Эссе
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 2, 2008
1
Эпохи не сменяют друг друга, как часовые у Мавзолея. Настоящее наслаивается на прошлое — где совсем прозрачным, где мутноватым, где и вовсе непроницаемым слоем. Не многие могут вспомнить и вновь ощутить, как семидесятые годы наслаивались на условную вольницу шестидесятых, погребая ее, делая почти бездыханной, почти безгласной, почти незаметной. Но она, эта неполная и непрочная свобода, жила — и выжила. Выжила, потаенная, сжавшаяся в комок. О чем бы на площадях кричать — говорили по углам; вместо зала выставочного — квартира, на свой страх и риск, вместо типографского станка — пишущая машинка, вместо граммофонной пластинки — магнитофонная лента ТМП-2б, десятая перезапись, в которой сквозь шумы и помехи едва слышен голос. Она выжила, а людей шестидесятых годов — раз-два и обчелся. Она выжила и стоит, горемычная, думая, не лучше ли ей было умереть…
И все же у людей семидесятых, как и у всех советских, была собственная гордость. Нам казалось, что “камерность” диссидентства и самиздата есть нечто достаточное для того, чтобы сохранить драгоценное семя свободы. “Есть магнитофон системы „Яуза” — и этого достаточно”; “„Эрика” берет четыре копии — и этого достаточно”, — пел Александр Галич. Достаточно для чего? Нелепо считать, что крушение коммунистической системы готовилось на диссидентских кухнях вместе с крепким чаем (“По-лагерному заварка крепка до черноты. Я знаю, какого подарка дождешься сегодня ты”). И все же четырех (в десятой степени) копий доставало, чтобы вырастить особое поколение людей, под тяжелым государственным прессом изживших остатки хрущевского “романтического коммунизма” (“Очень Сталина ты ненавидишь, очень Ленина любишь, дурак” — Т. Кибиров). Людей, которые смотрели в лицо режиму со страхом и ненавистью (иногда было больше первого, иногда — второго), понимая, что перед ними — враг, с которым нет сил тягаться и нет сил подчиниться. Людей с прочным хребтом, который “квалифицированные специалисты” вывихивали всеми возможными способами. Людей с изломанным характером, особой подозрительностью и вместе с тем чрезмерной открытостью и незащищенностью. Людей, разучившихся сотрудничать с властями, какими бы эти власти ни были, а позднее и друг с другом. Эту разноголосицу когда-то предрекал Александр Исаевич Солженицын в статье “На возврате дыхания и сознания”. Да и как ждать взаимопонимания на руинах Вавилонской башни?
И в восьмидесятые, и в девяностые годы люди семидесятых составляли ничтожное меньшинство. Они не рукоплескали крушению Империи, не кричали “Россия, Ельцин!”. Нынешние демократические герои, печально заметила вдова академика Сахарова, — сплошь бывшие генералы КГБ и секретари обкомов. Впрочем, люди семидесятых тоже чаще всего не были ни героями, ни демократами.
Эти заметки — не попытка целостного анализа. Это личные воспоминания: пишу о том, что пережил, что знаю наверняка. И все же в большинстве случаев не называю имен действующих лиц: за прошедшие годы их судьбы складывались по-разному. А живые не изжили еще ни страха, ни подозрительности, ни неприязни. Это в полной мере относится и к автору этих строк.
“Семидесятые” — термин условный. Это время началось раньше и вступило в полную силу в августе 1968 года, когда мы провожали встревоженными взглядами поезда с военной техникой и солдатами. Поезда шли на Запад. Солдаты улыбались, пели песни, махали руками нашим девушкам, приглашая их в путь. Знали ли, куда и зачем едут?
В одном из вагонов ехал мой школьный друг. Вернувшись через два года, он доказывал мне, что в Праге мы на два часа (о, эти два часа!) опередили вторжение войск НАТО… Как-то мы смотрели у него дома хоккейный матч между командами СССР и Чехословакии. Когда нам забросили шайбу, я сказал: “Гол в Спасские ворота”. Друг строго указал мне на то, что в его доме от подобных шуток нужно воздерживаться. Спустя еще два года он эмигрировал в США…
Надломились эти времена, когда Горбачев над гробом Черненко (у нас всегда преемник должен был похоронить предшественника, в прямом или в переносном смысле) заявил, что будет бороться с празднословием, парадностью и всем тем, что мешает нашему продвижению вперед. “К краю пропасти, — добавил мой друг, кивнув в сторону телеэкрана. — А ведь он замахивается на основы существующего строя!”
Мой друг шутил. Михаил Сергеевич Горбачев говорил серьезно. Как и все генсеки, он не был склонен шутить публично. Зато история несколько раз пошутила с ним, в последний раз — на президентских выборах, где М. С. не набрал и процента голосов. Шутка довольно жестокая. И, увы, первый реформатор коммунистической системы сам выставил себя на посмешище. Он не был виноват в бедствиях граждан России. Он просто надоел им… Смерть любимой жены вернула ему нечто вроде народного сочувствия. Но знаю, что, будь его воля, никогда бы не заплатил М. С. за эмоциональную реабилитацию такую ужасную цену.
И еще кошмар недавнего времени: М. С. то начитывает “Петю и волка”, то рекламирует пиццу…
Париж стоил обедни. Союз нерушимый стоил обеда в пиццерии.
Спустя почти сорок лет после Пражской весны сбылись страхи престарелых американофобов времен моей юности. Вот они, натовцы — и в Афгане, и в Ираке; и в Праге, конечно, тоже они. И братских православных сербов разбомбили. И много чего еще сделают.
