Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 5, 2006
Действующие лица:
Я
М. — первая (покойная) жена
Н. — вторая (живая) жена
Д. — дочь от первой жены
– и прочие.
Решил делать пироги. Открываю буфет, вижу — посуда исчезла, сидит на полке один большой, страшно худой паук и плачет. Зову Н.: “Скорее! Надо его накормить!” Она бежит, приносит нарезанные кусочки салями. Паук заглатывает их целиком. “Что же ты наделала! — напускаюсь на нее. — У него же заворот кишок будет. Ты что, дура, не знаешь, что голодных надо кормить кашкой диетической!” Она тут же начинает рыдать: “Ты же сам сказал неси…” Отпихиваю ее и протягиваю руки к пауку. Сон прерывается.
Снилось, что ловлю рыбу утром на отливе, в тайге, на Песчаном. Клюет хорошо: наваги, трески, попадаются и камбалы. Вода убывает, обнажая на розовом мокром песке треугольные конусы пескожильих домиков с червеобразными песочными “макаронами” на верхушках. Выдергиваю рыбку, бросаю на песок и отворачиваюсь, чтобы насадить еще одного пескожила и забросить снова. Поворачиваюсь — рыбка стоит на хвосте и смотрит на меня умными глазами. “Я тебя съем”, говорю. А она: “А может лучше котлетку?” Но я ее все равно съел.
Бредем на юг по телу Флориды, которая одновременно — всего лишь карта Флориды. Вот уже забрели ниже пояса. Движемся из верхней цивилизованной части карты в нижнюю, южную, дикую, где я жажду встретить непуганых индейцев. Бредем по горячей жиже между толстых зеленых стеблей; земля все больше уходит из-под ног. Со мной — ручной индеец-проводник, какой-то мужчина, и, кажется, М., хотя точно не вижу. Бурчит как М. по крайней мере. “Ты смотри, по грудь уже”, — тихо, но угрожающе говорит М. И правда — мы уже по грудь в коричневой воде. Вытягиваю руки над головой, в одной — сигареты, в другой — фотоаппарат. Вот-вот провалимся, но моего энтузиазма почему-то не убавляется, даже об М. не волнуюсь. Ни с того ни с сего вода вскипает как шампанское и уходит в землю, удушающие заросли гигантской травы исчезают и мы оказываемся на склоне плавного зеленого холма, с вершины которого сходят нам навстречу дикие, радостные индейцы в развевающемся бело-красном оперении… Счастливый конец? Не тут-то было. Вдруг раздается страшный мерный стук и мир начинает колебаться, разваливаться сверху, снизу и с боков — буквально в клочки — и превращается в тошнотворную бурлящую круговерть черных ниток. О, ничего и никогда не было и не будет ужаснее этих черных ниток! (Это уже не я, а один из спутников вспоминает). Он — этот вспоминающий- зажмуривается и прижимается к какому-то обмылку ( или доске?). Затем раздается голос: вспоминающий сообщает, что все, однако, опять разрешилось, хаос унялся, но и во сне я ему не вполне верю. Меня же в этом сне убило.
Пляж. Справа и слева — каменные стены, между ними на просвет синяя полоска неба. Бугры, шишки и зубья камней с двух сторон стискивают небесную дорожку, отгрызают от нее куски, но если пройти насквозь, то там, впереди — спасение. Я не иду — стою и смотрю, стою и смотрю. Дорожка – тоненький пролив между двумя булыжниками, над которым висит большой палец моей левой ноги.
Последнее время преследуют сны о войне и о расслоении на несколько “Я”. Вот например: крики; вся семья, волнуясь, выходит из дома и смотрит: напротив крыльца — безногая и безрукая Н. Она протягивает навстречу обрубки и упрекает, что не помогаем. Знаю, что я виноват. Кричу: “Заткнись, замолчи сейчас же!” — но мое “я” уже сидит в каждом из присутствующих, кроме нее, и каждый кричит свое, каждый видит по-своему, у каждого что-то болит и на каждом висит как тяжелый рюкзак отдельная память. Покойная бабушка вопит почему-то: “Вареники!”, мама — “Человеческий геном!” Быть сразу несколькими людьми — страшно, мучительно, будто рвут изнутри на куски, но несмотря на боль, понимаю: состояние это самое естественное, все мы — одно. “Не плачь, — говорю я Н. — сейчас мы все станем друг другом, взорвемся от боли и на этом все кончится.”
