Перевод с английского и вступительное слово Гургена Баренца
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 1, 2011
Питер Балакян
КАК ЭТО БЫЛО
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА
Питера Балакяна, волею судеб оказавшегося далеко от своей исторической родины, выросшего под чужим небом и обогатившего своим творчеством чужую культуру, но при этом ни на секунду не забывающего о своих армянских корнях, можно охарактеризовать словами Вильяма Сарояна: «Хотя я пишу на английском и родился в Америке, я считаю себя армянским писателем. Слова мои на английском. Среда, о которой пишу, также американская. Душа моя, которая заставляет меня писать, – армянская. Значит, я и есть армянский писатель».
Балакяна можно отнести к группе пишущих по-английски авторов иностранного происхождения, которых иначе называют «поэтами с акцентом». Читательский интерес к таким поэтам – наряду с Питером Балякяном и Дайаной Ованесян назовем здесь Иосифа Бродского, Чеслава Милоша, Дерека Уолкотта – объясняется, ко всему прочему, еще и тем магнетическим эффектом, который зиждется на широком обращении к многострадальной истории их народов[1].
В определенном смысле Питер Балакян – «свой среди чужих и чужой среди своих», его поэзия в силу своих стилевых особенностей не укладывается в привычные рамки ни армянской, ни традиционной американской поэзии. Даже его стихи о до боли знакомом армянам геноциде говорят уму и сердцу американского читателя больше, чем читателю на его исторической родине.
Услышанные в детстве от бабушки рассказы о геноциде стали едва ли не стержнем формирования личности будущего поэта. Родители Питера предпочитали не говорить на эту тему, пытались вытеснить эти события из памяти, словно кошмарный сон. И стремились оградить от них своего сына. Но геноцид продолжал жить в их печальных глазах, в столь же печальных армянских песнях, которые оплакивали два миллиона убитых соотечественников, миллионы изгнанников-пандухтов, утерянную Родину. «Проснись, Лао! – Умереть мне за тебя», – пела бабушка, потерявшая во время резни всю свою большую семью. Пела о Киликии, пела о Битлисе, Ване и Ани, пела об Андранике и его орлах-гайдуках… И время от времени рассказывала внуку о пережитом ужасе все новые и новые подробности. Точно так же – от старших, от очевидцев этих кровавых событий – впитывали жестокую правду тысячи других армянских подростков, родившихся вдали от Армении. В романе «Пылающий Тигр» поэт пишет: «В нашем доме не было изображений Еркира (одно из названий Армении. – Прим. ред.), а в моем воображении не возникало даже его частицы. Но он присутствовал в образе моей бабушки. Чем бы ни был этот Еркир, для меня он был моей бабушкой. А все, что было моей бабушкой, и было для меня Еркиром».
Человеческую память Питер Балакян называет«моральным действием» и «толчками бессознательного». В его памяти прошлое ожило, стало откровением и обретением. Поэзия, а впоследствии и проза Питера Балакяна привлекали массового читателя своей необычностью, зацикленностью на очень личной, болевой проблеме, на трагедии, которая случилась с его семьей и его народом. Поэт сумел преподнести историю своей семьи настолько исповедально, с такой предельной и беспощадной честностью, что своими поэтическими ассоциациями и образами заставил читателя сопереживать лирическому герою, видеть и чувствовать окружающий мир так, как видит он.
Своими корнями поэзия Балакяна восходит к традициям основоположников новой американской поэзии – Уолта Уитмена, Эмили Дикинсон, Генри Лонгфелло. Другой питательной средой для его стихов стали произведения более близких по времени и мироощущению поэтов: Томаса Элиота, Карла Сендберга, Эзры Паунда, Уильяма Карлоса Уильямса, Теодора Ретке, Алена Гинзберга.
Первый поэтический сборник Питера Балакяна, озаглавленный «Отец Рыбий Глаз» («Father Fish Eye»), был опубликован в 1979 году. Он выдержан в духе и традициях современной американской поэзии. В его стихах нет недостатка в метафоричности, можно даже говорить о некоторой ее избыточности. Лирический герой его ранних текстов сосредоточен на своих личных переживаниях. Однако уже тогда поэт пришел к пониманию того, что за личной болью должна непременно стоять судьба.
