О Евгении Винокурове
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 1, 2010
Игорь Меламед
УЛИСС
О Евгении Винокурове
Я поступил в Литературный институт осенью 1981-го. Поэтический семинар на очном отделении в том году набирал Егор Исаев. Эта новость меня крайне раздосадовала. Исаев писал трескучие официозные поэмы и даже для провинциального двадцатилетнего юноши (каким я был в ту пору) являлся фигурой одиозной. Забегая вперед, скажу, что семинар вел даже не он, а какой-то его заместитель, некто Мильков, человек абсолютно никому не известный. Никто никогда и нигде не прочел ни одной его строчки. Исаев появлялся в институте раз в полгода и, бряцая орденами, получал накопившуюся зарплату. Но кто бы посмел упрекнуть его: ведь он был лауреатом Ленинской премии и секретарем правления Союза писателей! Однажды он ненароком попал на свой семинар, прослушал аляповатые подстрочники азербайджанского поэта Назима Алиева и, одобрительно крякая, исчез из института на очередное полугодие.
Несмотря на то, что тогдашний Литинститут был, можно сказать, оазисом свободомыслия, что в нем почти всем заправлял либеральный проректор Евгений Сидоров (впоследствии – министр культуры в правительстве Ельцина), что некоторые преподаватели на лекциях читали вслух стихи запрещенных Георгия Иванова и Набокова, – с руководителями поэтических семинаров нам повезло меньше. Эти были по большей части зубры: Исаев, Долматовский, Ошанин… Студентов своих, правда, они не слишком гнобили, но и обучить чему-то стоящему едва ли могли. Два семинара, однако, выделялись на сером фоне: семинар критика поэзии Александра Михайлова и его помощницы Галины Седых и так называемый семинар заочников-москвичей, который вел Евгений Винокуров. Я решил непременно переметнуться в один из них. Михайлов, к тому же, меня впервые напечатал в своей “Литературной учебе”. Однако другой семинар привлекал меня больше. Винокуров был поэт – и поэт настоящий (хотя многое из его неисчислимых творений на сегодняшний день сильно потускнело). Стихами его я зачитывался в старших классах школы, и познакомиться с ним, а тем более видеться еженедельно, было бы для меня чрезвычайно лестно.
В первые же сентябрьские дни наш курс, как положено, угнали на картошку. Мы трудились под Волоколамском, в тех местах, где погибли 28 легендарных панфиловцев. Стояло чудесное бабье лето. Однажды утром я убедил какого-то колхозного начальника, что мне необходимо отбыть в Москву. Мне удалось раздобыть домашний телефон Винокурова. С замиранием сердца я набрал номер в зловонной будке. Мэтр оказался дома. Заикаясь и мямля, но стараясь избегать лишних слов, я напросился к нему в семинар. Он равнодушным голосом велел принести стихи и довольно бесцеремонно – по моему тогдашнему ощущению – положил трубку, не дослушав слов благодарности. Следующий день, вторник, к счастью, оказался “семинарским”. Я встретил Винокурова во дворе института и протянул ему подборку. Он скучающе сунул ее в бездонный карман затрапезного плаща и сказал: позвоните через неделю.
