Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 2, 2010
Александр Медведев
СТИХОТВОРЕНИЯ В ПРОЗЕ
ЯКОВ БРЮС
Потомок шотландских королей, астроном, математик, чернокнижник, колдун и знаток всех тогдашних наук, устроил он обсерваторию в Сухаревой башне (той порой самом высоком здании во всей Москве века осьмнадцатого), а также опытное производство по деланию, как знающие люди сказывают, золота из свинца и черт знает что еще.
Многие московские жители видели, как из окна обсерватории ровно в двенадцать часов полуночи вылетает железная птица. Современные источники бесценных знаний, каковые, т.е. источники, журчат в Интернете, подтверждают: “В Сухаревой башне Яков Брюс работал над созданием летальных машин. Неизвестно, поднялись-таки его самолеты в воздух или нет, но сохранившиеся чертежи действительно напоминают чертежи современных самолетов. Эти бумаги сейчас находятся в Российской академии наук. К сожалению, часть ценных документов бесследно исчезла в тридцатые годы. По одной из версий, их выкрали немецкие шпионы и потом по чертежам Брюса фашисты сделали свои непобедимые истребители “мессершмиты”. Все тут мне лично нравится, кроме подлой оговорочки: “по одной из версий”. Как будто непонятно, что росский гений, конечно, и самолеты в восемнадцатом веке запросто мог делать, и роботы. И только враг государства российского и веры православной может в этом усомниться.
О роботах изделия Я.В. Брюса есть такие свидетельства: “Железная горничная прислуживала графу в его обсерватории. Когда же Яков Брюс ушел в отставку и покинул город, он увез ее в свое подмосковное имение Глинки. Там кукла свободно разгуливала среди причудливо стриженых лип и кокетничала с крестьянами. Крепостные графа, завидев куклу, сначала разбегались, но потом привыкли к ней, и между собой называли “Яшкиной бабой”.
– И в этом есть доля правды, – говорит директор музея Якова Брюса в Глинках, – после смерти Брюса среди его бумаг историки нашли схему механического робота”.
В последний раз русского шотландца Брюса видели в 1934 году. Тогда силуэт его поднялся над пылью и дымом разрушаемой Сухаревки, где Брюс и на звезды глядел, и золото из свинца делал, и карты составлял. Начертал он и план-карту новой Москвы. Схема эта прозывалась очень даже знакомо: “Радиально-Кольцевая”.
А помогала чернокнижнику Железная Дева.
Возможно, и поныне помогает. Ибо “существует версия”, что маг-чернокнижник, астроном-артиллерист, фельдмаршал-алхимик и прочая вовсе даже и не умер, а проводит, как и прежде, над жизнью и смертью разные опыты.
Как прекрасно всем известно, Философский Камень в твердой фазе способен превращать простые вещества в золото, а в жидкой фазе он есть Эликсир вечной молодости.
Однажды Брюс решил слинять из этой действительности и поступил весьма хитро. Старые хроники запечатлели сей кунштюк: “Брюс велел слуге разрезать себя на части, а потом полить волшебным эликсиром вечной молодости. Опыт практически удался. Но когда части тела расчлененного графа стали срастаться, в лабораторию ворвалась жена Брюса, убила слугу и похитила эликсир.
Вранье, – похитишь у такого пройды… Убрала свидетеля по сговору с супругом – и оба смылись. Вот как на самом деле-то было. Об этом же косвенно, но верно говорят и свидетельства новых времен: “В начале ХХ века кирха в бывшей Немецкой слободе, где похоронили Брюса, была уничтожена, а останки графа передали в лабораторию М.М. Герасимова. Но они бесследно исчезли”. Как же, исчезли… Кукла это была, видимость трупа мертвого – того, кто и не думал умирать. Брюса видели в разных местах старой Москвы. Брюс жил, жив, будет жить, пока не восстановят Сухаревку и его обсерваторию.
Я пару раз (весной, при полной луне) видывал Якова Брюса, можете его повстречать и вы. Только не ищите в толпе мужика в парике и камзоле. Выглядит он как обычный человек неопределенных лет, только взгляд пронзительный, пробирает насквозь. Уместно и учтиво, ежели вы обратитесь к нему на аглицком наречии: “How are you getting on, Яков Вильямович?” Или что-нибудь в этом роде.
Старику будет приятно.
ЛЕТО ТВОЕ
Посреди то ли города, то ли села будка трансформатора с конусообразными подводами кабелей – как сосцы волчицы, что вспоила Ромула и Рема своим млеком. Электрические титьки тянут: фабричка, подпертая жердями, какое-то ремонтно-тракторное болотище, жилкомхоз, пилорама ets.
Крапива такая, что завернешь за угол сарая по нужде – она тебе шварк по лицу, как злая старуха. Лопухи – с уши слонов, что бродили и здесь когда-то.