Начиная с середины 80-х его стихи включаются практически во все антологии современной американской поэзии. За книгу «Черный пес судьбы», в которой слились воедино судьба лирического героя-рассказчика, история его семьи и история всего армянского народа, Питер Балакян получил премию «PEN / Martha Albrand», газета «Нью-Йорк Таймс» включила ее в список самых выдающихся книг 1998 года, а три других столь же крупных издания – Los Angeles Times, Publishers Weekly и Library Journal – назвали ее лучшей книгой года. Столь же большой успех выпал и на долю следующей книги писателя, изданной в 2003 году – «Пылающий Тигр. Геноцид армян и отклик Америки» (“The Burning Tigris: The Armenian Genocide and America’s Response”). В течение трех недель она продержалась в списке бестселлеров New York Times и в кратчайший срок была несколько раз переиздана.
Свой второй поэтический сборник – «Печальные дни света» (“Sad Days of Light ”) – поэт опубликовал в 1983 году и посвятил незабвенной памяти своей бабушки Нафины Арусян и дедушки Дирана Балакяна.
Питер Балакян, подобно очень многим современным американским поэтам, отдает безоговорочное предпочтение верлибру.
О верлибре Питера Балакяна необходимо поговорить особо. Даже сегодня продолжает бытовать расхожее мнение, что верлибр упрощает задачу стихосложения. Это глубоко ошибочное мнение. Если рифмованный стих в той или иной степени вынуждает поэта пойти на компромиссное решение и, в угоду рифме, поступиться смыслом или выразить мысль, скажем так, не самым оптимальным способом, то верлибр не прощает никакой небрежности. Он делает поэтическую информацию более насыщенной и придает ей внутреннюю напряженность. Американские литературные критики отмечают особую архитектонику текстов Балакяна, их тщательно продуманную и выверенную структуру. По их утверждению, эти стихи «точны в каждом ударении, паузе и детали». Продолжая эту мысль, подчеркнем стилевую индивидуалность анжамбмана в верлибре Балакяна. Зачастую перенос делается на союзных словах и словах и несет на себе не столько смысловую, сколько интонационную нагрузку. Применительно к его поэзии можно говорить о соотнесенности спонтанных дыхательных пауз в поэтической речи и – соответственно – в поэтических строках.Заметим также, что перенос в верлибре Питера Балакяна придает стихотворению своеобразный эффект «одышки» и тем самым сообщает ему дополнительный эмоциональный накал.
Удивительно, что человек, родившийся и всю жизнь проживший в одном из престижных районов Нью-Йорка, не стал поэтом-урбанистом и вместо этого писал о пустыне Дер-Зор, создавал фантасмагорические образы человеческих страданий, с поистине натуралистическими подробностями описывал, как бабушка готовит суп из ягненка, строит поэтические образы из этнографического, причем абсолютно точного в малейших деталях, «стройматериала».
В своем отзыве на книгу «Печальные дни света» Майкл Арлен, к тому времени уже бывший признанным классиком новейшей американской поэзии, пишет: «Питер Балакян пишет с необычной нежной ясностью о суровом путешествии своего народа к современности. Я восхищаюсь его рассудительностью, так же как и его способностью создавать замечательные стихи из своего опыта, близкого к ночным кошмарам». В интервью журналу издающемуся в Минске журналу армянской диаспоры «Анив» поэт говорит: «Надеюсь, некоторые мои стихотворения, как “История Армении”, “Бабушка варит суп”, “Восточный ковер”, наглядно демонстрируют, как история может стать связующим звеном для воображения, активной в эстетическом отношении областью для автора»[2].
В жанрово-типологическом разрезе поэзию и, особенно, прозу Балакяна можно отнести к семейной мемуаристике, а еще точнее, к «литературе свидетельств». Здесь также отчетливо проглядывает «армянский акцент» его творчества. Поэт не может избавиться от комплекса изгнанничества, от психологического надлома, состояния и ощущения изгоя, человека, у которого отобрали отчий дом, родину предков, отобрали беззаботное детство. Это мета, печать особенности, знакомая евреям и армянам. У многих поколений армян отобрали способность быть счастливыми и радоваться жизни (французы называют это “joie de vivre”).
