Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 2, 2008
Западное на восточное
ветер сменил направление.
Съели мы мыло цветочное,
думали – это варенье.
Весело нам, хоть и муторно.
а за окошком ржавеет
бочка, что с лета неубрана.
Лист виноградный желтеет.
Небо пронзительно синее.
Если подумать немного,
небо какое-то синее,
как на полотнах Ван Гога.
* * *
Проснулся ночью темной оттого,
что я услышал, как ребенок хнычет –
оставили младенца одного,
а он в испуге громко мамку кличет.
Куда-то подевались все вокруг.
С постели встав, я поспешил к кроватке,
но кто-то непомерной силы вдруг,
меня схвативши, бросил на лопатки.
Я скорчился от боли на полу,
так было мне на самом деле больно.
Рождественская елочка в углу
от ужаса поежилась невольно.
* * *
Справедливо Федор Сологуб
в завываньи водосточных труб
или в реве мусоропровода
обвинял существ иного рода.
Что в квартире выше этажом
не живут старуха с малышом,
что упорно ножками топочет,
этого понять никто не хочет.
А меня до боли головной
донимает то, как надо мной –
ни уснуть, ни в чтенье углубиться –
чьи-то без конца стучат копытца.
* * *
Поднялся я ни свет ни заря,
сунул ноги в домашние туфли
и решил я, что жизнь прожил зря,
и глаза мои тихо потухли.
Было слышно, как ветер в саду
с хрустом голые ветки ломает,
будто в толстом арктическом льду
ледокол себе путь пролагает.
В окна нашей каюты глядят
с удивлением белые мишки,
беспокойные чайки галдят,
нас завидевши, без передышки.
* * *
Избиение младенцев – дело прошлое,
но недаром сыпет снег с дождем,
на экране глупое и пошлое
смотрим нынче только мы вдвоем.
Остальные – хитрые да умные,
заняты делами поважней.
Иногда, все чаще в ночи лунные
вдруг я слышу крик души своей.
Крик души по комнатам разносится,
по подвалам и по чердакам,
видимо, душа на волю просится
и поближе жмется к облакам.
* * *
Вагон для пьющих и курящих,
и для летящих под откос,
по большей части мирно спящих
под равномерный стук колес.
Какое слово первым было
младенцем произнесено,
вовеки б мама не забыла,
но мамы нет моей давно.
Каким последним будет слово
спросите у проводника,
что к нам в купе заходит снова,
гремя стаканом кипятка.
* * *
Руку выставил в ночь на мороз
и нащупал тугие сосцы,
так лишь только хороший матрос
ухватить может ловко концы.
Если б взор свой Господь обратил
на меня в этот сладостный миг,
Он бы Ночь не держал, отпустил,
пусть потешится вволю старик.
* * *
Гложет чувство меня несвободы
меж гоняющих по полю мяч,
между пьющих целебные воды
чувство жалости гложет, хоть плачь.
С фотографий знакомые лица
на меня с пониманьем глядят,
будто с берега в речку глядится
небольшой пионерский отряд.
* * *
Чтоб голые стены мне скрыть кое-как,
убогую их наготу,
и денно и нощно курю я табак,
дымлю сигареткой во рту.
И дым поднимается до потолка
и тихо струится во мгле,
как будто плывут надо мной облака,
чьи тени бегут по земле.
Как будто бы плещется рыба в реке,
а я, над водою склонясь,
смотрю, как беспомощно бьются в садке
и лещ, и судак, и карась.
* * *
Кусты крыжовника до нитки
обобранные воробьями,
как Рим, с подарочной открытки,
разрушенный его рабами.
Такое зрелище не может
меня оставить равнодушным.
Разбередит и растревожит
кустарник видом золотушным.
Ничто мне сердце так не ранит,
как вид руин в лучах заката,
цветка, который в вазе вянет,
не источая аромата.
* * *
С нас понемногу внешний лоск сошел,
и сущность сделалась видна,
и вот – сажусь я за огромный стол
и делаю большой глоток вина.
Сейчас пурга и некуда идти.
В саду дорожки снегом замело.
Наверно, чтоб с ума меня свести,
сжимаешь ты лопату, как весло.
Не девушка, но женщина с веслом.
Мы будем плыть и плыть, и плыть, и плыть.
За кафедрой, за письменным столом,
за пишущей машинкой, может быть.
* * *
Москва – столица нашей родины.
И, несмотря на все подробности,
на буераки и колдобины,
охватывает чувство гордости.
И чувство значимости собственной.
И важности происходящего
не только в сфере производственной
внутри звена руководящего.
Снежок поскрипывает весело.
Во тьме ночной моя красавица,
явившись, плащ в дверях повесила,
а говорила – впредь не явится.
* * *
Мне бы только стук машинки швейной
услыхать однажды за стеной,
посреди зимы глотком портвейна
грудь согреть в пустыне ледяной.
Солнце пробивается сквозь тучи.
На ветру за несколько минут
острые, как будто зубы щучьи,
мелкие ледышки в кровь порвут.
Люди окровавленные ходят,
ходят-бродят люди взад-вперед,
друг на дружку страх они наводят,
по щекам размазав кровь и пот.
* * *
Где пили, ели, грызли семечки,
пернатый хищник лед долбит,
а заодно и дырку в темечке
он мне проделать норовит.
Всемирное оледенение
уже давным-давно идет,
но, словно впав в оцепенение,
хранит молчание народ.
И я не поднимаю паники.
На лавке в парке городском
сижу, жую спокойно пряники,
зря не болтаю языком.
* * *
Ничего не значащие мелочи:
собираю я карандаши,
ручки перьевые, кисти беличьи
не корысти ради – для души.
Будто бы душа моя – коробочка,
жестяной ларец из-под конфет,
а в глазу моем разбилась колбочка,
та что преломляет белый свет.
