(Борис Херсонский. Семейный архив. НЛО, М.2006 г.)
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 4, 2007
Семейная хроника – пожалуй, единственная доступная лирику форма эпоса. Автор – фрагмент родового древа, вынесенный за кадр. Поэт рассказывает истории, в которых он зачастую так и не появляется на сцене. И все же, повествуя о дядях, тетях, дедах и прадедах, пишет и о себе – в той мере, в какой растворена его индивидуальность в генетическом коде предков. Автобиография с отрицательным знаком, ниже уровня почвы, отлученная от солнечного света, но подлежащая искусственному освещению прапамятью, памятью даже не своей, а тех, кто уцелел в воспоминаниях детства.
При ближайшем рассмотрении каждое стихотворение (глава?) “Семейного архива” Бориса Херсонского (М.: Новое литературное обозрение, 2006) оказывается не снимком, но стоп-кадром. С началом чтения фигуры начинают двигаться, разговаривать. Действие-кинопленка разворачивается в оба конца – будущее и прошлое. Собственно, персонажи не позируют, степенно сидя на венских стульях, как было принято в фотосалонах прошлого и позапрошлого веков, а живут своей жизнью. Если они и смотрят в объектив, то это больше напоминает не ожидание “птички”, а ответное всматривание. Прошлое заявляет о своих правах, о своей равноценности настоящему, о неотменимости каждой прожитой минуты. И о неразрывной связи и единстве времен – листа и корня.
О том, что случилось,
сладко мечтать.
О том, что будет,
лучше забыть.
В идеале такую поэзию следует принимать очень медленно – по стихотворению в день. Давая каждой судьбе подолгу растворяться на языке.
Действие у Херсонского разворачивается не только линейно. Камера автора то наезжает на предметы, чреватые тайной и готовые сыграть роль матрешки (журнал “Летопись войны” со снимками раненых и убитых воинов на столе у одного из героев архива, попавший в кадр в стихотворении “Одесса, 1915. Две фотографии”, будет перелистан в другом месте, на другом фото), то, наоборот, отъезжает назад (и тогда в поле зрения оказывается отставник из Одессы июня 1949-го, изучающий дневник жены, только что читанный нами вместе с автором).
Один из главных приемов в “Семейном архиве” я бы назвал раскавычиванием, раскультуриванием предмета и текста.
Вместо “статуэтка Наполеона” – “статуэтка в треуголке со скрещенными на груди руками”. Вместо портрета Дзержинского в кабинете следователя НКВД – “человек с заостренным лицом и бородкой французского кардинала”. Исторические реалии максимально остранены, чтобы помочь автору поместить нас по ту, черно-белую сторону от объектива. Для нас окружающие предметы становятся столь же близки и неузнаваемы, как для участников и жертв описываемых событий. Исторический контекст часто задается одним названием – датой. Опираясь на нее, хранящаяся в нашем сознании коллективная память сама дочерчивает рамку для фотокартинки.
В конечном счете мы понимаем, что перед нами подобия снимков, имитация писем, стилизация под документы, что каждое воспоминание поэта – лишь повод для авторского произвола, для реконструкции чужой судьбы, не отменяющей герметичности скудных о ней свидетельств. Неотбитое кавычками письмо, теряя предполагаемого адресата, отсылается прямиком к читателю.
“Мне бы хотелось увидеть
лебединое озеро”.
“Ну что ж, ты его увидишь”.
Сказано – сделано; мальчик
стоит на пустом берегу
озера или моря…
Но для дочитавшего архив Херсонского он уже не менее реален, чем хранящийся в бабушкином шкафу фамильный фотоальбом.
Вадим Муратханов