Неоценимую роль в формировании поэтического мировосприятия Питера Балакяна сыграла его переписка с другим классиком американской литературы – Аленом Гинзбергом. Они были земляками, уроженцами Нью-Джерси. Питер Балакян посылал в своих письмах новые стихи, а Гинзберг охотно и подробно анализировал их. Какие советы давал живой классик начинающему и при этом бесспорно исключительно одаренному поэту? Он советовал ему больше доверять себе, своей интуиции, так называемому «шестому чувству». А еще Гинзберг посоветовал Балакяну всегда быть искренним, потому что в поэзии это важнее, чем быть правым.
Изданный в 2000-м году сборник «Июньское дерево» подводит итог многолетней поэтической деятельности Питера Балакяна. В него, кроме новых стихов, вошли избранные и в ряде случаев отредактированные тексты из всех четырех предыдущих книг. Он никогда не довольствуется достигнутым, понимая, что к идеалу можно стремиться, но достичь невозможно. Он пишет: «У меня – мания редактирования текстов. Я всегда дорабатываю свои произведения. Я возвращаюсь к стихам, стараюсь их улучшить. Если стихотворение может быть отшлифовано, я работаю над ним»[3].
Гурген Баренц
ДОРОГА В АЛЕППО, 1915
Там должен был быть
Огонь –
Словно лист,
Изъеденный солнцем.
Солнце шло за тобой –
Белый свет,
Который был выше,
Чем горы
И обжег уголочек
Твоего глаза,
В тот момент, когда ты
Повернулся, чтоб взглядом найти
Кричащие деревья,
Которые были разбиты
Вдоль всей долины.
И даже в тот миг,
Когда солнце уже зашло,
Было жарко, земля пылала,
Свои иглы вонзая в подошвы,
И в свете вечера
И гибнущего ветра
Горла мальчишек,
Блеющих, словно овечки,
Вдали, за холмами,
Продолжают звенеть,
Продолжают пронзать тебе слух.
И молчанье земли
Поспешило
Собою заполнить
Пустое небо.
Твой вздох,
Как горизонт,
Оделся в черную рясу,
И ты все стенал, заикался,
На каждом шагу,
Стараясь идти
В ногу с маленькой дочкой своей –
Рыдающий воздух
Весь почти испарился,
Просочился в одежды твои.
АРШИЛУ ГОРКИ
Кузен мой, дядя, брат, земляк и друг,
Сегодня я иду к тебе, иду к тебе,
Неся с собою горсть родной земли.
Меж озером твоим в Армении и здешним местом
Проходит след золы – почти известки – чтобы
Вернуть телам их прежний вид и жизнь.
Теперь живот твоей мамы – не больше чем высохший плод
На палитре твоей. Там веселые стайки стрижей
Снуют над веревкой, что все еще прочно висит
Над сараем твоим. В этом призрачном свете –
Ты лишь отблеск, лишь тень –
Ты лишь белая тень, что становится серой, затем
Превращается в пламя, рождаясь из праха и пыли.
ВОЗВРАЩЕНИЕ В СМИРНУ
С приближением к побережью
Каемка берега
Становится белее,
Чем небо.
Рыбацкие лодки
Не бросают теней,
И маяки возвышаются,
Как соляные цилиндры.
Улица, которой ты идешь
От гавани, короче всех других.
Твои ноги оцепенели,
Как будто торговец фруктами
Узнал тебя по глазам.
Бывший дворик
Сент-Николаса
Теперь превратился в школу,
От миндальных деревьев остались лишь пни.
Гранаты, опьянявшие тебя
Своим обжигающим ароматом,
Когда ты медленно брел
Вдоль причала, чтоб сесть
На ночную баржу до Марселя,
Стали светлыми пятнами
У щиколоток твоих ног.
В саду твоей бабушки,
Где вдовы обычно садились,
Чтоб посмотреть на закат,
Облегающий тихую гавань,
Решетки садовой изгороди
С лозой виноградною пахнут,
Как кудри и как рубашка
Твоего брата.
Деревья инжира,
На ветках которых, согласно обряду,
Висят до сих пор тряпичные лоскутки,
С прогорклым запахом дымящихся плодов,
И дым клубился, устремляясь ввысь,
В высокое и голубое небо –
И он еще задерживался в складках
Твоей одежды.