Се – наши русские тропики.
Совсем недалече шумит-гремит не город даже, а мегаполис, и пути его завиваются и растут кругами виадуков, похожих на кольца удава, шоссе сыплет резиновой крупной пылью, а чуть отойди – и мать-природа во всем своем праве.
Толстый шмель сует свой хоботок в разъятые, полные нектара цветы, картофельные поля тоже цветут, и на жаре дурманный пасленовый запах так силен и терпок, что кружится голова.
Свекла гонит ботву, капуста круглит кочаны, колосится – что? рожь густая? пшеница? – то неведомо городскому жителю, космополиту, потомку пейзан.
Природа работает сама по себе, не ждет тебя с твоим знанием или незнанием, считая то и другое за одно. Растет, гонит стебель и лист, распускается цветком, жужжит и летает, колосится и поет на все лады. И нет ей дела до тебя, городской ты человек.
Воздух полон жизни – маленькой, побольше и вовсе крохотной – пыльцы, маленьких семян, делающих его терпким. И даже на самом верху воздушного слоя, столь малым количеством обнимающим землю, что самолеты уже почти вторгаются в запретный для них космос; гудят они со своих сверкающих высот тоже тучно, довольно – по-летнему.
Но и ты даже рад, что так устроено, и тебе есть повод отдохнуть от забот, чтобы все следовало шаг за шагом, вытекало одно из другого, как причина и следствие.
То есть вы квиты.
Вот ты прилег на поляну, сорвал сладкую травинку и держишь ее во рту, пьешь свое блаженное неделание и только говоришь: хорошо! И больше ничего не желаешь говорить и думать. Это летний сплин, полный блаженства и лукавого сетования на жару и комаров. Ты и их любишь – а нет, так полюбишь еще до холодов, как вспомнишь по осени себя, прилегшего на жаркую траву близ дороги и того шмеля, который раздвигает пухлыми лапками подолы цветков и вонзается в розовое лоно.
На толстом стебле пикана кучкуется стадо тли. Малейших сих пасет семейка божьих коровок. Это их живность. Нарядные толстенькие жучишки машут передними лапками, завидев равнодушно проползающего богомола – уходи, дескать. Не губи наших тлей. Мы их подоим вечером, надоим сытного нектара.
А пока день. Полдень. Хорошо уснуть на поляне. Ты и спишь, но вполглаза – тебе и заснуть вполне – лень. Так себе, подремываешь, и по тебе, как по ландшафту, ходит всякая насекомая живность.
Ты мало-помалу начинаешь постигать смысл происходящего вокруг. Вот муравьи тащат куколку гусеницы. Она покоится на вытянутых муравьиных лапках, как в багровой позолоте саркофаг фараона. В конце многотрудного, упорного пути она будет расчленена и съедена. И ты слышишь муравьевы думки: “Матка похвалит нас, а то грозила башки открутить, если мы ничего не принесем. Она опять брюхатая, ей много протеина надобно. Ненасытная и злая от этого, но мы ведь не обижаемся на нее и все равно любим”.
Шестиногие трудолюбивые египтяне прошествовали к своей пирамиде. А над ними, как легкомысленные вести-однодневки, летали бабочки. Некоторые были особенно красивы и беззаботны – как девочки в белых платьях за день до войны.
С дерева, под коим твое лежбище, тихим десантником спускается на тебя паучок на блистающей нити. Ты, судя по всему, сопричислен к ландшафту и подлежишь оккупации, и вот уже выдвигается разведка. Полежи ты тут еще, – и тебя, как Гулливера, опутает паутина. Маленькие жвала станут пробовать на вкус твою кожу, из твоей крови понаделают себе потомство – свое докучное бессмертие.
Поляну, на которой тебе так вольготно, ты тотчас уподобил привычному, с чем сжился и сросся. И она, поляна эта, представилась тебе матрицей, где неразумные мельчайшие частицы живой жизни, эти нолики и единички, составляют текучую мысль, которую думает о себе самой летняя земля.
Ты поворачиваешь голову, жмурясь от солнечных теней, и видишь землянику. Она – жданная весть, послана именно тебе. Протягиваешь руку, и меж языком и нёбом твоим – душистая радуга.
Жуки и мошки, червие под корнями травы и мотыльки над ее жаркими джунглями – повесть, где все запутано и стройно, где разгадка в точности, до последнего знака, равна разгадке.
Жук-рогоносец проворно взлез на стебель, поднимает рога свои, так похожие на маленькие кусачки, которыми можно перекусить самые тонкие проводки. “Нет ли тут нужды чего перемонтировать, поправить?” Но все в порядке, и жук проворно спешит дальше.