Идет ленивая война всех со всеми, здешние проявления которой сводятся главным образом к усиленному ремонту дорог и к тому, что на улицах много людей, волочащих за собой чемоданы. В промежутке между призывами купить дешевые матрасы и фотографическую память сообщают по радио, что какие-то пакостники запустили в солнце ракету и что оно завтра погаснет. В панике звоню знакомым — одни слышали, другие нет, но все спокойны, настроены насмешливо: “Подумаешь, будет не так жарко летом! Что ты нервничаешь? Это кофе виноват, ты пьешь слишком много кофе! Пососи леденец!” “Вот елки-палки, — кричу, — вы что, спятили?! При чем кофе? Солнце завтра погаснет!” Смеются. Сосут леденцы. Я мечусь по улицам в ужасе, хватаю за руки, пытаюсь объяснить. Ракета вот-вот долетит. На площади толпа людей стоит, болтает, тут же ярмарочные павильоны, где торгуют синими овечьими шкурами. Замечаю М. — она стоит в стороне, грустная и суровая, с рюкзаком. Забываю про солнце и кидаюсь к ней. Она кивает : “Обернись скорее!” На ее лице — румяный горячечный отблеск. Оборачиваюсь — но поздно: ракета только что врезалась, от солнца осталось только черное лохматое пятно и оно расползается.
Д. присылает письмо — стихи и множество картин, которые уже развешаны в доме как в музее. В доме тех, кто все это привез — там целая зала. Хотя письмо — мне, но много незнакомых людей ходят, смотрят. Одни картины в рамках, другие без. Сначала идет нечто вроде иллюстрированного письма: “Клянусь тобой ( мой портрет), собой ( ее), мамой (портрет М. — но непохоже, а я похож, но скорее на Кеннеди, впрочем это не так уж важно, я и так на него похож), бабушками…“ Ищу кого-то еще, очень существенного, но не нахожу. Потом начинаются абстракции, похожие на компьютерную живопись — объемные и движущиеся — взглянешь — картина от прикосновения взгляда рассыпается, взрывается или увиливает; глаз подмигивает, лицо поворачивается. Отведешь глаза — картины замирают. Пытаюсь смухлевать — прикрываю глаза и смотрю сквозь ресницы. Д. говорит, женщины так делают, чтобы обмануть мужчин.
Я — двое беглецов на одной лошади; скачем по очень острым и крутым горам: отвесно вверх, отвесно вниз. На одной острой вершине, такой крошечной, что едва помещаются копыта, лошадь от страха взбрыкивает — падая, замечаю, что это — та самая желтая, каверзная кобыла Града, которая некогда так досаждала нам с М. на ипподроме. Один из беглецов сразу разбивается, и я целиком переселяюсь в другого. Он летит долго, медленно, над снежными склонами, вниз и вниз, и наконец падает в какой-то осенний янтарный лес, где дикие дубы с витыми стволами и резными листьями стоят на равном расстоянии друг от друга в позах танцоров. Ударяется, но не разбивается, и ползет по фиолетовой траве вперед, к городу, расположенному еще на ступень ниже. С края ступени видно, какие там спокойные белые крыши и башенки. Он лежит, смотрит, ждет когда за ним придут и знает, что спасся.
М. воскресает, но превращается в кошку. Плачу, глажу, не знаю, что делать. Подрезаю зачем-то ей когти, кормлю котлетками. Только чуть-чуть свыкся с ситуацией — она опять превращается, но не в себя, а в красивую чернявую девушку — любовницу. Так и определяю во сне: “девушка-любовница”. А кошка тоже остается. Вроде ничего — вместо одной М. — два любимых существа, но ощущение обмана не проходит. Некто при этом неотрывно наблюдает за нами обоими со стороны. Как ни стараюсь, не могу увидеть, кто тот сторонний наблюдающий.
