О книге Глеба Шульпякова «Письма Якубу»
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 1, 2012
Марина Гарбер
В ПОИСКАХ АДРЕСАТА
О книге Глеба Шульпякова “Письма Якубу”
Поэтический сборник Глеба Шульпякова “Письма Якубу: Третья книга стихотворений” (Серия “Поэтическая библиотека”. М.: Время, 2012) в формальном смысле содержит лишь одно “письмо”, адресованное Якубу, попугаю, живущему в клетке холла стамбульской гостиницы. Однако далеко не случайно название книги говорит о наличии n-го количества писем. Логично предположить, что все стихотворения сборника – своего рода письма-монологи, обращения к равнодушному адресату, не способному не просто ответить, но и услышать. И это – не столько свидетельство одиночества, одной из центральных тем Шульпякова, сколько философской сущности его поэтики: ощущения, наблюдения и констатации порождают новые ассоциации и мысли, ведущие скорее к новым вопросам и реже к ответам. Где-то поэт роняет: “…вот и я эту книгу читаю с конца, как все”, – подталкивая читателя к заключительному тексту сборника. Действительно, “Письмо Якубу” резюмирует вышеследующие тексты, четко формулируя ее тезис и как бы фокусируя взгляд на ее главной мысли. И, все-таки, следуя предложенной автором композиции, начнем с начала…
“…но то, что кажется вовне, / давно живет внутри меня” – это строчка из открывающего сборник стихотворения, в то время как значительная часть последующих текстов является неким развитием вложенной в нее мысли, предлагая то иной контекст, то иные настроения и краски, но в целом идейно следуя ей. Так, из оконного пейзажа с белеющей в саду простыней, через кухню, где что-то кипит на плите, во внутренний мир наблюдающего – мир, в котором находится тот же сад, тот же огонь; внешнее, пропущенное через внутреннее, переживает нечто вроде трансформации, и мир, вновь выпущенный наружу, словно переведенный текст, предстает обновленным – в лучшую, в худшую ли сторону, не суть важно: значение имеет сам факт метаморфозы… Первая ассоциация – отражение или преломление свето-образа… Но стихи Шульпякова, несмотря на относительную лапидарность многих из них, предназначены для медленного чтения, повторного перечитывания и постепенного усвоения, и тогда открывается, как кажется, их истинный, не столь простой, но и не столь потаенный смысл. У Шульпякова человек – часть пейзажа и пейзаж – часть человека, точнее, всякий объект/субъект – часть другого, живого или не живого. Именно идея взаимопроникаемости, взаимодополняемости, почти нераздельности и цельности всего и вся проступает практически в каждом тексте сборника. Иногда она выражена чисто формально, как, например, в стихотворении, открывающемся строкой: “человек остается с самим собой” и заканчивающемся замыканием круга, эхом: “…остается собой”. И круг этот спиралеобразен, так как наполнен действием. “Элементарное” пустое ведро в руках человека становится своего рода толчком, “вызовом к жизни”, подталкивая к “элементарному” действию – наполнению водой, для чего человек зажигает свет, а тот в свою очередь освещает пейзаж (облака, лес), освещенный же пейзаж порождает звуки (метель или гром), и, наконец, причинно-следственная цепочка замыкается вновь на человеке. Причем действие/движение в этих стихах не заканчивается, а, кажется, продолжается беспрерывно и бесконечно, то набирая ускорение, то замедляясь, то переходя из/от объекта в/к субъект/у, то обретая временный покой, который, как известно, всегда и весьма относителен. И машинальное, и механическое действие – тоже движение, инерция – тоже сила: “так по ночам стучит движок, / который вырубить забыли”. А ведь движение – неотъемлемое свойство любой материи.
Природный и предметный мир вдыхают жизнь в человека (но верно так же и обратное), и если не оправдывают, то констатируют его присутствие. “…всему вокруг / – облакам и соснам, / валунам и даже / голубым лужам / (не говоря обо мне) / есть причина”, – утверждает автор. Взаимопроникаемы не только человек и природа (а эту мысль отражает целый не обозначенный цикл стихотворений), но и жизнь, пересекаясь, смешивается с искусством, подобно краскам и деталям одного полотна: дерево, чья тень в определенный момент суток падает и перемещается вдоль висящей на стене картины, становится частью картинного пейзажа, видоизменяя и оживляя его. Примеров и подтверждений квантового постулата о том, что ничего не возникает из ничего и не исчезает бесследно, в книге Шульпякова множество, приводить их смысла не имеет: имеет смысл прочесть книгу.
Мысль о бесконечном переходе материи из одной формы в другую и обратно в той или иной степени отражается практически в каждом тексте Шульпякова. Во многом эти стихи говорят не столько о жизни, сколько о процессе – умирания, трансформации и возрождения, т.е. о так называемых промежуточных состояниях. Эта бесконечная, вечно длящаяся трансформация становится одновременно источником и сутью всякого описанного здесь движения, которое, пользуясь научной терминологией, можно назвать движением перехода, а мерой его протяженности становится стихотворение. Пересечение и смешение жанров, как, например, по словам издателей, “вторжение на территорию прозы” (многие из текстов Шульпякова представляют собой стихопрозаические произведения) или вторжение прозы на территорию поэзии (например, “Случай в Стамбуле” – стихотворение, описывающее эпизод из одноименного романа), а также размышления автора по поводу художественного перевода (“…нужно / позволить чужому миру войти в тебя. / Позволить ему перевести тебя”) – все это, от текста к тексту, подтверждает основную идею сборника о тонкости, порой иллюзорности разделяющих перегородок.
