Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 1, 2013
Шамшад Абдуллаев
ЗАБЫТЫЙ МАРШРУТ
КОНЕЦ АВГУСТА
Вернувшись домой в 18.15 после встречи с друзьями в чайхане (ржавый скворец выжженным клекотом всухую вас виноватил сквозь яшмовые прутья медового платана, в тени которого вы сидели на сдвоенных топчанах, инкрустированных до пробковых, барьерных колонн: говорили о том, что теперь наш отдых по выходным – та нынешняя длиннота, которая нужна как раз, когда осталось мало дней, говорили о неудавшихся финтах Гарринчи под шестнадцатым номером в злосчастном матче с венграми в Англии, говорили о том, что наш город переполнен не-ферганцами, что они разрушили с пришибленной упертостью мстительных маргиналов покрашенные в бирюзовый цвет антикварные дома колониальной эпохи, говорили о третьем альбоме Led Zeppelin, прежде всего о несломленном Роберте Планте, говорили о том, что мы зажились на этом свете, говорили о Таком-то, нашем приятеле, наркоше, драящем в особняке одного жлоба на “щепотку” верандный пол, вечно бледном, как напудренный хухольник XVIII века), вдруг обнаружил, что в твоем кабинете горел свет, как если бы ты находился в комнате несколько часов кряду во второй половине дня, работая за письменным столом над текстом “Фильмы Грегори Маркопулоса, или Илийский ирис”. В передней радиоприемник был едва слышен, словно диктор нашептывал лишь для твоего слуха далекую весть, и на стене мигал отблеск закатного бальзамина.
ЗАБЫТЫЙ МАРШРУТ
Памяти Болы С., друга
В ранние семидесятые сразу попадаешь в пригород, в рабочие кварталы, к пяти-шести кодлам с кастетами, бьющимся стена на стену по субботам (какие-то плесневелые дворняги в цветастых рубашках с болячками на фалангах бородавчатых пальцев, с выпуклыми ссадинами от хука под ублюдочными висками после второй затяжки слизисто-едко провожают кривые спицы двухколесного чуда гнойным взглядом, вслед вам зеленеющим немой хулой), – попадаешь сразу на выемчатый, в угрях, шпанистый асфальт, которому подобает плавный поворот вправо к пекарне и персиковой роще, где в прохладных щелях перекрестной аллеи порознь возвышаются допотопным садовником наугад расставленные мозолистые деревья, точно избавляются друг от друга многоходовым, черно-белым, шашечным оцепенением, и велосипедная тень катится вниз по склону, толкая по тряской, смолисто-сальной дороге султан света назад, вверх, на цементное темя. Водопроводный кран и псы в бесхозном дворе, текстильный комбинат, гудящий древесной литанией огузских диалектов, железнодорожная ветвь, блещущая под солнцем на холме над пивной забегаловкой, нарывчато-сизые фигурки миниатюрных дехканок и колхозно пепельные глашатаи свадеб в перечных тюбетейках, не подпускающие к себе в чайхане всяких там хипповых втируш, чья пестрая масть не ложится под свинцовый елей завтрашнего азарта, в котором суждено другой маске марать явь избытком осуществлений; вряд ли, говоришь, в старости мне придется с кайфом собирать по мелочам екающие импринтинги, самодовольно коллекционировать упущенное, говоришь и своим же словам ни на волос не веришь. Мухи ползают по гипсовым кессонам. Слева, совсем рядом, обок с бастионом разузоренных дневным сиянием овальных кизяков расположен ряд ржавых, лиловых жнеек. Уличная темень в жаркий час впереди выдавливает, к примеру, двух золистых, битумно-сутулых чуваков, совершенно неподвижных, как менгиры. В той, прошлой жизни, солнце поутру стесывало с ивовых насаждений липкий, росистый лик листвы, и в мчавшемся на базар рейсовом автобусе, в катакомбном, дымном заточении его прокисшего потом ветшавшего салона вдруг возникали прорисью вызывающе бойкие, неопалимые в сорных лучах, ворсисто-влажные косины женских бровей, тронутых