2
Летом 1974 года мне неожиданно позвонил на работу незнакомец и назначил свидание. Он не назвал своего имени — только должность и наименование своего Учреждения… Мы встретились в сквере. Невысокий, безукоризненно одетый мужчина (о, это умение носить пиджаки и галстуки как военную форму!) предложил мне зайти в гостиницу. Администратор, протягивая ключ от номера, посмотрела на меня как на девушек, которых приводят в номер на часок-другой, — с любопытством и презрением. Представитель Учреждения открыл дверь в номер и предложил мне пройти. Номер был обставлен как служебный кабинет. Он и был служебным кабинетом. Диалоги в моих заметках — из той памятной беседы и других подобных ей бесед. С тех пор в гостинице силами иностранных специалистов провели многолетний ремонт и реконструкцию. Говорят, некоторое время в том “номере” находился офис “Австрийских авиалиний”. Потом австрийцы освободили помещение. И, проходя по Приморскому бульвару, я, грешным делом, часто думаю: как там поживает потаенная комнатка?
— Вы бываете в доме у И.?
— Очень редко.
— Необходимо бывать там чаще.
— Почему?
— Вы сами знаете. В этом доме ведутся разговоры, в которых порочится советский государственный строй.
— И вы хотите…
— Да.
— Это невозможно.
— Почему? Ведь такие разговоры преступны, они караются нашими законами. Долг советского гражданина — сообщить о преступлении.
— Это невозможно.
— А если бы вы узнали о готовящемся преступлении, об убийстве, вы сообщили бы?
— Сообщил.
— Вы, значит, не считаете антисоветские разговоры таким же преступлением, как убийство?
— Не считаю.
— А вы знаете, что с такими убеждениями вам будет нелегко жить в нашей стране?
— Вы советуете мне эмигрировать?
— А как вы относитесь к эмиграции?..
Инициал И. — один из тех, которые можно расшифровать. Это Вячеслав Игрунов, или попросту Вячек. Ныне — гражданин России, бывший депутат Государственной Думы от партии “Яблоко”, потом создавший свою мини-партию СЛОН. Неужели забыл, что СЛОН — это аббревиатура: Соловецкий Лагерь Особого Назначения? Или позднее — Смерть Легавым От Ножа?
В то время, когда мы познакомились, Вячек — недоучившийся студент-экономист, рабочий и — тайный библиотекарь. Библиотека у Игрунова была специфическая. Все, что прокатилось в толстых журналах в конце восьмидесятых, было в той библиотеке уже тогда (кроме, разумеется, тех книг, которые в те годы только писались). Давая книгу из личной библиотеки, мы обычно ставим два условия: никому не передавать и как можно скорее возвратить. Принципы работы библиотеки Вячека были прямо противоположные: держи книгу как можно дольше и передай ее как можно большему количеству надежных людей. Надежность человека определялась интуитивно, на глазок, и, увы, не всегда удачно. Приведу два характерных эпизода из собственной “библиотечной практики”.
— Большое спасибо! — говорил отец одной из знакомых, возвращая толстую пачку фотографий (“В круге первом” Солженицына). — Я получил огромное удовольствие! Для меня эта книга особенно интересна. Я ведь сам работал в системе ГУЛАГа. И как раз в такой вот “шарашке”. В охране. Это была тяжелая работа. Особенно трудно было в столовой. Я там следил, чтобы они не очень между собой разговаривали. Осуществлял общее наблюдение. Вы себе не представляете, что у них было на столах. Гречневая каша. Вы не имеете понятия, что это было тогда — гречневая каша. Один раз я там видел лимон… Вы опять-таки не знаете, что это тогда было — лимон. Мы, конечно же, могли бы взять, но мы были честные люди. А сидели вредители, подонки. Там был один академик, так он специально заклепки для крейсера перепутал. Которые на подводную часть — пошли на надводную. А те, что на надводную, пошли на подводную, понимаете?..
Никаких роковых последствий прокол не имел. Отец знакомой не только не сообщил “куда следует”, но и просил приносить что-нибудь интересное и впредь. А выражение “заклепки для крейсера” еще долго переходило из уст в уста в нашем узком кругу…
Некоторые знакомцы приходили в ужас при виде неофициальной книжной продукции. Среди немногих сохранившихся у меня от тех лет книг — “Дьяволиада” Булгакова (“Недра”, 1922). Ксерокопия, разумеется, но печать двусторонняя, с соответствующим подбором бумаги и даже цвета обложки. Короче, книга была сделана со вкусом, “как живая”. Один из приятелей взял ее у меня почитать, приняв за оригинал. Но в процессе чтения страшная истина дошла до него: он держал в руках самиздат! А он был как-никак коммунист, принимал активное участие в жизни первичной партийной организации. В тот же день (а может быть и час) в состоянии аффекта он вернул мне книгу, приложив обвинение в “провокации”.
Где он сейчас? Угадайте. Ну конечно, в США. Принимает активное участие в жизни конгрегации. Ему за восемьдесят…
3
Чем длиннее была цепочка, по которой передавалась книга, тем вероятнее становился провал. Но тем вероятнее было, раскручивая цепочку, натолкнуться на прочное звено, которое оказывалось последним: “Книгу купил на Староконном рынке, — пояснял крепкий орешек, — продавца не помню. О том, что книга антисоветская, не знал. Сам прочитать ее не успел”.
Подобное объяснение не было фантастичным. На Староконке в те времена продавалось все что угодно — от старинных и даже древних икон до литературы, “порочащей советский общественный и государственный строй”. Несколько раз видел на руках двухтомный (третий том не вышел тогда) “Архипелаг ГУЛАГ”. Цена колебалась от восьмидесяти до ста рублей. Обойтись же покупка могла еще дороже. Среди “читательского клуба” книги для конспирации (а больше — шутки ради) получали псевдонимы. Так, “Архипелаг ГУЛАГ” назывался “Острова в океане”, “Доктор Живаго” — “Медработник Юра” или просто “Айболит”…
И вот очередная толстая пачка фотографий (речь шла все о том же “Архипелаге”) передана Библиотекарем Студенту. А Студент дал ее прочитать Доценту. А от Доцента попала книга “куда следует”. Он рассказывал, что к нему просто подошли двое в штатском и сказали: “Нам известно, что у вас есть такая-то книга. Отдайте”. И он отдал. И назвал имя Студента. А тот — Библиотекаря. Потом Студент отказался от своих показаний, уехал из города, плотничал, писал статьи в самиздатские журналы. Потом последовали арест и ссылка… Медицинская фракция “круга” изобрела диагноз: “Несчастный случай. Множественные переломы судьбы”. Те, кто ломал, те и “лечили” — наложением “гипса”: не пошевелиться, не вздохнуть… На доме, где жил Доцент (он скончался много лет назад), теперь мемориальная доска в его честь.