Поэзия для Шульпякова – не только способ передачи и описания, но, прежде всего, залог памяти, и обращена она ко всем сразу и ни к кому конкретно (не считая крылатого Якуба, чья безответность красноречива), но чаще к собственному внутреннему голосу, шестому чувству, и лишь единожды к недосягаемому alter ego, неведомому “кому-то” (курсив Г.Ш.): “Оставалось – что? / найти слова и рассказать всё. / Пусть увидит. / Пусть запомнит”. Этот неведомый Создатель ассоциируется у поэта с плохим отцом: сотворил чадо и забыл о нем, или вообще не знал, что сотворил, или и не его это чадо вовсе: “Но, как иной отец, / уходя из семьи, / забывает детей, / так этот кто-то / забыл про нас. / Не помнит”; и дальше: “Но я ошибался, / ведь этот кто-то / мог и не знать, / что мы существуем”. Так или иначе, подчеркнуто неприсутствие отца-не отца в семье. Можно утвердить, что “он” также почти не присутствует на этих страницах. Причем, не обязательно хвататься за голову и обвинять поэта в богохульстве и прочих грехах смертных. Дело, скорее всего, в том, что поэзия Шульпякова отталкивается от философии, истории и физики, и почти лишена метафизики (и сие – не в укор). Его “религия” опирается даже не на индивидуализм, а на человека как центральную фигуру мироздания (как не вспомнить здесь знаменитого “Витрувианского человека” Леонардо?!), на собственное “я”, “первородство”, нередко напоминающее клетку, из которой “никуда не денешься, не сбежишь”. Потому и многие тексты “Писем” напоминают мысленно проговариваемые молитвы – ни к кому, ко всем, к самому себе. В целом его поэзия представляется попыткой оживления мира, попыткой реализации его жизненного потенциала – в слове (см. “Искусство поэзии”).
Бесспорно, во многом это – поэзия одиночества. Лирический герой Шульпякова ищет уединения в толпе: на мосту в Порто, в популярной стамбульской или мадридской гостинице, на запруженой туристами римской улице, в музее Прадо; он обречен на него даже в родном городе: “Люди, / идущие по его улицам – чужие”. Или – такой пример отчуждения, усиленного выносом “я” на самый стык анжамбемана: “Чужой в этом городе, я”… О разделяющих перегородках и стенах, окнах и стеклах, границах и гранях (внешних и внутренних) – еще один, тоже не обозначенный, цикл сборника. Нередко лирический герой самоотделяется, наблюдая не только за миром, но и за самим собой со стороны, как, например, в следующих строках, где “я” – снова на краю: “В темноте мне / казалось, в окне, / кто-то есть / (и разливает чай) / – но кто? Ведь я / был здесь”. Однако и одиночество здесь относительно. Так, в стихотворении “Джема аль-Фна”, лирический герой мечется по улицам Марракеша в поисках “собственного “я””, сначала отражаясь в каждом встречном, а под конец приходя, казалось бы, к обескураживающему, полному отчаяния выводу: “я не существую”. Однако самоотрицающее “я не существую” поворачивается своей самоутверждающей изнанкой, т.к. само присутствие местоимения “я” и от него производного “мне” придает фразе оттенок оксюморона, что подтверждает концовка стихотворения: “— Мне кажется, что я не существую… / — Кому кажется, мсье?”. И даже “пугающе разные” миры из драматического стихотворения “Елка на Манеже” (обедающие в ресторане, француженки на катке, перепуганная жена, спящий ребенок и беснующиеся “полчища нацистов”) максимально сближаются в роковые часы – как потенциальные или реальные жертвы конфликта.
Да, есть ледяное одиночество, есть добровольная отстраненность и вынужденная отчужденность, но над всем этим превалирует ощущение тонкой, но прочной связи, беспрерывности и слияния. Жизнь продолжается благодаря памяти, восстановлению старых связей (“Calem”, “Апрель”, “наших мертвецов…”) и благодаря нащупыванию новых нитей, установлению связей новых, обеспечивающих человека жизненной энергией (об этом – стихи, связанные с перемещением в пространстве и приобщением к иным культурам). Эти пространственно-временные параметры и есть универсальные формы существования материи, ведь время означает порядок перемен, а пространство – порядок сосуществования.
Итожащее книгу “Письмо Якубу” представляется собственно такой пространственно-временной амальгамой: “Ведь что такое, Якуб, руины? Это время, которое / можно потрогать. И вдруг его / начинают достраивать. Уничтожать — то, / чему цены просто не существует. / А между тем это те самые камни, / которые сыпались из-под ноги / византийского императора, когда он / сражался на стенах города. Те самые / пробоины, куда янычары бросились, / чтобы захватить Константинополь. И вдруг / новые камни и свежие бетонные швы”. Далее происходит некая переоценка ценностей и то, что мгновение назад казалось кощунственным, рассматривается под новым ракурсом “подзорной трубы” поэта. Смерть человека или гибель империи, в сущности, – одно и то же, различие – лишь в структурном уровне. Рушатся города, но оставшиеся в живых строят на развалинах новый город, новую жизнь. Это и есть переход неживой материи в живую, обусловленный непреходящей жизненной энергией. И хоть новый город и новые поколения будут мало похожи на своих предшественников, жизнь – пусть иная – будет продолжаться:
оставалось – утешать себя мыслью,
что если один город сменяется другим,
а не превращается в музей, то, значит,
история куда-то движется, а город живет.
Значит, мы еще не умерли.
Марина Гарбер родилась в 1968 году в Киеве. В эмиграции с 1989 года, жила в США и Европе. Окончила аспирантуру Денверского университета (факультет иностранных языков), преподает итальянский, английский и русский языки. Автор нескольких книг стихов.