Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 3, 2009
ЛЕТИТ АВТОБУС
* * *
и пыль, – пыльцой к лицу
на зависть пустоцветным облакам,
читает, как по сердцу,
по боковому зеркальцу
про жизнь мою читает по слогам.
А сам в фартовых фарах:
зеленых, синих, карих –
гудит, сбивая с толку небеса,
чтоб не тянуть резину
отдельных звездных арий
на все, на все четыре колеса.
Как божия коровка,
летит, летит автобус
без тормозов на самый белый свет.
Что делать пассажирке,
чей неподдельный опус
совсем уж непохож на проездной билет?
Кассиры, контролеры, водителей бригады,
нет слов, нет оправданья,
хоть прыгай из окна…
– Гражданочка, на выход!
Вы плачете… Вы рады?
Конечная… приехали… Весна!
* * *
Когда я не была твоей женой,
кремлевскою с бойницами стеной,
когда, провинциальна и бедна,
в пальто из уцененных промтоваров
шла из “некрасовки” под Новый год одна,
перебирая лужи вдоль бульваров,
читала вслух: нет мест в кафе,—
как внутренний приказ к аутодафе.
Когда я не была твоей женой,
твоей гражданской маленькой войной,
смотрела в мир через двойные рамы
хрущевской оттепели узкого окна,
уже ждала как мужняя жена
все поезда твои, шаги и телеграммы.
Когда я не была твоей женой,
в той жизни, что с повадкою иной,
известной, как партийный многотомник,
мы так любили звательный падеж
и площадь, где конем стоит Манеж,
и город – шумной радости питомник,
крещенный и слезами, и водой,
когда я не была твоей вдовой.
* * *
Я видела сны:
там – сын мой веселый, как мячик
пинг-понговый дачный,
взлетал в скорлупе яйца
с крученой подачи в Париже ученого мачо,
спортивного, шебутного, еще молодого отца;
там – я на прополке
средь строфики сбивчивых грядок
или на кухне, или в лесу на велосипеде,
супруга в упруге –
на том и почин, и порядок,
как в дефинициях из советских энциклопедий;
там – папа
душит в объятьях трофейный аккордеон,
отборной цензурой настраивая баритон
с прононсом одесским:
черти, рожна вам, хаять режим!
А сам –
как рванет во всю мощь:
здесь под небом чужим…
Я рядом – луженая глотка: о, караван!
Кто из нас гость нежеланный в такой-то стране?
Я видела сны:
там – небо из рваных ран,
там – сын мой…
Я знаю,
когда он впервые всплакнет обо мне.
ДАНИЕЛЬ
При понятых:
аккомпаниатор, уборщица и канарейка –
в актовом зале музыкальной школы
мне объяснили, что я – еврейка.
И все захолонуло от стыда и срама
во мне, нечистой и будто голой,
и зажмурилась рампа,
и захлопнулась рама.
За скрипку не бралась долго,
потому что – еврейка.
Всё. Шабаш!
Вот и бабушка,
положив зубы на полку,
бухтела:
все евреи как евреи, а наш?
По всему выходило, виноват отец,
его непроходимо черные союзные брови
и чужестранное – Даниель?
И я от горя слегла в постель
с подозрением
на наследственную болезнь крови.
Но это была любовь
без национального раскола.
Кружила голову
биографии отцовская школа:
театр “Синяя блуза” и бледный ребе,
худо выросший на маце
(если б на хлебе!),
чьи галоши папа прибил к полу…
Где дядя Мориц, певший в Ла Скала?
Где кантор – тезка царя Соломона,
и прадед Мойша 111 лет,
и 13 его детей
из местечка Прянички?
Я на карте искала,
в черте оседлости во время оно,
но даже косточек не собрать, хоть убей!
Предпочитая трудящийся дух,
отец из-под палки учился на тройки,
на ветер пустил свой абсолютный слух,
оттрубил лет двадцать прорабом на стройке.
А раньше старлеем штабной разведки
(южанин – всю войну в Заполярье),
рисковый Даня по партзаданию
королевским жестом освободил Данию,
чуть не женившись на местной шведке,
на Лизе-Лотте с острова Борнхольм…
Ее фото – в день конфирмации –
на попа ставит
весь наш семейный альбом…
Отец не знал языка предков,
законопослушный советский еврей,
он не терпел плохо закрытых дверей,
запаха газа и на тарелке объедков.
Зато знал Гамсуна и даже Блейка,
“Двенадцать” Блока – коронный номер,
к чарльстону, извольте, свежая байка,
а как голосил тум-балалайка
его трофейный немецкий “хоннер”!
В переходном возрасте, после 85 годов,
налегке залетев ко мне
– ранняя птица, –
выпалил точно:
ну, я готов,
доча, я готов креститься!
В последнюю пускаясь дорогу,
не дотянул таки до 111 лет,
ушел от товарища Сталина
и не убоялся Бога,
как будто впервые родился на свет.
ПОКУПКА
На выход, не на торжество
на премиальные
мы с Петровской под Рождество
в перспективе на вырост
отхватили на ярмарке платьица погребальные –
Бог не выдаст.
Заботы о ближних премного ради
рассуждали, ничуть не угрюмы:
Где ж похоронные
для мужиков костюмы?
А то ведь уйдут,
кто – в цивильном,
а кто – при параде…
Бежим со свертками,
как со свитками жития,
до самой маковки последней точки.
У Лиды – на убранном поле цветочки,
у меня – бирюзовое из шитья.
И белые тапочки – чем не балетки?
Батистовый белый платок.
Мы обе – сиротской зимы однолетки –
в безвыходный метим поток.
А там поминальным блинком
горел – в убывающей фазе –
луны несъедобный ком,
там бабушка Феня моя с узелком
суровой, на смерть припасенной бязи,
в сердцах пеняла мне всякий грех:
Горе мое, я нарядней всех,
да только не к месту здесь крепдешины,
нашла в чем старуху спровадить в гроб…
И на лету сгоняя слезу,
я разборчиво написала сыну:
Все причиндалы –
открой гардероб –
и смертное платье мое –
внизу.
* * *
Завтра верные выйдут слова из руин или зимних берлог,
из нутра и дупла, из глухого угла:
и глагол, и союз, и предлог.
Выйдут валом из берегов, из себя, точно дети в сквер,
без прикрас, лишних глаз или фраз,
полагаясь на музыку сфер.
Почерк воздуха и воды неразборчив: то хлябь, то твердь, –
до грозы, до слезы и до точки росы,
в которой любовь и смерть.