Ленинградский андеграунд семидесятых
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 3, 2010
Елена Игнатова
Статья “Кто мы?” написана почти 30 лет назад и обращена к неофициальным ленинградским литераторам, к которым принадлежала и я. За полтора десятилетия в нашем кругу накопилось немало проблем, ведь долгая изоляция без надежды на публикации, на читательский отклик оказалась разрушительной. Многие из нас были знакомы с ранней юности, у нас сходные биографии, поэтому, обращаясь в статье к друзьям, я говорила “мы”, не называя имен, потому что и без того было понятно, о ком и о чем идет речь, а главное, суть заключалась не в поступках и взглядах отдельных людей, а в особой атмосфере, сложившейся в нашей среде. Я писала о том, что казалось мне неприемлемым, с уверенностью, что буду понятой и услышанной. Первым статью прочел Виктор Кривулин, сказал, что со многим согласен, но сейчас публиковать ее не время, обсуждение наших проблем может быть на руку врагам неофициальной культуры. Я возразила, что, если дожидаться подходящего времени, и врагов не понадобится, сами развалимся. В 1983 году статья была напечатана в самиздатском журнале “Обводный канал”, который издавали критик Кирилл Бутырин и поэт Сергей Стратановский, и вызвала множество откликов – от полного одобрения до обвинений, в основном повторяющих сказанное Кривулиным. Однако поднятые в статье вопросы были шире кружковых, речь шла не только о ленинградской неофициальной литературе, но и о ее культурных ориентирах, о связи с традиций, поэтому на нее неоднократно ссылались в работах, посвященных истории литературы самиздата и “серебряному веку”.
КТО МЫ?
Почти два десятилетия мы рядом, у нас сходные пути, проблемы, взгляды. Я лучше знаю тех, с кем познакомилась еще во Дворце пионеров, училась в университете, была в лито при Союзе писателей; помимо нашей группы были, конечно, и другие. Со временем границы кружков разомкнулись, сейчас нас вкупе называют “неофициальными литераторами”. Что же нас объединяет? На мой взгляд – общая позиция по отношению к культуре и господствующему литературному обиходу. В юности нас не увлекла перспектива обратить талант в расхожий товар, заняться журналистикой в поэзии; проще говоря, мы не приняли норм и требований издательств и прочих организаций, и они отвернулись от нас. Но как случилось, что мы выбрали тогда не конформистский путь?
Во многом этот выбор был определен временем нашего становления: мы примкнули к существующей традиции, выбрали в качестве образца гражданскую и литературную позицию ряда замечательных писателей советской поры. Мы начинали в шестидесятые годы, когда истинность и плодотворность этой традиции была ослепительно очевидна. Еще жила тогда Анна Андреевна Ахматова, и ее величавое присутствие многое значило в культурной атмосфере города. К ней были близки поэты поколения, предшествовавшего нашему, их творчество влияло и на нас. Не пугал путь, не сулящий карьерных удач, когда сама Ахматова написала:
О своем я уже не заплачу, |
Всякого, кто хотел стать настоящим поэтом, это “золотое клеймо” привлекало больше любого золота. А другие “трагические неудачники”, которых мы в шестидесятые годы узнавали и читали взахлеб: Марина Цветаева, Михаил Булгаков, Осип Мандельштам, Андрей Платонов, Борис Пастернак, Николай Заболоцкий, “обэриуты”… Голова кружилась! Я и сейчас не могу понять тех, не по годам трезвых из нас, кто поспешил тогда применить свое “свежее дарование” (а среди них были и люди с дарованием) к торгу официальной литературы. Для поэтов нашего поколения, нашего круга такой выбор был гораздо самостоятельнее нашего. Как ни странно, решение избрать судьбу “свободного поэта” тогда не требовало особой отваги, достаточно было “сметь свое суждение иметь” и верить в свой талант. А кто в двадцать лет в него не верит? Чудо было неизбежно, наше вольное творчество узнают и оценят признательные современники. Может быть, не сразу, возможно, даже после нашей смерти – по молодости и это кажется легко. “Рукописи не горят…” Да по несчастью и слава прекрасных писателей, о которых я говорю, была большей частью посмертной славой. Я пишу об этом, чтобы подчеркнуть: наш выбор был настолько естественен, настолько в духе времени, что особо не требовал зрелого, осознанного мужества. Трудности этого пути если и представлялись, то в романтическом ореоле. Да иное было бы и нелепо… Нет, все было весело, хорошо, великолепно. Ощущение разрыва между конформистскими судьбами и нашими возникло совсем не сразу.