А тогда в доме у Вячека был произведен обыск, а вскоре последовал арест, психиатрическая экспертиза в Одессе с неопределенным результатом, а затем в Москве — с определенным и даже предопределенным. Конспираторы мы были слабые. Когда к Игрунову постучались “гости”, он сидел за столом, со всех сторон обложившись “крутым” самиздатом, и печатал на машинке статью для “Хроники текущих событий”. “Входите, — сказал Вячек, — дверь не заперта”.
В промежутке между обыском и арестом мы с Вячеком встретились у Оперного театра. Он прекрасно понимал, что его ждет. Беседа напоминала чтение завещания. Мне были даны известные поручения, большинство из которых выполнить удалось…
А Вячека ждала обычная для того времени цепочка: арест — экспертиза — еще одна экспертиза — суд в отсутствие обвиняемого (диагноз, конечно же, вялотекущая шизофрения) — принудительное лечение (по счастью, здесь же, в Одессе). Отдадим должное моим коллегам: Вячека практически не “лечили”, попробовали было дать несколько таблеток трифтазина, а потом отступились. Работал он в больничной библиотеке, то есть по специальности. Вот только встречи с друзьями не поощрялись. Но то была больница общего типа. Иначе было в специальных больницах, попросту “на спецу”. Одесситка Анна Михайленко провела в такой больнице около семи лет. Там и “лечения” хватало, и охрана была надежная, не говоря уже о врачах. Анну обязательно нужно было “лечить”, уж больно опасные были у нее “бредовые идеи”. Например, она упорно высказывала “бредовые идеи о якобы наличии голода на Украине в начале тридцатых годов”…
— Ну а шедевр солженицынский вы читали? “Архипелаг ГУЛАГ”?
— Нет.
— Почему же вы так часто цитируете его в беседах с вашими друзьями?
— Я цитирую только те отрывки, которые были опубликованы в советской печати.
— Нет, те отрывки, на которые вы ссылались в беседе, в нашей печати не публиковались.
— А вы, конечно, наизусть помните и все отрывки, которые публиковались, и все мои разговоры?
— У нас специфическая специальность…
4
Особый вопрос — откуда черпали органы сведения о наших мыслях и “заблуждениях”… В предперестроечном 1984 году “Новый мир” опубликовал стихотворение под названием “Архив”. Речь шла о некоем хранилище, где рядком стоят серые папки, в которых много чего сложено, в том числе и “сомнений твоих крутизна”. Дальнейшие строки процитирую полностью:
от досужего взгляда сокрыта.
Но и мелочь в картонный взята переплет
и суровою нитью прошита.
Это были весьма торжественные стихи. Архив политического сыска отождествлялся с апокалиптической “Книгой жизни”, которую должны были читать ангелы на Страшном суде. Да, “голос единицы тоньше писка”, но и этот критический голосок нужно было уловить в общем хоре славословий, идентифицировать и поставить на “профилактический учет”. Это требовало особой технологии.
Английский политолог Эрнст Геллнер писал, что экономически отсталое “государство, подпираемое заимствованной извне технологией контроля, вступает в противоречие с обществом и подавляет его. Всегда легче позаимствовать технологию подавления, а не производства, к тому же позаимствовать в первую очередь всегда хочется опыт насилия”.
Да, на полках магазинов в те годы не сыскать было нормальной электронной техники. А вот в стенах строящегося посольства США в Москве была такая густая “начинка”, что легче показалось американцам разобрать здание “по кирпичику”, чем выковыривать микрофоны из кирпичиков, как изюм из булочки. Если верить “Голосу Америки” (а “Маяк” в те времена о ситуации с американским посольством по понятным причинам помалкивал), история была любовной. Охраняющие стройку американские морские пехотинцы не устояли перед чарами наших “простых девушек”. А девушки несколько ранее не устояли перед “чарами” органов. Морские пехотинцы дорого заплатили за кратковременную страсть к нашим соотечественницам.
Посольство США, конечно, объект особого значения. Но не забывали и простых советских людей… Один из моих питерских приятелей во время ремонта натолкнулся на какие-то странные предметы (их называли “жучками”) и извлек их из стены. Ровно через двадцать минут к нему приехали с ордером на обыск. И санкция прокурора была! Обыск проводился на предмет “обнаружения электронного оборудования”. Было конфисковано “два неизвестных предмета размером…”
Технология, впрочем, была не только электронной, но и психологической. Ею вовсю (в меру способностей) пользовались те, кто вел профилактические беседы. Кое-что тут было из теории (специальная инструкция, например, рекомендовала найти “общие точки соприкосновения” с подшефным и даже указывала, как это сделать), кое-что — из “практического опыта”: например, к одному обрабатываемому подключалось несколько следователей, работающих в разном стиле. Один выражал справедливый официальный гнев (плюс неофициальное хамство и агрессивность), второй — холодность и подчеркнутую вежливость (очевидно, свойственные законности), третий — понимание и даже сочувствие. Опыт этот известен с памятных тридцатых и актуальности своей не утратил и в начале восьмидесятых…
Когда со мной “работали” — был и четвертый. К нему меня просто отвели для того, чтобы выслушал почти нечленораздельный начальственный крик. Человек, плотный, с густыми бровями и залысинами, кричал непрерывно, минут десять. Затем меня увели. С месяц тому назад навещал могилу друга на втором кладбище — и вдруг вздрогнул. С черной гранитной стелы справа от аллеи на меня смотрело знакомое лицо…
5
Был еще один характерный прием. В отношении “подшефного” добывалась не очень криминальная, но зато очень личная информация. Такую информацию удавалось получить очень легко именно в силу ее безобидности. Затем в беседе с подшефным звучало что-то вроде: “Мы знаем даже, за кого вышла замуж Таня Петрова, с которой вы встречались на втором курсе”. И человек скисал: уж если и это знают, то все остальное и подавно…
Или: “Вот вы жалеете детей Николая Второго…” Потом неделю вспоминаешь, был ли такой разговор, кто из самых близких тебе друзей донес… Успокойся, друг, никто не доносил. Просто из опыта оперативной работы известно, что бородатые интеллигенты, которых по воскресеньям можно увидеть в храме, склонны жалеть убитых детей вообще — и в частности детей Николая Второго. Вот и ловят тебя на этой, столь естественной, жалости. “Вот, ваш старый друг говорил…” — рефреном звучит на профилактических беседах и допросах. Но не сразу начинай думать, кто этот близкий друг. Обрати внимание: та информация, которую о тебе сообщили, во-первых, вполне нейтральна, а во-вторых, совершенно обезличенна. Такое можно сказать о любом человеке. Прием, заимствованный из психологической практики: существует особый эффект — иллюзия “совершенно верного психологического заключения” при предъявлении стандартного текста. Подобным приемом широко пользуются гадалки. В специальной же литературе этот эффект носит имя великого мистификатора Финиса Т. Барнума, сказавшего: “Глупец рождается ежеминутно”. Не будь одним из них!
