О книге Натальи Резник «Я останусь»
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 1, 2012
Марина Гарбер
ОПРАВДАННЫЙ РИСК ПРОСТОТЫ
О книге Натальи Резник “Я останусь”
Сборник Натальи Резник с самоутверждающим названием “Я останусь” (М.: Центр книги Рудомино, 2011) открывается стихотворением “Собственно говоря…”, где как бы мимоходом – для связки – брошенная фраза несет в себе потаенный смысл, возможно, служащий ключом к пониманию всех последующих стихотворений: здесь слышна речь, более чем прямая, речь собственная, про себя, (не-)случайно выплеснувшаяся – во всеуслышание.
“Гендерная окраска” этих стихов очевидна, да поэтесса и не пытается откреститься от этого, ставшего почти нарицательным, термина. Резник – поэтесса, не поэтесска и не тургеневская поэтка, так как в книге нет альбомных стихов, почти нет, вернее, те несколько, которые на поверхностный взгляд могут показаться девическими упражнениями в самовыражении, на поверку, при повторном чтении, доказывают свою состоятельность. Простота их обманчива. “…Так говорят не претенциозные люди”, – пишет в предисловии к сборнику Андрей Грицман. Да, лирическое “я” Резник лишено и намека на претенциозность, ее стихам присуща формальная простота, исповедальность, осознанное отсутствие трех “д” – декоративности, декларативности и дидактичности. Нередко в них проступает незащищенность, сродни неприкрытости обнаженного перед толпой. При чтении этих стихов вспоминаются слова Веры Павловой: “Писать стихи стыдно. Не стыдно писать стихами только о том, о чем стыдно говорить иначе”. К слову, “Интимный дневник отличницы” Павловой, кажется, во многом созвучен стихам Резник. Признаемся, это весьма рискованный стиль, так как трудно, сохранив равновесие, не переступить за ту черту исповедальности, за которой читателю становится неловко. На смеющегося сквозь слезы обнаженного комфортнее смотреть издали, слишком плотного приближения – наготы, слез, да и смеха – выдержит не каждый, просто отведет взгляд. У женской лирики существуют свои законы и даже запреты; например, то, что у поэта принято называть “нервом”, у поэтессы грозит обернуться истерикой. Автор “Я останусь” проявляет себя как отменный канатаходец, но путь – узкий и скользкий канат, – выбранный ею, точнее, выпавший ей, опасен по определению, и, чтобы идти по нему, необходима недюжинная смелость, которой Резник, кажется, не занимать.
“Помнишь блики тротуаров / В самом первом сентябре? / В коммуналке – Аристаров, / В третьем, маленьком дворе. / Во дворе газон неяркий, / Не украшенный травой. / Выбегает из-под арки / Женька Курочкин. Живой”… Подобный бережный подход к детали относится к так называемым издержкам жанра женской лирики, проистекающей из особенностей женского миро- и самоощущения, которое, если верить Максимилиану Волошину, подробнее и глубже мужского. Порой авторский взгляд на жизнь чрезмерно подробен, отсюда – протест, бунт, до самовозгорания. Так хочется хамить и сквернословить, “кривляться, петь и кукарекать” в обществе велеречивых ханжей. Стиль Резник – своеобразный антипод екатерининскому “эрмитажному уставу”, обязывавший придворных “говорить умеренно и не очень громко, дабы у прочих тамо находящихся уши и головы не заболели”. Ее “смешные слова”, “делающие жизнь все нескладнее и корявей”, противопоставлены “правильным словам”, “рифмам, стихотворным размерам”. Такое внутреннее противостояние, выраженное посредством иронии или насмешки – над поэтами, любимым, даже Богом и, главное, над собой, – почти граничащее с безверием, как ни парадоксально, обязует петь: “Да, Бога нет. Но вы молитесь, братья. / Чтобы не страшно было умирать”. Безусловно, ирония становится средством самозащиты, а иногда эстрадной маской, и здесь необходимо тонкое чувство меры, чтобы маска не стала лицом, так как смех может быть и опустошающим, и кощунственным; на этой грани, наверное, лучше всего помнить о блоковском предостережении поэту о том, что смеющийся человек умирает в одиночестве, и о его же призыве к читателю: “Не слушайте нашего смеха, слушайте ту боль, которая за ним. Не верьте никому из нас, верьте тому, что за нами”.
У Резник есть целый цикл стихотворений со своим, строго очерченным пространством, в котором живут тряпичные куклы, измученные солдатики, диковинные зверушки, страшные монстры, волосатые чудовища, злая до неузнаваемости Золушка, серый волк со вспоротым животом и т.д., и все здесь – кукольно-живое, мягко-лохматое, привлекательно-отталкивающее. И это не от инфантильности, а, возможно, от материнского импульса, отражающегося в творчестве. Для создания такого пространства, где реалии “детской игрушечной жизни” не просто сосуществуют, а сливаются воедино с миром взрослых, не выдуманных, далеких от сказки переживаний (а в нем – “тысячи болей”, “метаний, слез, теней”), тоже необходима доля смелости; вспомним Цветаеву: “Настоящее материнство мужественно”. Впрочем, как и “званье мирской жены”, погрязшей в вечном “готовим, гладим, вяжем, шьем”, “в ворохе забот домашних”, “средь завтраков, болезней, детских клизм”… Известно мандельштамовское сравнение женской поэзии с рукоделием; но и рукоделие бывает разным, как, впрочем, и рукоделицы: так кропотливо и терпеливо рукодельничали Пенелопа и Ариадна (последняя, кстати, не случайно присутствует в стихах Резник) – преданные, ждущие, любящие…
Героиня Натальи Резник сетует на свой слишком высокий рост, на свою трудновмещаемость – в город, в окружение; и дело не в фактических параметрах: роста она могла бы быть тулуз-лотрековского, но так же плохо умещалась бы в отведенное ей пространство. Ибо, как пишет автор, нельзя уместить “летающего психа” в “казенный гроб”, и не рост “психа” помешает этому, а, собственно, то, что он, “псих” – летающий. Стихи Резник чрезвычайно динамичны и подвижны, они рвутся и катятся, “разбрасывая человеческий гравий”, и напрочь лишены статичности, хоть в большинстве своем бессюжетны, ведь: “Жизнь как стихи: беспорядочное движение”. Это то, что Грицман точно определил как “летучую субстанцию поэзии”.
Как писалось выше, поэзии Натальи Резник чужда дидактичность, непоколебимая самоуверенность учителя жизни (о, не она звучит в утвердительном “Я останусь”!); для нее более приемлема позиция вечного ученика, приверженность к исполненным иронии вопросам: “Куда войти в часы досуга? / Что на скаку остановить?”, или: “Не вспомнить. Хоть бери уроки, / Хоть колотись об стенку лбом. / Что ищет парус одинокий / В тумане моря голубом?”. Не менее склонная к реминисценциям Вера Павлова как-то утвердила: “Я научила говорить мужчин…”, в то время как Наталья Резник, скорее, учит мужчин слушать – ее, учащуюся… “И надо мной не властен / Никто…” – здесь отчетливо слышна тоска по вожделенной и ненавистной свободе, самоотрицающей независимости, той, которой больше всего боишься, так как нередко она оказывается тождественна одиночеству. Резниковское “не рыдайте, не звоните”, по сути, становится своеобразной голой изнанкой известных строк: “Читателя! советника! врача! / На лестнице колючей разговора б”… Ее, по-цветаевски, “постыдная исповедь” на самом деле – знак предельного доверия читателю – как любимому, с которым не бывает, не должно быть стыдно…