Вот при Союзе писателей организуется лито, и мы занимаемся там у Глеба Сергеевича Семенова. Странные то были времена и предприятие. Никакой “второй литературной действительности” и в помине не было; мы чувствовали себя своеобразной элитой в особняке, где обосновались члены Союза писателей. И в литературе, и в поведении они были в значительной части откровенными самозванцами. Мы существовали рядом с ними. Правда, нас не печатали, но то, что издавали они, вызывало у нас лишь веселое недоумение. Двусмысленная ситуация разрешилась сама собой: лито прикрыли. И ко благу: московская плеяда предыдущего поколения с боем ворвалась в свой “грибоедов” — надорвалась и канула. Тяжело глядеть на их опустелые лица. Мы этого избежали. Невеселый опыт одного-двух наших товарищей, включившихся в литературную индустрию, и сейчас убеждает в правильности нашего пути.
Итак, изначально этот выбор был во многом подсказан самим временем. Мы не вполне представляли тогда, как мне кажется, что выбираем путь трудный, очень трудный. И долгие годы нам придется на своей шкуре испытывать, что значит быть писателем, в сущности, лишенным читателя. Становилось ясно, как важно увидеть свое произведение на типографском листе, в книге; оно выглядит иначе, заметнее удачи и огрехи. В условиях изоляции трудно представить свое творчество в общем культурном контексте, найти адекватную самооценку. Знаменитые предшественники: Ахматова, Булгаков или Мандельштам были в годы замалчивания в ином положении, чем мы, – они были писателями с большим литературным опытом, выработанными эстетическими критериями, наконец, книгами. Они продолжали работать, не порывая с мощной культурной традицией, которая воспитала их и которую они продолжали.
Мы совершенно в ином положении. Мы с юности существуем без органической культурной преемственности (той, что от поколения к поколению), без объективных читательских и критических оценок, без возможности восприятия своих и чужих произведений в книге, в литературном контексте. Расхожее сравнение нашего поколения с положением писателя в “догуттенбергову эпоху” неточно, ибо тогда вся литература была такова и имела другие действенные средства для распространения и жизни. А мы сосуществуем параллельно с огромным массивом “печатной” литературы, которая, пусть негативно, но не может не влиять на нас. Такое хроническое состояние дестабилизирует, искажает объективность видения, провоцирует позицию “человека подполья”. Даже когда в “параллельной” литературе встречаются живые, яркие явления (мне, скажем, интересны В. Быков, Ю. Трифонов, В. Астафьев, Ф. Искандер), мы, в силу предубеждения, отталкиваемся и от них. Мировидение человека “по одну из сторон баррикады” объяснимо, но трагично. Подлинная культура не существует, намертво расчлененная баррикадой, и все не так просто: отнюдь не всегда истинно то, что есть в “неофициальной” литературе, и ложно то, что напечатано. Эта механическая схема не срабатывает, все сложнее. И коли мы выбрали путь, по которому “влечет свободный ум”, он, этот путь, требует выработки объективного взгляда на мир человека-писателя, а не простого деления на черное и белое, “печатное и непечатное”.
Мы – дети “шестидесятых”. Какую печать наложило на нас то время? Мы получили импульс общественной энергии, критического отношения к жизни, отвращения к казенной лжи. Время стремилось выломиться изо лжи, и мы вместе с ним становились “самоломаными”, своего рода нигилистами. А что же стало позитивной идеей? Какую духовную, культурную основу мы переняли? Шестидесятые годы несли в себе ностальгическую тоску о культуре “серебряного века” и о двадцатых годах. Вспомним, как мы узнавали о том времени: десятки имен, прежде не известных, блестящая литература, философия, искусство, которые не сравнить с последующим… И все это было оборвано разом и отстоит от нас так же далеко, как всякое незапамятное прошлое, легендарные времена. Мы принимали знания о том времени в виде мартиролога, рассказа о жестокой вырубке духовности. Какие обстоятельства и судьбы становились известны! И начало века, разнообразное и блестящее, представлялось нам чистым праздником духа, растоптанным посторонней жестокой силой. Живая связь с той культурой была прервана, хотя Маяковский и Есенин, Мандельштам, Цветаева и многие другие могли бы быть нашими современниками, как были ими Ахматова и Пастернак.