И все же оставался определенный процент вероятности того, что именно твой ближайший друг и есть стукач. И подозрение это на десятилетия отравляло отношения людей.
Помню веселую песенку на консерваторском капустнике:
Звери дятла уважают,
и всегда молчат при нем.
Птичку нежно называют
нашим милым, нашим умным,
нашим славным стукачом!
Анекдот о том, как гебист распекает дирижера за то, что во время исполнения симфонии мало работает ударник, общеизвестен. Дирижер пытается оправдаться: “У каждого музыканта своя партия…” “Партия у нас одна, — поправляет оперативник, — а стучать надо больше!” В реальной жизни было не до песенок и не до анекдотов. Вот вам небольшая задача. К Б. приходит его друг Л., приносит портфель, набитый литературой, “содержащей клеветнические измышления, порочащие советский общественный и государственный строй”, и просит подержать литературу день-другой. Но на другой день приходят незваные гости и приносят ордер на обыск. Б. арестован, Л. — нет. И хотя по всему ясно, что дела и у Л. должны быть плохи (и у него был обыск, и тоже небезрезультатный), он даже работу не теряет. Перебирается в другой город, а затем эмигрирует. И десятки друзей думают: зачем Л. приносил портфель? Почему его не тронули? И что он поделывает сейчас за рубежом?
Мой друг Х. был исключен из института с подачи КГБ за публичное исполнение на одесской свадьбе песенки: “Если в кране нет воды, воду выпили…”
— Присутствующие на свадьбе стукачи резко оживились, — печально шутил друг, — они эту песенку раньше слышали только в записи на протоколы.
Несколько лет спустя другу предложили восстановиться в обмен на определенный вид услуг. И друг не устоял, подписал бумагу. После чего честно предупредил нас, чтобы в его присутствии мы держали язык за зубами, иначе…
— А ты не можешь просто промолчать и ничего не сообщать им?
— Не могу. Вдруг еще кто-то сообщит, и они поймут, что я не работаю. Тогда — конец.
Вскоре он уехал из города. Удалось ли ему “оборвать хвост”, или его нашли и по новому месту жительства?
Логика оперативника ясна: твой близкий друг рассказал о тебе — ты можешь рассказать о нем. “Ничего не говори, — учила безымянная самиздатовская инструкция, — они ничего не знают, но даже если и знают, им все еще нужно доказывать, переводить с языка неофициальной информации на язык протоколов. Не будь переводчиком! Доказать для них — труднее, чем узнать”.
— Я не понимаю, почему вы отказываетесь говорить. Мы ведь просим только о том, чтобы вы помогли нам понять, что за люди ваши друзья. Вот посмотрите: Л. ведет настоящую двойную жизнь.
— Ничего об этом не знаю. Л. — прекрасный профессионал, очень много работает, занимается наукой. Думаю, у него просто нет времени на двойную жизнь.
— А его связь с Н. при живой-то жене? А еще в храм похаживает.
— Ничего об этом не знаю.
— Но вы же с ними в одной компании за столом сидите!
— Не помню.
— У нас с вами много общего… У нас с вами даже жены — из Белоруссии, из одного местечка, из Речиц.
— Вот тут уж вы ошиблись. Моя жена и впрямь из Белоруссии, но из Добруша. А из Речиц — жена доктора К., который недавно расспрашивал меня о семье. Не по вашему ли заказу?
Дальше крик:
— Он подготовлен! Он подготовлен! Я говорил, он подготовлен!
6
Несколько слов о цензуре-редактуре тех лет. Ничего по-настоящему достойного цензуры и идеологического редактирования в издательства и редакции в те годы не носили. Прислать в доперестроечный журнал перестроечную статью значило добровольно рискнуть своей свободой. Опять же, в отделении судебно-психиатрической экспертизы, куда меня допускали до поры, своими глазами видел письма на официальном бланке журнала “Знание — сила”: начальнику управления КГБ по городу Москве. При сем препровождаем вам статью М., в которой автор излагает сомнительные, на наш взгляд, теории этногенеза. Зам. редактора Имярек. Вот так господа: сомнительная теория — в кутузку его! Разберитесь. И действительно “разбирались”…
— Ваш друг, находясь в заключении, разрабатывает некие математические доказательства существования Бога. Как вы к этому относитесь?
— Я не математик. Думаю, что существование Бога в доказательствах не нуждается. Все, что я знаю о доказательствах существования Бога, я почерпнул из “Мастера и Маргариты”.
— А вот я не читал этот роман. Все работа, знаете ли… Кстати, а вы какое издание читали? Наше или то, мюнхенское, где пропущенные места выделены курсивом, а?