Небеса истомились своей недвижимостью. Облака стоят коровами, полными млека. Саваофово стадо еле движется над кронами. От горизонта медлительно грядет, как темный бык, посул грозы. Но и он полон лени. Пастушьим бичом извивается зарница – но столь неспешно, что и листва не шелохнется.
Из-за лесополосы, где прячется железная дорога, выглядывают, как любопытные акселераты, дома Города, сияя в мареве стеклами окон. Им тоже радостно купаться в тепле, хочется быть частью живого мира. Окна распахнуты, как душа. Занавески долгохвостыми птицами вылетают на зов сквозняков.
Лето погуживает, как трансформатор. Живительный ток течет по жилам и жилочкам всего сущего, и ты тоже подключен к сети, и блаженно прижмуриваешься, довольный, будто это ты сам все устроил.
Смерть представить легко: лето уйдет и снова придет. А ты – нет.
ВОРОБЬИ
Небольшая смерть собаки.
|
Летним утром, на пороге веранды, в дачной праздной деревне, то есть в раю, – сидеть и блаженно щуриться. Солнце уже печет свои оладьи. Почтальон протренькал велосипедным звонком.
Ты еще и не ложился спать – всю ночь “видел творческие сны”, но не увидел развязку своим распаленным оком, не нашел концовку поэмы, которой отдал столько сил. Зачем? Зачем ты складываешь этот пасьянс, за который не будет приза, какой не чреват ни в каком случае выигрышем. Ну, разве что исчезающе ничтожный шанс в “отдаленных потомках”, которым, надо полагать, будет филолетово. Да и тебе о них что за забота? И говорить они будут на другом языке, который уже сейчас вымычивают хулиганы-школьники. И этот язык тоже великий и могучий. Своей примитивностью яркий, победительно докатил уже и до “ванильной плесени”, то бишь до придурков лет зрелых и преклонных лет, и затопляет эфиры, блоги и каналы, как потоп. И новым Ноям скоро ничего не останется, как составлять словари новоречи, чтобы не погибать в непонимании и немоте.
Ты улыбаешься этой ужасной перспективе, ибо тебе сейчас хорошо.
Макушка лета. Зреет самый долгий день в году – солнечный, ярый теплом с самого раннего утра. Брильянты росы так недолговечны и исчезают. Маленькими дымками курится трава и листва и мешается с дымком твоей сигаретки.
Тебя позвал выйти в твой бедный сад серебряный гомон воробьев, которые прилетели поклевать ягод, и мелких рыжих муравьев, которые догрызают твой утлый дом. Круговорот веществ и вещей в природе захватывает и его, твой домик с кривой верандочкой, в свой медленный неотвратимый круговорот. Он утопает, деревянный крейсер “Варяг”, в водянистом суглинке. А ты, его беспечный капитан, куришь и улыбаешься.
Воробьи, беспечно-деловитые, как стая вокзальных цыган, копошатся под кустами. Ты бросаешь им крошки и корки, и самые смелые подпрыгивают к тебе, подворачивают головки и улыбчивым глазком весело и шпанисто поглядывают на тебя.
А один воробьек-воробейчик лежит вверх поджатыми лапками, очи воробьиные подернуты морщинистыми пленочками. Он неподвижен, он умер. Повернулся на спинку, словно бы хотел в последний разок увидеть небо: маленький – свою большую родину. Говорят, воробьи живут долго. Молва даже преувеличивает воробьиное долгожительство. Но и в самом деле долго. Махонькие, беззащитные, а такие упорные в жизни.
И вот он лежит недвижен, – может, он, как курчонок из старинного стишка, подавился бобовым зернятком, может, просто час пришел.
Высокое, великолепно синее между двумя объемами зеленого – березой и елью – равнодушно-радостно сияет.
Сотоварищи скачут вприпрыжку вокруг своего собрата, который лежит на спине со стиснутыми лапками.
Жизнь продолжается, и тебе стало грустно. Но потому ты стал обдумывать, не повернуть ли сюжет таким манером, чтобы эта маленькая смерть среди всеобщей гармонии была как знак. Да только кто ж это не знает? Ну, да и банальности – самые верные кандидаты в долгожители, как вот эти воробьи.
И из солнечных нетей памяти явилось детство золотое. Когда эти деревья, береза и ель, были маленькие, а ты был уже большой. И так хотелось тебе рогатку, как у пацанов. Но ты, безотцовщина, ее не имел.
Мама твоя купила себе ботики и радовалась им. Тебе они тоже нравились. Ты нюхал новую хромовую кожу и нанюхал классную мысль. Если выстричь ножницами кармашек для рогатки, то нужно и с другого ботика аккуратно вырезать точно такой же кусок – и тогда мама не будет ругаться.