травяной тушью над крепдешиновыми платьями. О ветре ты узнавал тоже на заре по шуршащему сетованью лакомых сетей в гуще черно-ягодных тутовников или в урюковом саду, где сегодня блекнет издали двухэтажный морг, прямоугольный, как лярд, который не успели разрезать. Там, во сне, внезапно вижу тебя редкой ранью, когда брезг льнет к оконному стеклу: ты идешь, вытянув перед собой руки, будто следуешь за ними, продвигаешься осторожно, ощупывая глухую пустоту защитно высланными навстречу с бесформием в стойке двух асбестовых, седых кобр серыми, летучими ладонями, как слепой, не препирающийся со своим погасшим зрением, – кто-то на равнине под низким небом сжимает губы, словно совестится дышать, кто-то сидит в обычной земной комнате на табурете, не шевелясь, перед предельно тусклой в закатной полумгле на бревенчатом столе керамической вазой, надзирая весь вечер за ее невесть кем остановленной, бездыханной предметностью. Вскорости, в конце недели, среди победоносных, жгучих в разгаре лета, покладистых пауз над пыльным переулком, над известковой норой, в которой пергаментной помехой гнездится стенное бельмо, слышится смачное, душистое воркование пухлых, кольчатых горлиц, льющееся диагонально в полдень от чердачной лунки до июльского горизонта. Над кронами карагача парит лепестковый парашют сигаретного дыма, которому подъемной силой служит его же ленивый, показной лёт. У заразительно ровной проселочной линии высится бурого цвета ветряной насос и мелькающим роздыхом сверлят сторонний взор лярвы телеграфных столбов. Что-то скрадывает мозг приторным помрачением, как если б уже тогда сорокалетней давности здешняя среда казалась неминуемостью другого момента, – высокий смерч семенит в низине, в коридорном углублении кишлачного пейзажа, спускается к перегною, теряя в росте мякотно- неслышными скачками до своего мерцательного затылка в отдалении, как безродный путник, как существо, которого не ждет нигде лоск его логова, ни в полынной крипте полуобжитых пустырей, ни в трех нишах глинобитного тупика, ни в терпких разводах пенной поймы. Между тем израсходованность броского цветения замечаешь в предгорье моментально в начале весны: потом хоть воюй с блистательной быстротой люминесцентного ветра и вой вместе с ним, но белизны миндального дерева не сыщешь окрест в сердце апреля. Теперь же июль. Немного позднее нудношествующий мулла, нунций долины, как увязший в меде артритный пасечник в купоросно-жемчужном, слоистом наголовье, опасливо меряет ватный луг, где его буквально заклинило под хлопчато-льняным узлом приевшейся чалмы, и никнет в неспешной ходьбе; не родиться, чеканят его старые кости, – лучший удел; правишь не ты в плодоносных краях, а червивые бонны; в общем, стоит ощутить свежесть, почти неземную, тотчас на себя навлечешь сомнения – зачем? что это? туда не иди; никакого знамения; нет ни воздаяния по справедливости, ни Суда, карающего дебри дел. “Что ни возьми, все остается нетронутым”. Косые и закругленные бороздки на дувалах крошащейся вязью выделяются по краю коренастых мазанок, роятся волокнистой резью петляющих рытвин, не дошедших до древнего адресата клинописной вести и прячущих в своем сыпучем вилянии фамильную клятву, но никто, правда, не попытался ни разу расчехлить этот бороздчатый, зашифрованный девиз тысячелетнего гербовника. Можно подумать, что на столе сейчас лежит книга, открытая прямо на середине, словно хочет видеть читающего, и велосипед по асфальтовому спуску едет мимо холмов шелестящим накатом.
Шамшад Абдуллаев родился в 1957 году. Поэт, прозаик, эссеист. Автор трех книг стихов. Лидер “Ферганской школы поэзии”. Лауреат Премии Андрея Белого (1993), премии журнала “Знамя” (1998). Живет в Фергане.