Да, вспоминаю я то мюнхенское издание. По нему можно было изучать принципы работы советской цензуры. Из романа были изъяты две большие главы — сон Никанора Ивановича (сдавайте валюту!), а также сцена в торгсине (опять-таки валюта). Тщательно вымарывались фразы о том, как людей уводили под звуки свистков. Но одна правка поистине символична. “Невидима! Невидима!” — кричала Маргарита, вылетая из сада около своего дома в выправленном варианте романа. “Невидима! — кричала она в “неотредактированном” варианте. — Невидима и свободна!” Слова этого — “свободна” — оставлять было нельзя никак…
А вот вам стихотворение, стоившее автору, Давиду Найдису, полутора лет свободы:
у кого — поярче, у кого — не очень.
Глазами ее отыскав в небесах,
человек достать ее страстно хочет.
И он бежит на свою звезду,
ногами земли едва касаясь.
А я свою ношу на горбу,
как торбу — желтую, шестиугольную —
и маюсь.
Вот строки из приговора: “В августе 1966 года Найдис в городе Одессе написал стихотворение “Другу” и стихотворение, начинающееся словами: “У каждого человека своя звезда”. Оба этих стихотворения содержат в себе клеветнические измышления, порочащие советскую действительность”. А уж такая непорочная была, — не только тронуть, но и взглянуть не смей!
По собственному небогатому опыту тех лет могу судить: занималась редактура поиском каламбуров, двусмысленных словосочетаний, подтекста и намеков. Две строчки из стихотворения о детстве: “Мир был так удивителен и нов. В нем было много кошек и жуков”. Последняя строчка изъята, ибо каждому известно, что “жуки” — это спекулянты, а “кошки” — проститутки. Для нашего мира явления нехарактерные. А тут они не просто есть — их много… В стихотворении об одесском дворике: “Между врытыми в землю столбами две веревки для сушки белья. Развевается платье над нами государственным флагом жилья”. Каждому понятно, что уж здесь упоминание о государственном флаге совершенно неуместно. Стихи о Пушкине: “В его руке гусиное перо, белейшее перо в крылах России”. Эко, братец, загнул! Этак получается, что у тебя Россия — гусыня…
Огромное внимание цензора привлекала символика цветов. Особенно раздражало сочетание голубого и желтого. И как назло — вокруг столько соблазнов! Желтый пляж и голубое море. Желтое поле и голубое небо. Наконец, мотылек, садящийся на одуванчик. И в бабочке усмотрели буржуазный национализм! А уж когда в банальнейшем милицейском очерке появилась фраза “незабаром пЁд’їхала жовто-блакитна машина”, автору пришлось объясняться официально… Странно, что не отдали приказ перекрасить милицейские автомашины.
А вот история, граничащая с легендой. Наши архитекторы всегда были озабочены тем, как город смотрится с моря: Одесса должна понравиться подплывающим к ней интуристам (а при случае — интервентам). Для улучшения облика Одессы на Комсомольском бульваре были воздвигнуты три бетонные коробки (новая архитектурная доминанта). Все довольны. И тут на стол “главного” ложится донос: три дома символизируют буржуазный украинский трезубец. Ой, испугу! Чуть было не пристроили четвертый дом. Но потом опомнились и водрузили на крыши огромные буквы. Теперь дома были увенчаны дорогими сердцу словами: “Ленин”, “Народ”, “Партия”. “Пойду вступлю в партию”, — говорил мой друг. У него девушка жила в соответствующем доме.
— Вы знаете Ф., Б., Г., М.?
— Нет, а кто это?
— Это украинские буржуазные националисты, последыши Бандеры, которые хотят отторгнуть Украину от СССР.
— Но я еврей. Какие у меня могут быть связи с украинскими националистами?
— Вы должны знать, что на сегодняшний день украинский национализм блокируется с сионизмом.
— Но я не знаю этого.
— А если бы знали?
— Ко мне это все равно не относится. Я еврей, но не сионист. Так бывает.
— А почему вы переписываетесь с Б-м?
— Он мой школьный друг.
— По нашим данным, он поддался сионистской пропаганде.
— Это его дело.
7
Еще бы мне не знать, что украинские националисты нашли общий язык с сионистами! Первый год я проучился в Ивано-Франковске. На Западной Украине в конце шестидесятых еврей в принципе мог поступить в медин. А вот в Одессе о том речи не было… Там, в Ивано-Франковске, я впервые увидел диво дивное — еврейских и немецких профессоров (Мельман, Машталер), читающих лекции на прекрасном украинском языке. Там сутулый мальчик Яша Лернер тоже говорил на двух языках — на украинском и идиш. А на русском — не хотел. А самый “крутой” украинский националист медина, латинист Иван Думка, по слухам, во время Шестидневной войны передвигал флажки на карте и говорил: “А нашЁ вже ось де!” И имел он в виду отнюдь не арабов…
И еще забавная история: гуляю я пЁд ручку с двумя дЁвчинками — Ганкою и Марийкою. Марийка ругательски ругает советскую власть. Ганка явно тревожится. Наконец она отзывает Марийку в сторону и говорит тихо (но я-то слышу!): “Кому ти це кажеш? ВЁн же єврей!” А Марийка отвечает громко, так чтобы я слышал (и я таки да слышу!): “Добре знаю, хто вЁн є. Але у євреїв та українцЁв зараз спЁльний ворог”.
Что за дЁвчина была эта Марийка — подтянутая, разумная, с длинной русой косой. Она говорила мне: “Боря, не розмовляй українською мовою. Бо ти її псуєш!” Да, в начале моего пребывания на Западной Украине мой украинский оставлял желать лучшего. Но за год я достаточно продвинулся. И поныне пользуюсь тем запасом…
Но, разумеется, были и отрицательные стороны. Жил я тогда на улице Московской. Очень непопулярное название. И хлопцы с соседних улиц часто ходили на Московскую проучить тех, кто там живет (чи мешкає).
Пару раз досталось и мне. Теперь та улица носит правильное название — Степана Бандеры. И теперь, думается, уже хлопцы с этой улицы поколачивают зрадникЁв з вулицЁ Льва Толстого.