Люди, передававшие нам рассказ о “серебряном веке”, не были, да и не могли быть объективными. Порой сознательно, как Эренбург в книге “Люди, годы, жизнь”, в которой множество недомолвок, передержек. А чаще всего по иной причине: как люди, бывшие свидетелями культурного расцвета той поры и пронесшие верность ему через катастрофы, испытания страшных десятилетий. Интонация умиленного восхищения (“да, были люди в наше время…”) свойственна большинству мемуаристов, писавших, скажем, о Максимилиане Волошине, да и понятен взгляд человека, обращенный в свое прекрасное былое, в наиболее яркие времена свой судьбы. Мы росли и воспитывались под их влиянием, взглядом обращенные назад, в одну точку прошлого, без настоящего интереса к другим эпохам и явлениям русской культуры. Да и “серебряный век” мы приняли и исповедуем на веру, без исторической перспективы, не анализируя. Более глубокие и объективные свидетельства и размышления о нем мы встретили гораздо позже, но в основе нашего мировоззрения так и осталась несколько наивная “легенда шестидесятых о серебряном веке”, которая замещала все и чуть ли не противопоставлялась всем прочим периодам культуры. В связи с этим мне хочется сделать несколько замечаний.
Я думаю, что подъем русской литературы приходится на девятнадцатое столетие, связан с именами Пушкина, Гоголя, Тютчева, Достоевского, Льва Толстого, Чехова – тогда была открыта новая духовная глубина, созданы ценности не только эстетические, но и этические, имеющие значение не для одной России. Эту литературу Томас Манн назвал “святой русской литературой”. Она сделалась культурным явлением в широком смысле слова, дала импульс развитию национального сознания и духа: литература “учительная”, пророчество и проповедь, со стремлением реально изменить человека, очистить его душу и сердце. “Серебряный век” – это претворение ее в “собственно культуру”, локализация, преломление, зачастую – вольное или невольное пародирование (так, Розанов в своих сочинениях подчас напоминает персонажей Достоевского; есть и другие примеры). Стремление Толстого через литературу осуществлять пастырскую миссию вызывает в “собственно культуре” протест. Ворчание Маяковского:
А с неба смотрела какая-то дрянь, |
грубо, но точно фиксирует раздражение “собственно литературы” против претензий предшественников (к которым можно отнести не только Достоевского и Толстого, но и Чернышевского, Некрасова, народническую литературу) на духовное учительство. Отказ от него, обращение к европейскому декадентству, символизму, футуризму – все это потребности уже “собственно культуры”. Этот процесс развития естественный, но несущий и известные потери. Культура того времени обрела новые эстетические аспекты, но на какое-то время отставила на второй план этические – предшественников. “Это была пора характерного “конца века”, претенциозность и передовитость которого выражалась в культе всего порочного с примесью всякой мистики”, – вспоминал Александр Бенуа.