Скольжение на лыжах-санках вслед за Д. вниз с горы по петляющей дороге; разогнавшись, чуть не вылетаю за борт, но вижу открывшуюся за рядами елок снежную равнину, сиянье, коричневые вулканы со вдавленными вершинами по краю горизонта — теряю страх и чувствую только радость.
Осень. М. куда-то спешит, бегу за ней, спотыкаюсь. Люди в очереди, толкаются, надо обогнать, иначе потеряю ее из виду. Толкаю старушку в сандалиях на босу ногу — из сандалий высовываются грязные пальцы. Она одета как клоун, бледная морщинистая кожа нарумянена, из-под рваного платка выбиваются тускло-рыжие, крашеные хной лохмы. От моего толчка старушка падает и кричит мне вслед визгливо и беспомощно: — Поговори же наконец с нужным человеком! Некогда — догнать М. Она ушла вперед. Бегу за ней по стриженому осеннему полю, к маленькому самолету с двумя парами крыльев. Забираюсь в кабину. Перед взлетом начинаем целоваться. Проснувшись, понимаю, что старушка – это моя нянюшка Ивановна, бывшая циркачка, которая любила мороженое, сладенькое и кино, и так и умерла одна, в коммуналке, ожидая моего прихода.
Лечу на самолете низко над городом, по которому бродят жирафы и львы. Почему-то пытаюсь сползти с крыла и чуть не падаю, но какие-то старомодные дамы с моноклями помогают забраться обратно внутрь. Тут появляется М. в виде скелета — примерно такая, как выглядела перед смертью — и целует — до того, что губы лопаются. Тут я знаю: смерть моя пришла. Не страшно, а нервно, в животе тянет, как перед экзаменом. То есть, не страшно что смерть, а что потом опять жизнь – все сначала.
Вижу Д. в страшном желтом городе со сталинскими домами и мостами. Она идет очень быстро прочь от меня, и даже издали видно, что у нее в голове красная лампа мигает как сигнал тревоги. Снова пытаюсь догнать, хотя знаю, что тщетно.
Картина, на ней – еловый лес. Дотрагиваюсь до написанной жирными масляными мазками елки – и оказываюсь в том лесу. Полумрак, тихое гудение над головой. Выхожу к травянистому берегу моря. Приглядываюсь: трава не кончается на кромке воды, а продолжает расти на дне, удаляясь в глубину, темная как шерсть. На голом мысу шест, на шесте сидит огненноперая птица. Красная, красивая. Я приближаюсь чуть ли не помимо воли. — И сколько же у тебя перьев? — спрашивает птица. И тут меня осеняет: конечно! — я был здесь раньше, и другие птицы давали мне перья. “Два… — припоминаю, напрягаясь, .. – три…Один раз два и второй раз – одно…” — Вот тебе еще три! – говорит птица., выдергивая перья из хвоста и крыльев. Сжимая их в кулаке, отступаю и думаю про себя: “Теперь у меня пять, а может и шесть перьев огненноперой птицы. Хватит на всех…” Прыгаю в воду и плыву туда, где качается на бело-голубой воде покосившийся домик… Проснувшись, долго мучаюсь: как я мог забыть первые две встречи с огненноперыми птицами? Забытый сон – потерянный сон. Я мог потерять перья.
М. — тощую, больную — похитили террористы с Востока и уволокли под пальмы за море. Там она лежит на раскладушке, горячая, опоенная таблетками, в бреду. Ночь, синие ежи пальм. Ее не охраняют, думая, что все равно в таком состоянии далеко не уйдет. Тут мы с друзьями ( во главе с неким Скорняком) — все тертые, крепкие мужчины — идем спасать . Но увидев ее, уже больше ничего не делаю — все друзья. Забираюсь к ней в раскладушку, обнимаю и начинаю напевать. Больше всего беспокоюсь почему-то, не разлюбила ли она меня. Меж тем, друзья подогнали автобус, мы в него вскакиваем, посшибав желтых террористских девиц с длинными черными волосами — и едем в аэропорт. Самолет. Летим через море. Друзья водворили нас в роскошный отель с шампанским и цветами, попрощались и ушли. Но тут вдруг М. начинает огрызаться и уставать от меня как когда-то в яви. Стоим у лифта — вдруг вижу: горничная с полотенцами — та самая арабская девица с родинкой. Хватаю ее за волосы, кричу М.: — Пистолет! Но поздно — мы уже окружены этими террористами, в основном — девицами под предводительством дядьки в синем костюме. М. сразу сложила руки и улыбается как забытая лодка на отливе. Я разбиваю окно и высовываю девицу наружу из небоскреба, грозя отпустить, но этого мало — террористы на нее плевали. Вопрос: что делать?