Беда моя была в том, что я слабо идентифицировал себя с еврейским народом (издержки воспитания), ходил в церковь, говорил по-русски. И отдаться освободительному движению всем сердцем не мог никак. Конечно, диссидентов-националов в Одессе я знал. Но даже тогда они держались особняком.
Читал я и Солженицына, который в “Архипелаге” писал, что Украине обязательно быть независимой. Но всерьез не принимал. А теперь часто вспоминаю последние строки того абзаца: “Что ж, пусть поживут своим домом. Быстро поймут, что не все проблемы решаются независимостью”.
Если уж совсем честно, то в среде националов я чаще встречал враждебность. Не стоило бы писать об этом, но… В последний раз мне кричали “Ганьба!” на митинге во время Оранжевой революции. Кричали зря — я голосовал за Ющенко. Чего мне не могли простить мои друзья из иного лагеря….
Помню, как писал информацию по поводу того, что Вася Барладяну ворочает камни в лагере, имея проблемы с позвоночником. Если уж быть совсем точным, переводил информацию на доступный медицинский язык. А с самим Васей — украинским монархистом, противником смешанных браков, одержимым странными идеями о своем происхождении от древнего племени бырладников и о несомненном украинском происхождении Иисуса Христа, я познакомился уже в начале девяностых. Радости от этого знакомства мне было мало. И все же я всегда уважал Васю гораздо больше, чем вчерашних преподавателей научного коммунизма, которые быстро разучили слова нехитрой Васиной песенки, да и запели ее хором так, что Васин голос в том хоре совсем потерялся. Вася преподает в университете. Выпивает, чтоб не сказать — пьет.
Еще один эпизод, связанный с украинской темой. Беседую с сельским парнишкой, призывником. Беседа идет на предмет выявления интеллектуальной недостаточности. Парень не знает совсем ничего. Наконец я теряю терпение и спрашиваю:
— А в какой стране ты живешь, знаешь?
— Знаю. На Украине.
— А столица?
— Киев.
— А что такое СССР?
— ???
Дело было в 1975 году. Парнишка был пророком.
А на вопрос, что такое СССР, было много ответов. Антисемитский: Три Сруля и одна Ривка. Политический: Смерть Сталина Спасет Россию. Последний вариант стоил одному моему знакомому доктору пяти лет свободы.
8
Тот день — на самом исходе семидесятых — помню как сейчас. Пришел домой поздно, после тяжелого рабочего дня. В комнате было темно. Из радиоточки доносился голос женщины-диктора. Услышав слова, произносимые ею, я так и остался стоять посредине комнаты, не раздеваясь. Раздался телефонный звонок. Звонил отец. “Ты слышал?” — спросил он. “Слышал”, — ответил я. Отец повесил трубку. Дальнейшее обсуждение — не по телефону. Мы ввели войска в Афганистан… Нет, это не укладывается в голове. Первое движение — к книжной полке. Снимаю том Киплинга, читаю стихотворение, которое так часто будут цитировать “гнилые интеллигенты” в запретных своих разговорах, которое и само станет почти запретным: “Брод, брод, брод через Кабул, брод через Кабул и темнота!”
Вечером у меня гостил художник-иконописец, огромный, смуглый, с курчавой шевелюрой и такой же бородой. Он ходил по комнате, размахивая руками. Речь его была приблизительно такова:
— Никогда не думал, что быть пророком — такое простое занятие. Никакого интеллектуального и духовного напряжения. Одевай вретище и иди к Брежневу на прием. И говори следующее: “О, гениальный, то бишь генеральный секретарь! Я, раб Господень, видел во сне льва, который запустил лапу в муравейник и не смог вытащить ее, пока муравьи ее не обглодали. Тогда лев ушел, хромая…” Так придешь и сразу загремишь в психушку, хотя там место самому Леониду Ильичу. В геронтологическом отделении.
А через день в ту больницу, которую поминал друг, пришел лектор — пожилой, дородный, в пиджаке с многочисленными орденскими планками. Нас собрали на “неофициальную лекцию”, где “по секрету” разъяснили, что США вступили в сговор с Хафизуллой Амином, давним агентом ЦРУ, — и уже совсем было изготовились оккупировать Афганистан, но наши чекисты разгадали коварный замысел, опередив НАТО на этот раз уже не на два (как в 68-м), а на целых двенадцать часов! Впрочем, в некоторых учреждениях разъяснители говорили — на три часа, на два… Мы перешептывались “на галерке”, пытаясь в тусклом свете различить, краснеет ли оратор по ходу изложения. Вопросов не задавали. Кто-то чуял ложь. Кто-то изо всех сил старался верить всему. Но и те и другие понимали: вопросов задавать не следует.
Прав был Александр Исаевич Солженицын: ложь и насилие всегда идут рука об руку. Ложь семидесятых годов не могла не разрешиться трагедией Афганистана, как ложь девяностых не могла не разрешиться кровью в Чечне. Но кровь Афганистана требовала все новой и новой лжи. “У лжи ноги коротки”, — гласит известная пословица. Но у пословицы есть менее известное продолжение: “…да руки длинны”. И до каждых уст, могущих сказать слово правды, дотянулись эти руки. И заставили замолчать. И на тех немногих, кто не молчал, нашли управу.
— Запомните одно. Здесь у вас нет будущего. Вообще нет. И у вашего сына нет будущего.
— Вы угрожаете ребенку?
— Это вы сами угрожаете ему. Даже если вы намеренно не воспитываете его в духе антисоветизма, он все равно будет находиться под вашим влиянием. У него будут ваши убеждения. А у человека с вашими убеждениями у нас будущего нет.