Было в ряде ее явлений то, что Достоевский определял как “бесовство”, даже у Александра Блока, одного из самых чутких и искренних поэтов той поры. Игра в демонизм увлекала, иных всерьез. Это было болезнью роста, и многие из художников позднее утвердили свою духовную связь с культурой, предшествующей “серебряному веку”. Среди них Ахматова и Блок, Булгаков и Зощенко, Пастернак, Мандельштам (замечательны его строки “Для того ли разночинцы рассохлые топтали сапоги, чтобы я теперь их предал?”). Много лет спустя Анна Ахматова в “Поэме без героя” даст блестящую и жесткую характеристику Петербурга “серебряного века”. В ней запечатлены и талант, и трагический романтизм героев времени – и их эстетизированный демонизм… Я отнюдь не собираюсь развенчивать замечательный период нашей культуры, но хочу отметить оттенки, как правило, не замечаемые нами. Была правда в словах тех, кто упрекал культуру той поры в неразличении добра и зла, эстетизации духовного “самовольства”. Примечательна в этом смысле статья Александра Блока “Русские дэнди”, написанная в 1918 году. Он приводит слова молодого поэта Стенича: “Вы отравляли нас. Мы просили хлеба, а вы нам давали камень…” Стоит посмотреть и первоначальный вариант стихотворения Блока “Поэты”. Культура “серебряного века”, на мой взгляд, не так однородна и светла, как представлялось в наши юношеские шестидесятые, но мы принимали ее как аксиому, как единое целое. И сейчас работаем, во многом повторяя “зады” начала века: с эстетизацией самовольства, порой – порока, зла. Мы пытаемся обжить руины этой культуры, словно варвары, громоздящие из обломков былых храмов их слабые подобия. И разве мы не предлагаем иногда читателям вместо хлеба камень, и камень – из чужих руин?
Я говорила, что шестидесятые годы несли заряд нигилизма, но обычно, отрицая все прежние установки, человек по неминуемой потребности создает себе новые, подчас не менее узкие, чем отрицаемые. Так, комизм нашей “писаревщины” в том, что на этот раз отвергается не эстетика ради “полезности”, как сто лет назад, а наоборот. Наши “Бюхнер и Молешотт” – эстетика. Конечно, и тут есть нигилистическая избирательность. Скажем, великолепный англоязычный роман ХХ века (назвать хотя бы Фолкнера, Стейнбека, Уайлдера, Уоррена) мало повлиял на нашу прозу, а литература абсурда, “потока сознания” оказала немалое влияние. В стремлении “закультуриться” мы усердно повторяем формальные поиски европейских литератур, зачастую устарелые или периферийные. А что же в русской литературе, за исключением “серебряного века”? Мы почитаем Достоевского (возвращенного нам европейским почитанием), в известной степени – Пушкина… Но неужели для нас неплодотворны и мертвы традиции Льва Толстого, Вяземского, Державина, Чехова, Гончарова? Мне кажется, что многие просто не слишком хорошо знакомы с русской литературой и особенно историей. Историю мы тоже усвоили в манере “шестидесятых”: “дней минувших анекдоты”, какое-то попурри из публицистики, сочинений Тынянова, Мережковского, Алексея Николаевича Толстого и т.д. Это интересная беллетристика, но судить по ней об истории, по меньшей мере, опрометчиво. Писатель с подобными легковесными представлениями, обращаясь к историческим темам, сильно рискует быть неточным. Мы, как правило, принимаем историю из вторых рук, хотя ничто не мешает обратиться к первоисточникам. Я ратую за больший “академизм”, это пошло бы на пользу и литературе, и самим литераторам. Мне кажется, что нарочитое “закультуривание” часто происходит от неуверенности или неясности представлений об истории и культуре. А пока – кто больше нас знает курьезных сведений, реальных и вымышленных, из литературы и истории?
Много лет мы работаем в нелегких условиях. К сожалению, сам по себе выбор пути не гарантирует от творческого и человеческого распада. Мне хочется сказать не о наших успехах, а о потерях; кажется, общая энтропия захватывает и нас. Профессиональные болезни литераторов известны: спесь, зависть, взаимная глухота и недоверие, мания величия и т.д. Тут мало кто совсем без греха, и иногда приходится наблюдать сцены, от которых больно. Интриги, сплетни, скандалы – это свойства литературной черни, зачем же нам жить так? Я вспоминаю рассказ о том, как Тютчев, избегавший литературных компаний, был зазван как-то на пирушку и терпел веселье собратьев по пиру, но когда один сочинитель встал на четвереньки, а другой собрался скакать на нем верхом, не выдержал и убежал… А ведь и наше общение порой бывает схожего свойства. Уже давно в нашем кругу замаячила фигура этакого “бурного гения” со вседозволенностью, этакого Орфея без руля и без ветрил. В юности он был в каждом из нас, но как-то легче это было тогда, артистичнее, что ли, а сейчас это зрелище тягостно и наводит на мысль о душевном распаде. Человек средних лет, привлекая насмешливое и тревожное внимание, солирует, перемежая брань с невнятными откровениями, и зачастую дерется. Число их все множится. Бывает, придешь в литературные гости, а там несколько “бурных гениев” сразу, тогда беги куда глаза глядят. И ведь это кажется нормой: всегда найдется широкий мыслитель, который, увернувшись от рукоприкладства, объяснит, что это, мол, поэт, утонченная натура. Плохо то, что и объяснять некому, все же понимают, привыкли. Но в наши годы (большинству изрядно за тридцать) ни Пушкин, ни Гете, ни прочие гении и таланты подобных коленец, кажется, не выкидывали, зато литературное отребье – всегда и в лучшем виде.