А главное – второй кусок можно отдать другу, Витьке, у которого ты выспросил толстую резину, которую с трудом можно растянуть. А рогульку для рогатки ты давно присмотрел на сухом дереве в лесу.
Сказано – сделано. Мама сидела на пороге дома, держа свои ботики, – и плакала.
Ты спросил: “Мама, ты что? Перестань реветь”. А она тебе: “Да это я так. Папу твоего вспомнила”.
И вот вышел ты на улицу с рогаткой и гордился. Друг Витька сбегал за хлебом.
Воробьи прилетели на угощенье, разом поднялись, когда ты стрельнул из своей маленькой пращи галькой. И путь одного воробья совпал с полетом маленького гладкого камешка.
Ты радостно подбежал, и увидел на головке птички маленькую капельку, – красную, как костяника, – и заплакал, и был за то осмеян.
Птахи цвирикают и тусуются перед тобой. Ты сидишь тихо, и воробьи благодарно уже считают тебя законной, неопасной частью действительности.
Как запятые и точки во фразе, которую ты вот-вот узришь и прочитаешь, они перепрыгивают с места на место, словно какой придирчивый мастер-сочинитель ищет наилучший вариант из множества множеств – вот-вот все сойдется и исторгнется свет изнутри сознанья. И фраза, и строфа – получится.
Тут ты понял, что твоя ночная бессонница была неполна. Под утро ты упал в промежуток, в короткое забытье, и был тебе сон – не сон, а так, серый обморок, морок. Мреянье и толчея мыслей и смыслов, которыми ты полон, не умея делать что-нибудь вещественное – поставить новый дом, например, починить старый трактор и вспахать на нем соседнее поле… Увы и ах, говоришь ты и неискренне вздыхаешь.
А что за сон? Вспомнил! Там было ненастье, как в осеннем Питере, когда натягивает непогоди с невидимого, но лезущего везде моря. Даже на балконах, в подворотнях оно, море, ночует клоками тумана, как пес или бомж. Такой уж город – этот Питер.
И вот идешь ты, налегая на встречный ветер, придерживая рукой цилиндр, порывающийся слететь, и бормочешь: “Ты знаешь милая, желал ли славы я”. И голос, – совсем не милый, а грубый и сиплый голос – видимо, это и есть голос совести, обронил откуда-то из четвертого измеренья: “Еще как желал!”
И по этому сигналу вдруг стали монтироваться быстро-быстро пазлы: столп не столп, а – памятник, и этот памятник – ты сам. Ты кумекаешь, что цилиндр на башке неуместен, держать в руке его – значит низко подражать, треуголку напялить еще глупей – и ты остаешься с непокрытой лысиной. Фигуры на крыше Зимнего оказываются вровень с тобой, и одна подмигивает тебе и делает ручкой – иди, мол, сюда к нам. У нее одна грудь обнажена, другая же задрапирована. Это, значит, Муза. Моя Муза. А ничего дева.
Но ты горд и остаешься на месте. И тебе уже хорошо. Правда, вознесся ты высоко, и холодные тучи ручьями обтекают тебя и роняют клоки холода. И тут прилетает ворона – ах, нет, не пошлая ворона, а ворон роковой, – и садится тебе на голову. И ты боишься, что он уже покушал хорошо и готов опростаться. А зловещий ворон звенит, как рингтон, стучит клювом в гордое чело твое и вдруг замогильным голосом речет: “Медный лоб!”
И ты тут очутываешься для благодатной действительности – и рад.
Меняю Питер посмертной славы на всамделишную подмосковскую действительность – с доплатой: все золото мира.
По улице сама собой, одна, проходит корова. Ее благоутробие, роняя слюни, медленно поворачивает рога к тебе и вопросительно смотрит через забор, кривизной которого меня уж который год корят. Но сегодня что-то лень приветствовать ее хлебушком. И пестрая животная царственно шествует дальше, вздохнув утробой.
Ты берешь ржавую лопату и идешь под черноплодку, делаешь там ямку. Маленькое тельце птицы умещается в коробочке, весьма кстати выложенное белым шелком.
Прощай, друг.
Воробьиная стая вспархивает с куста и снова садится на него.
А рукопись ты так и не закончишь – это и назначено было по сюжету, как видно.
Поэма лета, однако, продолжается. Подул ветер с севера, нанес тучку, она просыпалась мелким дождем, будто оплакала воробья.
И растворилась, пропала. Все проходит. Все – проходит.
Александр Медведев – поэт, публицист, журналист, родился в 1945 году в сибирском городке Колпашеве. Работал на шахте, на заводах Урала, стройках Ленинграда и Москвы; в настоящее время, кроме литературной работы, занят в предпринимательстве. Автор семи книг стихов и множества публикаций в ведущих российских литературных изданиях.