Началось новое десятилетие, но ничего не менялось. Шла зимняя кампания 1980 года, которой посвятил цикл стихотворений будущий нобелевский лауреат поэт Иосиф Бродский, против которой протестовал другой будущий нобелевский лауреат — Андрей Дмитриевич Сахаров. И вот уже новый эмиссар лжи приехал с разъяснительной лекцией и проводит с нами душеспасительную беседу. С огромным воодушевлением говорит он о “патологическом упрямстве” академика Сахарова, о его маскообразном лице, застывшем взгляде, паралогических идеях реформаторства. “Я думаю, — говорил лектор, — что если бы этого, с позволения сказать, борца за права человека показать на клинической конференции, врачам не понадобилось бы много времени для того, чтобы установить правильный диагноз: шизофрения”. И хотя лектор, в отличие от нас, слушателей, не имел ни психиатрического, ни психологического образования, никто не стал оспаривать государственную диагностику: мели, Емеля, твоя неделя. Твое десятилетие, столетие. Похоже, вся вечность твоя. Мели, перемалывая человеческие судьбы. Мы помолчим, пока сами не окажемся между жерновами…
Все те же потаенные разговоры по углам, все те же фотографии, распечатки, самиздат, тамиздат. И все тот же страх. Нет, не тот же, более сильный. Ибо государству уже надоели “инакомыслящие”, “националистическое отребье”, “наемные агенты”, “псевдодемократические демагоги”. В Одессе шли обыск за обыском. Был арестован Петр Бутов, в то время — душа “библиотечного дела”. Каждое произнесенное слово становилось известным в органах. Хорошим тоном было вызвать приятеля “подопытного кролика” и сказать ему: “Что же это ваш друг делает? Зачем ему эта авоська с самиздатом? (Или сбор денег в помощь семьям арестованных. И еще написание информаций в самиздатские журналы. И, уж конечно, связи с неблагонадежными или иностранцами…) Вы ему подскажите: пусть придет к нам и покается”.
9
Тогда, в 1981 году, кто жег книги, кто прятал. В самое горячее время — звонок от приятеля: “Боря, забери книги, мама не соглашается их держать”.
И о чудо! Книги удается забрать. Значит, не все прослушивают. Или лень внимательно изучить сделанную запись.
И друга, который позвонил, не упрекнешь. Уже то, что он согласился держать у себя подрывную литературу хотя бы некоторое время, говорит о многом. А книги нельзя было держать у него по причинам самым прозаическим. Мама друга была врачом-гинекологом. Больные часто “благодарны” врачам. Но гинекологам и стоматологам обычно благодарны больше, чем, скажем, невропатологам и терапевтам. Бывало так. Даст больная врачу конверт с деньгами, а второй, с доносом, отправит в ОБХСС. И тут-то начинается свистопляска: проверки, допросы, обыски, а когда-никогда и арест, и отсидка. Именно такая беда и приключилась с мамой моего друга. Там тоже ждали обыска. И не хотелось им, чтобы к экономической статье добавилась и политическая. Звонить по телефону не нужно было. Но — сдали нервы…
Ах, нервы, нервы! Ждешь, пытаешься успокоиться, шутишь, например, напевая песенку:
Вас зацапает ЧК
За участие в движении протеста.
С голубого ручейка
Начинается река,
А отсидка начинается с ареста…
Хороши шуточки. Не приведи Господь.
Через день сумка переселилась в город Николаев, где и провела около шести лет. Каким-то чудом телефонный звонок был пропущен мимо всеслышащих ушей. Обычно по телефону говорили нечто вроде: “Приходили работники библиотеки, забрали две книги, обещали зайти еще…” В Питере самиздат назывался “ватой”, поэтому в междугородных диалогах звучало: “У меня взяли несколько кило ваты, передайте Боре и Лене, чтобы ждали покупателей”. Думается, это было скорее игрой в конспирацию, чем реальными мерами предосторожности. По крайней мере, во время допросов господа оперативники проявляли исключительную осведомленность. Попытки передать информацию по телефону в зашифрованном виде были чем-то вроде детской игры. Вообще в деятельности тех лет много было ребяческого…
Играли не только мы, но и с нами. Вот эпизод 1975 года. Возвращаюсь из Овидиополя в Одессу на попутке. В машину подсаживается мужчина. Он внимательно смотрит на меня и говорит: “Вам нельзя быть в Сибири. Вы там умрете!” Я отвечаю, что в Сибири бывал и особого страха перед местным климатом не испытываю (в то время я подумывал о том, чтобы перебраться в Томск). Мужчина улыбается: “Я не о том говорю. Вы знаете, что такое — звезды шепчут? Это когда воздух искрится от мелких льдинок. Вы этого не выдержите…” Затем останавливает машину и выходит. До сих пор не понимаю, что это было. Совпадение — или так иногда пугали? Ни от кого о похожем опыте не слышал.
Игра в антисоветчину была иногда вполне бытовой. Мы отмечали советские праздники, но старались эти посиделки как-то разнообразить. На праздник Октября кто-то начал говорить тост: “За столетие советской власти, чтобы мы все до него дожили!” “…А она — нет!” — добавил автор этих строк. С тех пор тост стал традиционным.
Никогда не думал, что вторая часть этого тоста сбудется. Что касается первой, то, увы, уже сейчас несколько человек сошли с дистанции. И оставшиеся без особого энтузиазма взирают в грядущее. Где ты, 7 ноября 2017 года? Пересечемся ли мы с тобой, красная дата?
Иногда к празднику сочинялась целая оратория. И довольно неплохо исполнялась. Вот вступительный хор:
Топ-топ-топ-топ!
Октябрь шагает по планете!
Стоп-стоп-стоп-стоп!
Осторожно, дети, берегитесь, дети:
Октябрь шагает по планете!
Он все ближе, вот он — рядом,
Он стучит к нам в дверь прикладом —
Всех в психушку заберем!
Поздравляем с Октябрем!
Помню арию оттуда же. Обращение к Крупской.
Что ходишь, на ночь глядя,
В пальтишке, что кайзер подарил?
Немецкая подкладка,
В кармане шоколадка,
Соси, чтоб было сладко,
Володя говорил…
Еще хорошо было петь “Смело, товарищи, в ногу” с припевом: “Так громче, музыка, играй победу… Так за царя, за Родину, за веру мы грянем громкое: ура!”