Меня пугает, когда во взаимоотношениях размываются нравственные критерии: человек может пустить сплетню или стать ее жертвой, но смотришь, обиженный и обидчик снова вместе, а вот они уже поменялись ролями. По поводу подлости одного из литераторов другой сказал: “Да, некрасивая история”. Мне кажется, эта невольная подмена этической оценки – эстетической, характерна; у многих из нас инфантильная неприязнь к этике, морали; предполагается, что утонченно-эстетические шеи не выдержат этого хомута. Еще последовательнее это происходит в литературных оценках. Вот один из примеров: во время обсуждений часто упоминаются несколько “религиозных” писателей нашего круга. Объединяют их по нехитрому принципу – в их сочинениях чаще, чем у прочих, используются религиозная лексика и сюжеты (но так ведь и Демьяна Бедного можно причислить к “религиозным писателям”). По сути же между ними мало общего: у одного христианство – основополагающая мировоззрения; у другого – предмет эстетической рефлексии (и в принципе, Христос, Астарта – неважно); у третьего – повод для своевольного беснования. Но всех сгребают в одну команду – ведь про “божественное” пишут!
Это, на мой взгляд, следствие инфантильной нечеткости понятий. Святая уверенность, что если “левые”, то главное, чтобы были модернисты, чтобы было все наоборот, чем у школьного Шолохова с Маяковским. И такое иногда прочтешь, что куда там Маяковскому – раннему, “левому” (который закономерно стал Маяковским – поздним, официозным). А этическое младенчество приводит к тому, что подлинного товарищества между нами нет, зачастую мы невесть кого считаем товарищами, пока жизнь не поставит нас перед очередным прискорбным разочарованием. Но главная опасность – отсутствие творческой ответственности, и разве не современно звучат слова Николая Бердяева, сказанные в 1910 году: “Страшно становится за ныне подрастающее поколение. Оно приучается к легкому отношению ко всем идеям и ко всем ценностям, в нем нет традиции, нет ничего крепкого и устойчивого. Сами религиозные идеи, призванные прекратить эту анархию духа, создать новую традицию и связать ее со старой, воспринимаются как одно из проявлений этой анархии, этой беспринципности эпохи”.
Может быть, стоит не столько реконструировать литературу “серебряного века”, скрещивая ее с чужеродными культурами, сколько пытаться восстановить чувство достоинства, патриотизм, верность нравственному долгу, свойственные лучшей части русской интеллигенции той эпохи. Мы должны это сделать, мы давно уже не бесшабашная богема, у нас есть долг перед собой и временем. А иначе мы многого не осилим в творчестве, а ведь за нами идет следующее поколение, для которого наши судьбы, в известной мере, образец. Что они встретят в нас: парад тщеславий и самовольств, коллекцию культивируемых недугов, обрюзгших “бурных гениев”? Что мы им передадим? Если только это, то, несмотря на некомформность нашего пути, мы остались лишь материалом, бесформенной глиной, которую можно слепливать в любые комки… И наблюдать тараканьи состязания в “стакане, полном мухоедства”. Мне больно думать об этом. Я верю, что Бог дал каждому из нас талант с умыслом не о разрушительном самовольстве, а о вкладе в общечеловеческое спасение добром.
Елена Игнатова – поэт, прозаик и историк культуры из Ленинграда. Последние годы живет под Иерусалимом.