Во сне же начинаю искать ответ, и нахожу: нужно пойти в музей Рериха на 111-й и Бродвее, где в стеклянном ящике для экспонатов хранится статуэтка — одно из воплощений Шивы — женщина-птица Курада. Она — тощая как М., с таким же загнутым орлиным клювом-носом. И подписано: “Destroys all obstacles”. Значит, надо ее взять и тюкнуть дядьку в синем костюме. А кроме того (думаю озабоченно во сне же) следует обратить внимание на друзей — поскольку в яви не осталось ни одного человека, который, как Скорняк и иже с ним, отправились бы со мной спасать М. от восточных террористов.
Едем с Д. на север в деревню. Поезд отвратный, грязный, все дребезжит. Она против обыкновения в веселом настроении. Вдруг выскакивает в коридор, опускает окно и выпрыгивает наружу. Едва успеваю поймать ее за волосы. Поезд мчится, я пытаюсь удержать скользкие волосы, Д. полощится по ветру за окном и весело вопит: “Я — космофырч!”
Наша деревня в тайге, только север превратился в юг. Тепло, почти тропики, на фиолетово-розовом пляже под вечер — высокие травы, фламинго и растения, издали напоминающие ихтиозавров с длинными шеями. Шеи движутся, свиваются, приближаются — и тут становится заметно, что на концах — не головы, а бутоны. С другой стороны — лес в воде, типа флоридского, стволы растут под углами друг к другу, составляя бесконечные арки в разных направлениях. Чувство, как если бы находишься внутри калейдоскопа или фрактала. Туда уплывают на лодках и теряются — либо раздваиваются и растраиваются.
Посреди тайги — деревня, огромные бревенчатые дома с очагами. Часть населения — местные, страшно дикие, грязные и дымные, которые выедают детей из утроб своих беременных женщин. Другая часть — мы, все наши родственники и еще некоторые городские семьи. Договариваемся идти собирать грибы — огромные, тяжелые, называются “бочки”.
Огромный стеклянный дом, где живет некое индейское племя — все больное, люди без кожи, будто сделаны из глины. Даже видны на телах рытвины, промоины и следы башмаков и шин, как на глиняной тропинке. Только немногие отчасти сохранили кожу, а один — узкий красавец Алала, всеобщий любимец, совершенно здоров, будто болезни и нет. Он выезжает каждый день во главе кавалькады колесниц в обнимку с девицей, еще покрытой кое-где кожей. Что-то в этом странное, тем более, что тут же обитает в квартире с часами белый усатый плантатор с дочкой и сыном — очень веселым, но рожденным без ног. Догадываюсь: все эти индейцы не больны, просто они — дети того плантатора…
М. приводит меня в чью-то огромную квартиру на берегу моря. Квартира — похожая на мастерскую художника — состоит из одной необозримой комнаты. Я — с фотоаппаратом, М. — в смешном детском шлеме с вязаными заячьими ушами. На полу матрас. Ложимся спать посреди солнечного дня. М. сразу засыпает. Не вставая, распахиваю окно, и оказывается, что квартира — вовсе не на берегу моря, как все думали, слушая звуки прибоя. Оказывается, прямо из-под окон начинается апельсиновый сад — ровный ряды деревьев, наполненных горящими золотом шарами, уходят в бесконечность…
Во сне мы с Н. спим. Просыпаюсь оттого, что ее гаэмаритный нос опять жужжит как запертая в буфете муха. Уже, впрочем, светает. В дверь стучат. Открываю – это М., живая, в своем платье в рыжее яблоко, хмурая. Вместо того, чтобы обрадоваться ее воскресению, начинаю загораживать дверь в спальню – не увидела бы Н. И одновременно с ужасом соображаю, что продал ее одежду… и роздал. А пурпурную шаль прошлой осенью съела моль. Что же делать? И еще думаю: чем же я буду ее кормить? – в доме квадратом покати, и деньги тоже кончились. И еще: мы собирались сегодня на дачу тюльпаны сажать, а теперь … Говорю: “ Ты совсем не изменилась”. И действительно, за эти двадцать лет она совсем не постарела, а наоборот. Конечно, она была мертвая, а у мертвых рака не бывает. “Замечательно”, — говорю. И сам в мыслях обжигаюсь: даже не Н.. а бывшая до нее любовница приучила меня при каждом удобном и неудобном случае вставлять “замечательно”. Вдруг М. поднимает свои серьезные глаза и говорит огромным голосом – ростом не с женщину, не с мужчину, не со слона, не с башню, — а больше, гораздо больше: “Если будешь вести себЯ хорошо – доживешь до луЧших дней”.