Или спеть на мотив “Интернационала” ломоносовский псалом:
Потщися, дух мой, воссылать!
Я буду петь в гремящем лике
Ему, пока могу дыхать!
Можно и сегодня грянуть. Звучит неплохо.
Самиздат придавал совершенно неожиданный оттенок банальным семейным драмам. А. Л. в то время собрался уходить от своей слишком уж активной красавицы жены. Помню, в пасхальную ночь она легко преодолела милицейский кордон и кричала нам, уже изнутри церковной ограды: “Копуши! Вот что значит не ходить на толкучку! Если бы не вы, я бы зашла в собор впереди митрополита!” У А. Л. был альманах “Метрополь” с рассказами Аксенова, Искандера, стихами Вознесенского и Окуджавы… Почему-то этот вполне невинный альманах был тогда предметом яростных критических атак и считался “антисоветчиной”. Жена А. Л. применила неожиданный аргумент для того, чтобы удержать мужа: “Уйдешь — отдам книгу в КГБ!” Другой мой друг — С. отправился к ней, уговаривал ее отдать книгу мужу… КГБ был полностью в курсе этого деликатного дела. Перепутали только имя неудачливого визитера. Его заслуги были несправедливо приписаны товарищем майором автору этих строк… Кольцо сужалось. Ожидание длилось достаточно долго, оно не могло быть бесконечным.
В один прекрасный день в психологической лаборатории зазвонил телефон. Звонил Областной Специалист. Он просил срочно заехать к нему в психоневрологический диспансер “по делу”. Я предупредил коллег, что скоро вернусь, и, не захватив портфеля, отправился на Свердлова, 27. В кабинете шел обычный консилиум. Меня усадили, попросили подождать. Ждал я, впрочем, недолго. Теперь уже телефон зазвонил на столе Областного Специалиста. “Да он уже здесь”, — сказал в трубку Областной Специалист. Через пять минут в дверях появились двое и предъявили мне при всем честном народе свои удостоверения.
Когда спускались по лестнице, один шел впереди меня, второй “прикрывал” сзади. Белая “Волга” ждала у крыльца. Короткая поездка на заднем сиденье между двумя Сотрудниками, петляние по лестницам и коридорам Учреждения — и, наконец, я в кабинете. Портрет “железного Феликса”, письменный стол, несколько стульев, маленькая металлическая табуретка в углу, намертво привинченная к полу. Именно это “почетное место” предназначалось для меня. Один из сотрудников снял трубку внутреннего телефона: “Товарищ майор! Гражданин Херсонский доставлен!”
Те тридцать минут, которые я провел в ожидании, по всем канонам следственной психологии должны были повергнуть меня в полную растерянность, но на самом деле помогли собраться. Нет, это не арест. Именно потому, что все так похоже на арест, так демонстративно, грубо, — не арест. Переживем. Вспоминаю отцовское наставление: “Ты поставил семью в ужасное положение. Но пусть они не услышат от тебя ни слова против твоих друзей! Ни одного слова!” Смотрю в окно. Оно выходит во внутренний двор. Ничего интересного не видать. Кусок стены, ветка дерева, небо…
В тот вечер я пришел домой поздно. Жена в командировке, ребенок у родителей. Включаю проигрыватель, достаю пластинку. И тут звонят в дверь. Неужели опять? Но нет, на пороге мой друг С. В руках у него — мой портфель и бутылка коньяка.
— Ну, старик, — говорит С., — выпьем, и расскажешь, как оно там.
— Откуда ты знаешь?
— Загадка простая. Куда еще может запропаститься приличный человек в наши дни?
Рассказ был долгим. Друг покачал головой.
— Да, ты был там не в последний раз.
И его предсказание сбылось.
— Вы знаете А.?
— Да.
— Вы знаете, что она ведет подрывную работу?
— Нет.
— Вы знаете, что у нее был обыск?
— Да.
— Знаете, какие материалы были изъяты?
— Нет.
— Но вы же читали все эти книги!
— Нет.
— Вы диссидент!
— Нет, поверьте, нет.
— Вы знаете З.
— Да.
— Вы всех подонков знаете!
— З. не подонок.
— Ну, это еще как посмотреть. Знаете, что против него возбуждено уголовное дело?
— Нет.
— Вы знаете, что К. получил срок за дачу заведомо ложных показаний?
— Нет.
Некоторые даты по прихоти писателей приобретают символическое значение. Дж. Оруэлл, подбирая название для своей антиутопии, поменял местами две последние цифры текущего года: вместо 1948 — 1984. С тех пор “1984” — символ всемогущего тоталитарного государства, для которого нет ни прошлого, ни будущего. Государства, где “Незнание — сила”, “Война — это мир”, “Свобода — это рабство”. Уж не знаю, как это получилось (каламбур? случайная оплошность?), но выполненные в бетоне цифры “1984” оказались высоко вознесенными над историческим центром Одессы. И украшают они тот самый Большой Дом на улице Еврейской (в то время — Бебеля), с высоты которого, согласно анекдоту, можно было увидеть Магадан. Теперь — нельзя, ибо Магадан хоть и за “прозрачной”, а все же за границей. Проходя мимо этого здания, иногда смотрю: не изменилась ли дата? Но бетонный барельеф — не световое табло.
1988–2006
Борис Херсонский, родился в 1950 году в Черновцах в семье врача. С трех месяцев почти постоянно живет в Одессе. В 1974 году окончил Одесский медицинский институт. В 1983 году защитил кандидатскую диссертацию по специальности “Клиническая психология”. Заведует кафедрой клинической психологии в Одесском национальном университете. Поэтические публикации в журналах “Слово-Word”, “Арион”, “Крещатик”, “Октябрь”, “Новый берег”, “Новый мир”, “Воздух”, антологии “Освобожденный Улисс” (2005) и др. Книга стихов “Семейный архив” (2006). Автор двух книг переводов и литературной эссеистики. Лауреат Четвертого и Пятого международного конкурса имени М.Волошина (2006, 2007).