Весь вечер ты бродил вдоль этих улиц,
Сладкий аромат халвы струился вверх,
И щекотал твой нос,
Запустелые виллы падали
На твои распростертые руки —
Вон мужчина, похожий на дядю,
Ищет дом с обвалившейся крышей,
И гавань,
Полная кожи и ветра,
Оправляется от одышки,
И гигантский маяк
Выглядит слишком бесформенно
На фоне неба.
ДИАРБЕКИР, ТУРЦИЯ, 1914: КАК ЭТО БЫЛО ТОГДА
В далекой провинции
На озере
Какой-то мужчина входил
Каждую ночь в ваш дом.
И в волосах его отражались
Темно-зеленые воды.
Молчанье твоих ног
В постели,
И тихое дыхание овец,
Лениво бредущих по склонам,
Где солнце склонялось к закату
И спускалось в твое окно.
Твоя единственная дочь
Была ко всему равнодушна,
Кроме пчел
На дородных цветах,
Для нее –
Никакого различия
Между высокой травой
И сплетенным тобою венком,
Так идущим к ее рукам.
Как такое могло случиться? –
Ты наблюдал,
Как эта черная ночь
Над твоей головой возвышалась,
И покидала звезды,
Которые падали и исчезали
В море твоего мужа.
ВСПОМИНАЯ МУЗЫКУ МОЕЙ БАБУШКИ
Однажды – вдали от сна
Твоей маленькой дочери,
С кусочком печенья во рту,
И с кофе —
Зеленым, как стены,
Отражавшие твои глаза,
Очертания лиц загудели,
Подобно до жути бездарным
Мелодиям Ньюарка.
Подобно тому, как ангел,
Творя музыку дребезжащей посудой,
В задней комнате преподносит
Сладкую кровь ягненка
Старикам, что расселись снаружи
Под неонами – Ешьте!
Мужчины, всю ночь игравшие
Со своим зубом последним,
Ты оставил у берега озера
Песню четырех мальчуганов
С мертвецом в их руках,
Завернутым в саван –
Там хор с перерезанным горлом,
Ты слышал его каждый вечер,
Потоки дока мрачно теребили
Твои дрожавшие груди,
Чтобы заснуть в Марселе,
Где твоя дочка звала
Папой любого матроса,
И с жалкой улыбкой
Просила сладкие фрукты.
ИСТ-ОРИНДЖ, НЬЮ-ДЖЕРСИ, 1942
Когда она вернулась
С красной сетчатой котомкой,
Споткнулась у входа в подъезд
И посмотрела на здание,
Скребущее жирное небо,
Она своей дочке сказала:
Горная страна,
Деревушка у ее подножья,
Сегодня мы берем
Козий желудок
И высвобождаем его от ягненка,
Лука и сплетенных в клубочек кишок –
Берем немного свежей
Высокой степной травы
И растираем ее в порошок.
Пусти в ход свою руку,
Свою маленькую ладошку,
Чтоб отделить, сокрушить
Фиолетовую головку чеснока,
Раздави его белое сердце
И выжми его содержимое
В чашку твой ладони.
Когда разрезаешь
Черные губы маслины,
Возьми косточку,
И когда ночь
Расшибется о ваше окно,
Положите ее за щеку
И пососите ее.
Когда мы выжимаем сок
Из ореха,
И растираем его шелуху,
От наших лодыжек
Поднимается
Легкая пыль
И ты, драгоценное сердце,
Почувствуешь чистое масло,
Стекающее к твоим пальцам,
К самым кончикам пальцев,
И ты ощутишь, как приятно
Пахнет отец, ощутишь
В своей ладони светлый аромат.
ТАЙНА
Моему брату Джиму
Мой братишка знает,
Что это большая тайна;
Этого он рассказать не может.
Это – армянская тайна.
Она должна быть старше,
Чем самые первые души,
Которые жили в стране,
Которой я не видел.
Только во мраке кромешном
Нашей маленькой комнатки
Я могу его видеть –
Он домой возвращается
Поздно ночью,
Со своими руками длиинющими,
Прислоняясь к баку с водой,
Разбитый и мрачный
После ночной смены.
В бликах луны
Я вижу его глаза,
Глубоко посаженные и печальные,
Как глаза Аршила Горки.