Мы – в курортной долине между гор, заросшей пышными травами, цветущими как павлиньи хвосты, и всякими тропическими пальмами. Из волн растительности выступают роскошные корпуса отеля. Архитектура дурацкая: смесь конструктивизма и пряника – но чистота и удобство восполняют. Сидим за проволочной сеткой на уступе, как обезьяны в загоне, чего-то ждем. Вдруг выходят лев, носорог и слон-носорог ( с рогом на хоботе); начинают драться. Победив, слон-носорог поднимает голову – он такой высокий, что голова оказывается на уровне нашего уступа, и обращается к нам: — Уходите отсюда, в эту долину вам нельзя. Я вскипаю: — Нет, позвольте! Нас сюда специально привезли как туристов… И вон у вас отель построен – для чего? “Очень характерная для тебя реакция, — заметила Н. утром. – И что же ответил слон?”
Сон, в котором все наоборот: страны находятся в городах, а не города в странах. Так называются городские районы: Франция, Германия, Африка… На улицах полицейские в касках расставляют полосатые ремонтные конусы, закрывая проезд для машин. Я — в туристской группе, идем в музей под названием “Иерусалим”. Пробившись сквозь дорожную пыль и гарь, подходим к воротам музея, покупаем билеты и входим в сад с мощеными дорожками, деревьями, фонтанчиками, прудами. В конце сада — здание туристского центра. Покупаю билет, пихаю бедром турникет и вхожу… выхожу снова под открытое небо. Ни тени сада. Ни тени города. Справа и слева — горные цепи, по гребням которых гоняют огромные, но очень легкие (это видно) ангелы на велосипедах. Яркие как воздушные шары. Бреду, не зная куда. Друзья-туристы испарились. Вдруг — железная дверь, лохмотья красной краски, и табличка: “Ад”. Открываю тяжелую дверь со скрипом. К моему изумлению, внутри — китайский ресторан; китайцы в белых халатах с улыбающимися глазами-щелочками и вилами в руках; на крюках под потолком висят аппетитные пряные и пахучие тушки, похожие на пекинских уток в ресторанах. Совсем не страшно; хочется есть. Вдруг ко мне сбоку прижимаются: это М., радостная и ласковая. “Что ты тут делаешь?” “ Ад давно известен, это совсем неинтересно. Пошли лучше в рай.” Мы выходим в красную дверь и движемся дальше по дорожке — впереди клубятся облака, и я говорю: “Я уверен: когда проснусь — запомню ад, но забуду рай.” М. смеется. Так и получилось. Эта моя фраза — последнее, что помню.
Какое-то изменение во мне вспугивает сны за миг до пробуждения. Я больше не помню их. Помню только, что они такие же мучительные, яркие и яростные, как и раньше – или еще более – в каждом – то я кого-то убиваю, то – меня. И еще : сны повторяются, один и тот же сюжет – по много-много раз, с небольшими вариациями. Значит, они пытаются пробиться ко мне – но не могут. Я больше не знаю, дурной или хороший день настанет, чего бояться, чего искать. Если придет беда, а она придет непременно, — мы окажемся бессильны.
Марина Георгадзе, русский поэт и прозаик, долгие годы жила в Нью-Йорке.