью.
По обычаю метафору справедливо связывают с поэтической речью. Да и сами достижения поэзии как-то невольно, но прочно соединены с метафорой: метафора в нашем сознании и есть поэзия. Другой поэзии мы как бы не знаем.
А между тем, вдумываясь в суть самого явления метафоры, нельзя не прийти к одному на первый взгляд странному умозаключению. Метафора – вовсе не знак богатства и уж тем более переизбытка творческих сил. Скорее, наоборот! Метафора есть вынужденное средство в условиях недостатка знания, вынужденный способ добывания этого знания в условиях его дефицита. По сути – это цветок невежества. Метафизического.
Если бы мир, в котором мы живем, был прозрачен, а истина являлась сама собою, без завес и искажений, наше сознание и познание не нуждалось бы ни в каких «хитростях»: оно видело бы все вещи и всех существ мира, оно знало бы все имена. (Вспомним еще не порочного Адама на первом экзамене у Всевышнего!) Лишь в атмосфере сомнительного знания, когда ничего толком не ясно – ведь концы и начала заведомо скрыты! – и могла возникнуть такая форма мышления и говорения, называния одних вещей через другие вещи. Метафора – это наши волшебные очки в сумерках, мы надеваем их, потому что хотим видеть. Хотим поймать хотя бы отблеск истинного, когда сама истина – в затмении.
…Чужая речь мне будет
оболочкой,
И много прежде, чем я смел родиться,
Я буквой был, был виноградной строчкой,
Я книгой был, которая вам снится…
Установление родства между бесконечно, может быть, удаленными друг от друга существами, качествами, событиями есть дерзкий, хотя, возможно, и безнадежный способ преодоления нашего родового, рокового незнания. Зато молниеносность, с которой метафора в своем поиске может обежать полмира, чтобы соединить, казалось бы, несоединимое, есть молниеносность прозрения. Тайна незнания соединена в метафоре с тайной внезапного проникновения в Единство мира. То, что все и всё родственны всему и всем, поэзия открыла как-то между делом.
…И я выхожу из
пространства
В запущенный сад величин.
И мнимое рву постоянство
И самосознанье причин.
И твой, бесконечность,
учебник
Читаю один, без людей –
Безлиственный, дикий лечебник,
Задачник огромных корней.
Мандельштам писал в одной из своих статей о тьме, которая так темна, что ее можно резать ножом. И Блок, напомню, так пророчествовал о наступающем грядущем: «Двадцатый век… Еще бездомней, еще мрачнее ночи тьма…» Может быть, это так и есть, и наша жизнь и поэзия творятся уже даже не в сумерках и уж, конечно же, не блистательной белой ночью, как это, похоже, было в короткую пушкинскую эпоху, а во времена куда более омраченного сознания – еще более удаленного от источника света? Может быть, наше время, действительно, ночь, время «мачеха звездного табора», время казней египетских, египетской тьмы?
Не будем долго говорить о тотальности массового выхолощенного сознания, об изощренной чудовищности преступлений в глобальном масштабе, о войнах и революциях, о сотрясении всех основ самого человеческого бытия в ХХ веке… Кажется, что Солнце Мира все безнадежнее скрывается от человека. Жизнь все неуловимее, но и жажда жизни – все сильнее, запрос к самому бытию – все нешуточнее. Быть может, именно из непроглядности и жажды преодолеть сгустившуюся тьму является в художественные формы ХХ столетия это резкое усложнение самого эстетического языка. Разве «Стихи о неизвестном солдате» Мандельштама (образность, доведенная до критической массы!) и вся его несравненная поэзия (он ведь и правда ни на кого не похож, ни с кем не сравним) – могли быть возможны в каком-то другом, прошлом, времени?! Ведь Мандельштам как бы заново перебирает – разбирает и складывает! – данный ему для жизни Космос. Мучительно ища в нем то, что безнадежно ускользает… И это уже не пушкинский пир во время чумы, а сама… чума.