Я вижу то, что должны они видеть
И чего не могут сказать.
*
Там, в сумерках темных, мелькают
Силуэты дорогих людей –
И в окнах – куда ни посмотришь –
Повсюду глубокая ночь.
Дождь заливает все вокруг.
Балки нашего дома
С наступлением темноты
Скрипят и становятся больше.
Ты, брат мой, подобно Аршилу Горки,
Пьешь в эту ночь,
В эту сырость и слякоть,
Слушая песню дождя –
Рассматривая силуэт
Нашего отца,
Идущего в сад,
Что ты посадил
В минувшем мае.
Он шагает сейчас
Среди колокольчиков перца
И средь петрушки;
Он наклоняется
К взрыхленной почве.
И ты выглядываешь
Из-за окон и из-за забора
Средь участков земли,
Которые многие люди
Объявляют своими.
Он выбирается
Из сада, в котором
Шуршат опавшие листья;
Ты вдыхаешь аромат,
Исходящий от спелых плодов
И зародышей почек.
*
Там, вдали,
Наш отец – только тень, силуэт,
И здесь,
В тиши комнат,
Мы должны проложить дорогу.
Там лестница,
Большой ковер и ваза,
Я знаю их и знаю эту тень
От мебели,
Она звенит, как эхо,
Там стены,
Мы их должны поддерживать
Дыханием своим – у этих стен
Должны были встретиться братья.
На рассвете
Ты мне не расскажешь все это,
Ты ничего мне не скажешь.
БАБУШКА, ГОТОВЯЩАЯ СУП
В своих каменных порах
Этот горшок хранит
Все то, что осталось от времени –
Разные травы:
Раннюю мяту, укроп, корень ореха,
Порошок протертой палочки корицы,
Которую мы бережно храним,
чтобы оставить новым поколеньям;
Направьте свой палец навстечу
Изгибу, он мягок и нежен,
Словно прекрасная устрица,
Вдохните аромат, со дна идущий,
Он намного сильнее,
Чем тогда, когда моя бабушка
Своей ладонью его протерла.
*
Я ломаю кости лопатки,
Без помощи металла, без ножа,
Белый шар, соединящий суставы –
Все это мы позднее погрызем.
Теперь суставная ямка,
Из которой мы его изъяли,
Стала пустым кружочком,
Ему тоже найдем примененье.
Три раза в неделю
Я тушевал ягнят,
Таких же, как этот,
И продавал на рынке –
Самая старшая дочь
Помогала отцу,
И я знал по их синим
Сокращавшимся горлышкам,
Трепетавшим в моих руках,
Как близко мы были к супу.
И когда бледно-розово-серая кожа,
Выбритая и раскаленная
На солнцепеке,
Была разрезана и хрипела,
Пронзительно кричала из кишок,
Я увидел отца,
Окунул свои пальцы в кровь
И поднес их к его носу.
*
Здесь белая стяжка
Зубов
Не в силах рассечь, откусить,
Это лучше оставить,
Вы должны взять сухожилие
И предоставить его воде
Из супа.
Когда я вижу это
В котле,
Похожем на измотанный остов рыбы,
Я думаю – как похожи
Волокна тела
На лодыжку козы,
Которая бродит, блуждает
По прожухлой степи
В течение многих недель,
Пока в какой-то пещере
Не найдется вода,
Тонко и чисто поющая
И текущая по песку,
И мы пьем,
Мы все пьем.
*
Когда вода в котле
Поднимается
И медленный пар
Накрывает чистые кости
И жир предплечья,
Там тихое бульканье
И движение костного мозга.
Пятна навара открылись,
Наподобие маленьких листьев,
И сельдерей становится темным,
Размягчается и изгибы
Его головки –
Как сорняки
Для основанья.
Я наблюдал за всем этим, Питер,
Через темный камень
Котла,
И когда там не было света,
И возник первый признак кипенья,
Я мог слышать пшеничные зерна
В моей ложке лежащие,
И мои волосы вздыбились,
Как в августе
На причале.
Через час мои дочери
Подкрадутся поближе к запаху,
Дедушка распустит
Ремень своих брюк,
Растенья поникнут,
Но это – потом, а пока что
Все в основанье котла
И все уже на подходе.