Через неделю я был зачислен в его семинар. Занятия в нем начинались вечером, когда в огромном герценовском особняке оставались одни вахтеры и сторожа. В этом было нечто романтическое. Заочников-москвичей у нас оказалось не так уж много. Целый ряд очников попал к Винокурову тем же способом, что и я. Я и сейчас полагаю, что, несмотря на неизбежное обилие графоманов, это был лучший поэтический семинар того времени. Коэффициент талантливых людей в нем был сравнительно с другими семинарами достаточно высок. Многие винокуровские питомцы нашли свое место в сегодняшней литературе. Вот лишь несколько имен: Светлана Максимова, Ян Шанли, Эвелина Ракитская, Григорий Марговский, Юрий Юрченко, нынешний главред “Нового мира” Андрей Василевский и его жена Ирина Василькова, Галина Климова, Наталья Лясковская, Ирина Суглобова, Екатерина Горбовская, Алексей Кубрик… Иных уж нет. Назову шестерых, ушедших из жизни с тех пор, как я окончил институт. Мой близкий друг и замечательно одаренная Марина Георгадзе (1966 – 2006), умершая в Нью-Йорке от рака. Аркадий Тюрин, работавший редактором в “Советском писателе” – у него было больное сердце. Володя Еременко, Наташа Зайцева (Ванжула), Сергей Москвин, покончившая с собой Настя Харитонова…
У нас одно время занималась актриса Наталья Варлей – та самая “студентка, комсомолка, спортсменка” из “Кавказской пленницы”. В аудитории она сидела на первой парте, но вела себя подчеркнуто скромно и на семинарах не проронила ни единого слова. Какого качества стихи она писала – не знаю, ее единственное обсуждение я нечаянно прогулял. Некоторые люди появлялись у нас неизвестно откуда и исчезали неведомо куда. К нам ходило и множество “вольнослушателей”, поэтов с улицы, потому что семинар был популярен. (Аудитория подчас бывала битком набита, Винокуров то и дело грозился выгнать посторонних, но свои угрозы в действие никогда не приводил.) В одну из прелестных вольнослушательниц я смертельно влюбился. Роман наш сложился неудачно, я страшно страдал, после чего не только начал писать по-другому, но и стал, как мне кажется, другим человеком.
Поначалу Винокуров в качестве наставника мне не очень приглянулся. В ту пору я усиленно завязывал литературные знакомства. Муж одной известной поэтессы, сам писавший стихи, спросил меня, у кого я в семинаре. Получив ответ, он радостно воскликнул: “Ах, Евгений Михайлович! Это такая умница! Это такой хитроумный Одиссей!..”
Однако, глядя на угрюмого тучного человека, который дремал на занятиях, лениво и вяло проводил обсуждения, а после подытоживал их малозначащими общими фразами, я недоумевал: где же тут хитроумие и в чем оно выражается? Иногда он вскидывался, говорил точно и по делу и даже с выражением цитировал понравившиеся ему строчки. Он, случалось, и недурно шутил. Но и тогда никакой Одиссей в нем не пробуждался. Загадку эту я разрешил для себя так: с нами ему скучно, но в своем кругу он, вероятно, бывает иным – веселым и хитроумным. С той же известной поэтессой, например, и ее экзальтированным супругом.
На семинары он ездил в метро. Я часто наблюдал его кепку, мелькавшую в начале Тверского бульвара в толпе озабоченных пешеходов. Конечно, ни Вознесенский, ни даже Давид Самойлов так по Москве уже не передвигались. После занятий наш староста Аркадий Тюрин отвозил его на своей машине (за это мы Тюрина порицали и почитали лизоблюдом).
Он иногда просвещал нас: читал Ходасевича и Марию Шкапскую, которых очень любил. Говорил, что от Евтушенко в русской поэзии останется не более пятидесяти стихотворений. Рассказывал, как смешно и едко писала о визите Ахмадулиной в Америку эмигрантская пресса. Но гордился, что именно он впервые напечатал юную Беллу Ахатовну в “Комсомольской правде”. О стихах Арсения Тарковского отзывался пренебрежительно, утверждая, что его талант “засушен и омертвлен” (Тарковский его тоже не жаловал и однажды смутил меня очень злой фразой в адрес моего руководителя).
Как-то раз, начиная осенний семестр, он устроил опрос: кто сколько стихов написал за лето (рекорд был установлен где-то в районе тридцати). После чего с гордой улыбкой заявил: а я – 104! В стране не было ни одного мало-мальски значительного печатного органа, который не опубликовал бы его произведений (ну, разве какой-нибудь “Вестник тяжелого машиностроения”). Он любил озаглавливать свои бесчисленные книги просто и односложно: “Метафоры”, “Контрасты”, “Зрелища”, “Она”… Порой он развлекал нас “интересными” людьми, разбавляя ими однообразные обсуждения (я помню Новеллу Матвееву и Веронику Долину, обе пришли с гитарами и пели нам песни). Будучи в хорошем настроении, мог рассказать, как в Индии по нему прыгали обезьянки.