…В игольчатых, чумных
бокалах
Мы пьем наважденье причин.
Касаемся крючьями малых,
Как легкая смерть, величин.
И там, где сцепились бирюльки,
Ребенок молчанье хранит –
Большая вселенная в люльке
У маленькой вечности спит.
Свернутая большая Вселенная – ребенок, погруженный на свой краткий век в свою маленькую, отмеренную вечность – в жизнь, – образ мучительный, острый, овеянный у Мандельштама какой-то грозной таинственностью. Здесь метафора похожа на облачение скрытого, имеющего отношение, быть может, к самому сокровенному.
Но вот Пушкин. Но вот «На холмах Грузии лежит ночная мгла…». Стихи редкие по своей прозрачности – в буквальном смысле этого слова. Здесь нет или почти нет тропов. Это поистине прямая речь!
* * *
На холмах Грузии
лежит ночная мгла;
Шумит Арагва предо мною.
Мне грустно и легко; печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою,
Тобой, одной тобой… Унынья моего
Ничто не мучит, не тревожит.
И сердце вновь горит и любит – оттого,
Что не любить оно не может.
Сложное чувство утраты и обретения, печали и счастья одновременно – является у Пушкина без какой бы то ни было изощренной сложности: прямо, как солнечный луч, как внезапный прорыв в откровение:
…И сердце вновь горит и любит – оттого,
ЧТО НЕ ЛЮБИТЬ ОНО НЕ МОЖЕТ.
Так вот что, оказывается, таилось за мглою, которая вдруг пала, как пелена!
То же редчайшее ощущение прорыва в действительность, встречу с ней без каких бы то ни было посредников – сложных линз, зеркал, очков – являет собой, к примеру, это стихотворение Тютчева:
Накануне годовщины 4 августа
Вот бреду я вдоль большой
дороги
В тихом свете гаснущего дня,
Тяжело мне, замирают ноги…
Друг мой милый, видишь ли меня?
Все темней, темнее над
землею –
Улетел последний отблеск дня…
Вот тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Завтра день молитвы и
печали,
Завтра память рокового дня…
Ангел мой, где б души ни витали,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Не случайно, что и у Пушкина, и у Тютчева стихи обращены к «Ты». Потому что только в отношениях Я–Ты – полнота встречи. Ничем не опосредованная.
Мир как объект, распыленный, раздробленный человеческими знаниями на бесконечное множество других объектов, вплоть до элементарных частиц, – и порождает отчасти то состояние метафизического неведения, которое преодолевается в искусстве с помощью образа. Ведь даже Бог, когда мы произносим это слово, то есть говорим о нем в третьем лице, превращается в… метафору. Но Бог в молитве, Бог внутреннего постижения, Бог-ТЫ может оказаться совсем не метафорой…
Усложненная метафора ХХ века – косвенное свидетельство и следствие того, что мир, а вместе с ним и человек еще более стал объектом: науки, технологии, насилия, эксперимента. Но само это усложнение есть знак сопротивления распылению мира, мучительный ответ культуры на утрату цельности.
Метафора может быть облачением глубочайших тайн – в языке Пророков, Священных писаний, Книг, по которым человечеству еще предстоит учиться и учиться. Две великие метафоры стоят у самого края нашего понимания вещей. Древо Жизни и Древо Познания добра и зла.
Метафора может быть и честным безумием, отчаянной попыткой слепого пробить невидимую стену, скрывающую неуловимое и невыразимое.
В редких, исключительных случаях поэзия обходится без каких бы то ни было оптических приспособлений – когда реальность просто встречается с реальностью: счастливая встреча Я и ТЫ .Это ТЫ может быть и женщиной, и мужчиной, и камнем, и бабочкой. Все зависит только от полноты Встречи, от ее исполненности.
Но такой поэзии мы пока что почти не знаем.