То он синим кажется, то розовым,
то зеленым на беду мою,
будто бы я памятником бронзовым
на центральной площади стою.
* * *
Всю ночь гремит в шкафу посуда,
и хорошо бы ей наружу
вовек не выбраться оттуда,
как рыбе из воды на сушу.
На всякий случай я в комочек
свернувшись, поджимаю ноги.
На двери шкафчика замочек
еще навешу я в итоге.
* * *
Крепко спящим детям снятся кони,
всадники в сияющих доспехах.
Ночь темна, как лики на иконе.
Небо в редких золотых прорехах.
Горний свет проделывает трудный
путь, чтоб только наших губ коснуться.
Долгим будет сон наш непробудный,
прежде чем сумеем мы проснуться.
Снег идет, а кажется спросонья,
что за дверью тихо ходит кто-то.
Только в печке разожгу огонь я,
как тотчас рассеется дремота.
* * *
С фабрикой кондитерской живущие
по соседству в небольшом поселке,
запахи вдыхая, ей присущие,
постоянно голодны, как волки.
Постоянно ходят люди пьяные
рядом с винокуренным заводом,
где фонтаны бьют благоуханные,
и число растет их с каждым годом.
* * *
Занимательная география,
если только в чтенье углубиться,
тут и Лукоморье, и Муравия,
и Дадона славного столица.
Но смотрю, сидит на подоконнике
голубок в тревоге и печали,
будто бы его огнепоклонники
в угол окончательно загнали.
Молча отложил я книгу в сторону,
накормил и напоил бедняжку,
а недавно удружил я ворону –
денег дал на китель и фуражку.
* * *
Нынче песен не слыхать веселых
и на главной площади столицы,
в городском саду на ветках голых
под дождем в ненастье мокнут птицы.
Дождь идет часов не наблюдая.
Об угрозе нового потопа,
в старческом маразме пребывая,
вдруг заговорила вся Европа.
В юности зачитываясь Блоком,
думал я, ворочаясь в постели,
что замолвил слово пред Богом
он за всех за нас на самом деле.
* * *
На чеховских местах сошелся клином свет.
Всех раньше посреди пустыни снежной
я дома барского знакомый силуэт
однажды угляжу во тьме кромешной.
К стеклу оконному горячим лбом прильну.
Чужая жизнь темна и непонятна.
Все умерли давно, иль отошли ко сну?
По крайней мере, что-то здесь не ладно.
Порой доносится чуть слышный скрип пера,
как будто жук из спичечной коробки
не может выбраться, как будто мошкара
стрекочет, иль искрят электропробки.
* * *
Так и сидим в молчаньи гробовом.
Так и глядим по сторонам уныло.
Хотя с утра на небе голубом
ни облачка, нам ничего не мило.
Холодный чай в стакане у меня
подернулся едва заметной ряской,
как будто глаз у борзого коня,
томящегося духом перед вязкой.
Я вдруг себе представил мутный глаз
и ноздри с розоватой оторочкой,
откуда искры сыплются подчас
и ясным божьим днем, и темной ночкой.
* * *
Аки посуху все лето водомерки
ходят-бродят тут и там по водной глади,
тут стрекозы составляют этажерки,
друг на дружку забираясь смеха ради.
Сразу по три, по четыре в одной связке
над песчаной отмелью весь день кружатся.
Поздней осенью, когда померкнут краски,
стану я воспоминаньям предаваться.
Слава Богу, есть что вспомнить человеку.
Слава Богу, я еще не превратился
окончательно в морального калеку,
не сломался, не сробел, с пути не сбился.
* * *
Отчаянные годы детские.
Какие-то чумные праздники.
Руководители советские
глядят с портретов, словно классики.
Ни Пушкины, ни Ломоносовы,
ни знаменитые ученые,
ни гениальные философы –
они глядят, как обреченные.
Как будто бы развязка близится,
и час расплаты приближается,
и основание колышется,
и здание вовсю качается.
* * *
Стрептоцидом крашенные волосы.
Ветер свищет.
Листья облетают.
Странные, таинственные образы
с детства сны мои переполняют.
То, что иногда всплывает в памяти,
полным бредом может показаться,
видно, до конца в китайской грамоте
сновидений мне не разобраться.
Разве можно что-нибудь подобное
объяснить с научной точки зренья:
снятся бытие внутриутробное
и загробной жизни похожденья.
* * *
Очень хочется любви и ласки
в привокзальном сквере на скамейке.
Слышится то треск мотоколяски,
то неясный гул узкоколейки.
В темном царстве у царя Кощея,
в каменном мешке, в тисках железных,
может, исключительно в тебе я
вижу воплощенье сил небесных.
Трубы паровозные дымятся.
Потому что воздух здешний горек,
нам с тобой так сладко целоваться
меж фабрично-заводских построек.
Владимир Салимон,
родился в Москве. Книги стихов “Городок” (1981), “Уличное братство” (1989), “Страстная неделя” (1989) “Невеселое солнце. Стихи” (1994), “За наше счастливое детство” (1996), “Брильянтовый и золотой” (1998), “Бегущие от грозы” (1999), “Возвращение на землю” (2001). Стихи публиковались в сборнике “Зеркала” (М., 1989), в журналах “Стрелец”, “Континент”, “Грани”, “Знамя”, “Октябрь”, “Интерпоэзия”, “Арион” и др., переведены на английский, венгерский, итальянский, немецкий, украинский, французский и шведский языки. С 2001 года заместитель главного редактора журнала “Вестник Европы”. Лауреат премий журналов “Золотой век” (1994), “Октябрь” (2001), Европейской премии Римской академии им. Антоньетты Драга за лучшую поэтическую кн. года (1995).