Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 2, 2008
Это память выхватывает два лица
в тусклом, актовом свете – волоокую
девочку и его, долговязого страстотерпца.
Она, с выражением — Что это там полетело, сорока
или какая другая птица?
Обращаясь к мальчику-Хлестакову,
жеманится, обживая роль, но костра
не развести с этим олухом, нераскованной
речью его… Не клеится их игра.
Она замолкает, он тушуется подростково,
и, наклонившись, застывает в позе
Вертера… Она продолжает я не понимаю
любовь… я никогда и не знала, что за
любовь… . Он истекает потом, поднимает
руку, чтобы обнять её. Она щурит глаза,
отодвигая стул. Он придвигает резко
свой, думает если бы прямо сейчас сбежать
на улицу, в снег… . Она повторяет …какая другая птица?
Всю её свежесть, как бабочку, сжать
хочет – в горсти своего сердца.
Наливает воды из графина. Пьет,
запрокинув голову. Несколько капель
падает на панталоны. Он отирает пот
сложенным вдвое платком. Куда вы
удаляетесь всё? – он шепчет. Руки его дрожат.
От бессилья он плачет почти. Свеча
на столе догорает. Вербы мертвая ветка
в пустом графине…
Он роняет нечаянно
влажный платок, и вдруг забывает себя, и крепко
обнимает её, и целует её в плечо.
ВЕСТНИК
не потому что знаю, зачем живу,
а потому что дерево ввысь растет
и в глубину из себя растет,
и никого не спрашивает, зачем.
облако тоже летает туда-сюда,
и зимородок пегий так лекгокрыл
и незабывчив; остановить его
может лишь море, а здесь – река,
ты бы сказала – тонкий извив реки,
змейкой скользит, отмеряет бег
времени, в море уходит, прочь,
в обморок моря, где соль и стынь.
ты бы сказала, что все равно
ты станешь птицей, а я – рекой.
дерево смолкнет, уснет трава,
заиндевеет гречишный мед…
нет, я не вмерзну в стынь,
я останусь здесь,
не отступлю, путь пролагая вверх,
как родником вода из земли течет
и никого не спрашивает, куда.
просто течет, потому что жива, жива…
впрок тростниковая песнь дрожит,
и расщепленная на лету,
муха над тенью моей жужжит.
вдруг так жалостно, трудно запели…
из какого пассажа? ты спросишь.
из военного марша отвечу.
мальчик пьеску играет по нотам
и роняет мелодии мячик,
вытекает из музыки мякоть,
остается невнятность одна.
это Шуберт в тифозном ознобе
хрипло стонет а где же Бетховен?
и, как маленький, плачет под пледом,
и никто не ответит я здесь.
ОЛЬХА
черным ветром скособочена
отряхнувшая тряпье.
здесь, в низине заболоченной
веток честное нытье.
не скрывая напряжения,
вся, как струнная, стоит.
капель длится натяжение.
мшелость ствольную знобит.
выживая в этом облаке
невесомого дождя,
свой превозмогает обморок
и растет поверх себя.
ради корочки древесного,
желторотого стиха –
морось счастия отвесного,
бренной прели вороха.
литературе (много из того,
что всем известно), словно исполняли
обряд необходимый, но едва ли
один хотя бы знал, что говорит,
а я молчал и только делал вид,
что интересны мне слова, слова —
затейников пустые рукава.
Меняя перепевы и обличья,
лилось, как из-под крана, красноречье,
и раскраснелись гости, точно медь,
а я готов был от стыда сгореть
за то, что из гостей уйти не смог,
за то, что вол мне оттоптал язык…
я не умею гладко говорить,
я научился только тихо ныть,
но точно знаю: это вот мое,
как вымокшая улица, нытье,
когда в окне фонарный свет потух,
и на ладонях всходит липкий страх,
и не с кем разделить его, когда
родной сестры родней – в реке вода,
слизь мостовых и голых веток дрожь,
и в зеркале свой дом не узнаешь,
и слышишь сквозь обугленную ночь
товарный поезд, уходящий прочь.
тогда моя душа накалена,
и спит без снов уставшая жена.
Григорий Стариковский, поэт, переводчик ирландской поэзии, преподает античные языки. Живет под Нью-Йорком, родом из Москвы.