Мои отношения с ним поначалу складывались тяжело. В первые два года я чувствовал себя в семинаре одиноко и отчужденно. Почти все ко мне были настроены враждебно. И всё потому, что я не мог молчать. Я критиковал девицу, написавшую за год триста гладких сонетов – вдвое больше, чем Шекспир. (Винокуров же благоволил к ней: он сам писал много и любил твердые стихотворные формы.) Я хохотал над строчками типа “дверью застрелившийся подъезд” и прочей ахинеей. Мне казалось, что мэтр обязан был оценить мой вкус, мое острословие, мои смелые атаки на графоманов и т.п. Но Винокуров смотрел на меня исподлобья: моя гиперактивность его явно коробила. Когда настал мой черед, на мне с наслаждением отыгрались: от моих стихов не оставили камня на камне. Он тоже отозвался о них не совсем лестно. Я впал в отчаяние.
Очень скоро я понял одну закономерность, сначала показавшуюся мне парадоксальной.
Если кого-то сильно ругали, Винокуров отыскивал у него несколько хороших строчек, исходя из них, рисовал благоприятные перспективы для автора и на этом выстраивал свое “защитительное” слово. Если кого-то чересчур восхваляли, Евгений Михайлович мазал именинника ложкой дегтя (у него была, правда, пара-тройка безоговорочных любимцев, но они действительно писали достаточно прилично). Таким образом, в семинаре сохранялся некий баланс, устанавливался негласный паритет. Никто не должен был чувствовать себя ничтожеством, но и в гении никому не дозволялось выбиваться. Выскочки же вроде меня своей дубовой бескомпромиссностью ломали стратегию мэтра. В этой стратегии и в самом деле было нечто “одиссейское”, некое благодетельное хитроумие, как я сейчас полагаю. На этом паритете покоилась жизнь семинара, его нормальное функционирование. “Рост есть” – с такой фразы обычно начинал добродушный Евгений Михайлович свое заключительную речь на обсуждении какой-нибудь типичной бездари.
Мой третий год у Винокурова начался с пренеприятнейшего известия. Мэтр объявил, что семинар слишком раздут и что часть студентов он отправляет к Ал. Михайлову. В злополучный отсев попал и я. На первом занятии по традиции читались по кругу новые стихи. Изгнанникам тоже было позволено показать себя на прощанье. Я встал и прочел свое лучшее на ту пору стихотворение, еще не обсуждавшееся. Лицо руководителя оставалось непроницаемо. На перемене я нервно курил в коридоре и думал: “Михайлов так Михайлов”. Винокуров подошел ко мне и сухо произнес: я вас оставляю.
С тех пор у меня началась другая жизнь. В семинар пришли новые люди, с которыми я подружился. Их стихи можно было воспринимать всерьез. Одновременно по воле провидения исчезли наиболее отъявленные графоманы. На обсуждениях я стал менее резок и куда более снисходителен. Винокуров даже искал меня глазами в аудитории и давал мне слово по своей инициативе. Мои собственные обсуждения проходили почти триумфально, мэтр никому не возражал и сам говорил о моих стихах весьма поощрительно. На диплом мой (у литинститутского поэта это – сборник стихотворений) он написал чрезвычайно доброжелательную рецензию.
Последние его годы, по слухам, были очень тяжелы. Татьяна Бек, дружившая с его дочерью Ириной, рассказывала мне, что Евгений Михайлович забывал закрывать дверцу холодильника. Он умер в 1993-м – в самый страшный год ельцинского правления. Татьяна говорила, что Ирина, приехавшая из Америки, спешно продала его квартиру и библиотеку.
Я в то время работал в букинистическом киоске (угол ул. Герцена и Суворовского бульвара), и однажды наши хозяева из магазина с безвкусным названием “Акция” переправили к нам на лоток ящики с довольно неординарной литературой. Это была часть винокуровской библиотеки. Там я обнаружил книги с дарственными надписями Левика: “Дорогому Евгению Михайловичу…” и т.д. Я их, конечно же, беззастенчиво присвоил. Кто такой Вильгельм Левик, наше начальство не знало. А книги с автографами Ахматовой и Пастернака пошли на аукцион. Поговаривали, что магазин на них недурно заработал.
Игорь Меламед родился в 1961 году во Львове. Окончил Литературный институт им. Горького. Автор книг “Бессонница” (М., 1994), “В черном раю” (М., 1998), “Воздаяние” (М., 2010). Живет в Москве.