Каждый раз в полдень
Вы оставляете котел в одиночестве,
Чтоб вода взяла от костей
То, что ягненок берет от земли.
Вода берет от костного мозга
То, что маленький рот ягненка
Берет от низких холмов:
Высокие травы
За пределами влажного луга
И сорняки, что растут
Вокруг эвкалиптов.
И по ночам,
Когда ягненок жует
Молодые побеги фиги,
Разрывая ее мешочки,
Так что земля покрывается
Ее семенами –
Все это также
Вода в котле
Вбирает в себя из костей.
И когда ягненок
Выходит за пределы степи
И подходит
К первому горному выступу,
И рысь пригвождает его
К пыли и красному сланцу,
И рвет его тело, без шерсти его оставляя,
Пока крик его детский,
Из горла идущий, умолкнет,
И его органы заскрежещут
Безадресно, беспредметно,
И он расчленен и открыт
И очищен ото всего,
Только длинные кости
Его спины,
Что острее и тоньше зубов кота,
И кровь,
Запекшаяся на коже,
И клочья серой шерсти,
Оставшиеся, чтоб привлекать
Своим запахом птиц в коруге —
все это также
вода в котле
вбирает в себя из костей.
И когда мы вернемся
Под вечер,
Вода будет полна
Камней,
И, наделенная голосом,
Она застонала
С ее сухожилием, жиром, костями,
И с небольшим количеством мяса,
Что осталось для наших зубов,
И тогда, Питер,
Мы будем иметь бульон –
И когда ты
Поднесешь его к своим губам,
Ты вберешь его в себя
Целиком.
ПЕРВЫЙ НЕРВНЫЙ СРЫВ, НЬЮАРК, 1941
На улице, – она сказала, –
Ты проходил
Мимо прачечной,
Что-то бормоча рубашкам,
Безголово выглядывающим
Из-за витрины
И когда ты вошел
В склад магазина,
Ты вышвырнул пустые брюки
И попросил костыли.
Перед лавкою мясника
Мерцали коровьи глаза
И черные шары лоснились, как луна,
Ты взял и вобрал
В свою грудь
Воздух, пытаясь что-то сказать
Без слов, они были живы
И взывали о помощи.
И висящие ребра,
Свежие и красные
Со светящейся белою
Костью, похожей на серп,
Их проткнувшей насквозь –
Она сказала, – избей их
Своею тростью,
Пока не закончат кричать.
Тогда ты исчез,
Растворился в толпе и отдал
Помидоры и груши,
По улице прошагал
С последним прохожим
К отдаленной квартире,
Находящейся за мостом,
И уселся и вперил свой взгляд
На бегущие воды.
ДЕРЕВО
Вы направились к тени
Тутового дерева с мягкими
И жилистыми листьями,
Где было что-то, похожее
На черный клубок червей,
И свет начертил узор
На помертвелом омуте.
Поскольку евреи покинули Вавилон
Во имя засушливых мест,
Поскольку мужчины были
Повешены в тех краях.
Поскольку христиане
Из города были изгнаны –
Копье обелиска
Открывает новую главу.
Если вы просматриваете письма,
Пред вами предстанет фламинго
В предсмертных конвульсиях,
Рябью пены покроется омут,
Как исписанная страница.
ПЕРВАЯ ОБЩИНА
Мать Спасителя. Вино умирало от жажды
На моих губах. Недели и недели
В подлунном мире.
Это было дождливое майское утро.
Незабудки – бирюзовый порошок,
Без запаха и с желтыми глазами.
Я стоял у задернутой ширмы.
Потолок висел, как чаша воздуха.
Я преклонил колени, я был во влажной одежде.
И облако ползло наверх по мне.
Повсюду пепел. Мирр. Дым приносимых жертв.
Бесхитростный и простодушный дождь
Пошел слоями, запятнал все окна.
Место, где нет дверей.
Перевод с английского Гургена Баренца
[1]См. эссе Андрея Грицмана «Поэт в межкультурном пространстве» / Поэт в межкультурном пространстве: Эссе о поэзии. – М.: Издательство Руслана Элинина, 2005.
[2] Обретение прошлого. Анив. №1, 2005.
[3] Из интервью П. Балакяна журналу «Ди Кортланд Ревю»,12 марта 2001 г.