Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 5, 2006
Сон о пластинке, пастила, душа плаксива, осипла, полночь у стола ее скосила.
Сон о пластинке по челу. Болезнь желанна. На чердаки свои лечу, в свои чуланы.
Там абажур, истлевший в прах, и лампа-филин, и чахнет детский хлам в чехлах, и я всесилен.
Часы, туманность Андромеды, слова, как мозг, воспалены, компрессы снега, нега, сны, ангина, привкус мёда.
Рука папы просунута под одеяло – мгновенная прохлада, тут же обнятая жаром.
Она давняя, знаю её очень давно.
Вертишься около, вокруг руки, пятка достигает холодноватой воли.
Рука, как прилипший кленовый лист, распластана между ключицами.
Устал, щурюсь на малиновое, теперь без движения, только играю с малиновым, щурясь.
Тело расслаблено, и я успокаиваюсь, и снегом засыпаемый тихо засыпаю паинька паинька баюшки баю
Но уже с настоящим снегом.
Рука мамы не такая тёплая, потому что на улице.
Она бела, пахнет глицерином, молода.
Знаю, что меня ждёт. Урок музыки и – после.
И вот ступаешь по снегу, держась за руку.
Ступая, наслаждаешься податливостью его, под ногой он не рассыпается, а упруго уступает. Коротко мурлычет. Он обязательно идёт, снег, и – вечером.
Всё это происходит в пятницу, и не идёт, а с неба пятится.
Снежинки-воздушные гимнасты захлёстнуты ритмом улицы и, свиваясь, взмывают вверх.
За одной из них слежу и загадываю, что успею доследить её падение, успею, не замедляя шага, и если успею, то что-то случится, а что – не придумать.
Она резко оставляет меня слева, оглядываюсь и так иду, хватаясь за руку всё сильнее. И пока фон стены тёмен, всё со мной и со мной, и вдруг тонет в белом рукоплескании витрины.
Теперь вдоль железной ограды, за которой сад.
Он в редком огне.
Ограда, ограда, пытаюсь свободной рукой вести по каждому пруту, но рука отстаёт, мёрзнет. В карман.
И тут – стена, сплошная стена дома, ни окна, и её расщепляет, как трещина, дерево.
Скоро уже, скоро.
Волнуясь, ты передаешь руке, которую сжал, всю тревогу.
Уже пахнет кислыми кошками и серые под ногами пятна. Серые с белым.
Теперь два шага, три – ровных, и в затылок сбегаются мурашки с предплечий и со спины.
Тёмные, красные, полированные, красные, тёмные пятна.
Под подбородком щекотный шнурок.
Невыводимый запах нафталина.
Белый слон, белый слон, он напрасен, белый слон.
Белый слон расплывается, и мёртвая танцовщица поплыла вместе с полкой.
И ты подступаешь к чёрному роялю, и
не выплакаться и не успокоиться, до самой своей улицы, до запаха бубликов с маком, только выпеченных, на снегу запаха
Весной – объятный воздух.
Вдох и взмах.
Весной, в тщательном матросском костюмчике, отмытый, в белых гольфах.
Весной, в мае, в ожидании лакомой прогулки.
Весной дышишь так, что жизнь нескончаема, – столь светло и в таком начале она.
Весной, в саду, тёплом от запаха верб, в трепетном саду.
В тебе, как в стеклянном колодце, колеблется синева неба, и грудь дрожит, как мембрана.
И вот ты выступаешь под окнами, за которыми начинается воскресная кухонная возня.
По кромке тротуара. Независимо. Чтоб никто не догадался. Искоса.
И совсем уж искоса – вниз: не наступая на стыки поребрика.
Из глубины гостиной пыль была как золото распила, плыло пространство, тихо было, мультипликационно пил ленивый кот-домохозяин, и, обалдев, под потолком зудела муха, и в таком
млении были стрекозиные стрелки ходиков, – крылья мельницы, разморенные зноем.
Запах щей. Щи в обмороке.
Был день похож на решето, в муке и фартуке прислуги, ни то, ни это, ни про что, на тонком уровне разлуки.
Дрожал на кухне блеклый куб, дышали жабры, коридора темнел в дверях тяжёлый круп, перебирала бусы ссора.
Не зная, чем себя занять, дыханье высилось и никло, и сквозь рассеянность в глаза текли какие-нибудь иглы.
Варилось в собственном соку весь день неясное волненье, как будто тень без утоленья тянуло время по песку.
Послешкольные в чернильных пятнах руки.
Летний и скучный день похож на жаркую зевоту собаки. Полдень.
Чуть позже приедет поливочная машина, и я побегу перед ней, немного радуясь.
Она расчешет, выпустив прозрачные когти, свалявшуюся траву и уедет.
А я останусь.
Останусь я, сорву шиповник.
Просыпая белые зернышки его, двинусь в путь долгий и утомимый.
Ни мысли в нём, и в жёлтой слепоте, венок из одуванчиков сплетая, в саду сонливым англеом плутая, как отраженье в мраморной плите
К босым ступням просёлочной дороги прилив, прилавок груш, неизреченность как будто свежескошенной реки.
Ни осады осиной, спят шмели в джемперах, и дрожит над росинкой летних сумерек прах.
Мир так тих и просторен, что в его тишине слышно маковых зёрен созреванье во сне.
Щёлкнут ставни затвором, и окно, отворясь, задохнётся простором – –
и проникнет, как будто просветлясь на лету, утончённое утро в июньском цвету,
и ещё не обнимет, но, скользнув по лицу, как капустница, снимет с век дрожащих пыльцу.
И вот прилив песка к босым ступням, как если бы пролился шёлк из складок ночной земли, жасмин, прохладно-сладок, то шевельнётся здесь листвой, то там. Вдоль полотна, вся в блёстках слюдяных, дорога, и лапта босого солнца, и день, разгорячась, уже несётся, и вдруг – река из лилий ледяных.
А в полдень тины сонный серпантин, мостки, полузатопленные ленью, и ход реки по-щучьему веленью так неприметен и необратим.
Под вечер стада хмурое упорство, разматывают головы коровы вдоль улочки из ревеня и рёва и еле разбредаются. Всё просто.
Расслабленный, ссылающийся словно на завтра – молока парного запах, округлый и сплошной, на тёплых лапах, и плавно оседающий на брёвна.
Не торопиться. К шапочным разборам не поздно никогда. Не торопиться. Пока весь мир един и не дробится и миг не разворован разговором.
Дверь нашарь за Черниговом, спичкой чиркни, там начнётся твоё посвященье, где вокзальный плеврит, кочегары черны, вороватая глушь и свеченье
белотелых, теряющих контуры хат, где летучие ветхие мыши на рассвете крушение крыл обратят в паутину под крышей,
дверь нашарь за далёким дыханьем степей, в этой чёрной норе разгребая жар золы, этот воздух, который темней с каждым часом, где, перебивая
тяжкий ритм шатуна, – белострочье реки – отголоском любви и свободы – среди груды горячих углей, кочерги, привокзальной тоски небосвода,
отвори эту дверь, ты за ней родился, будь так добр или нежен, не знаю, что-то сделай, не знаю, так больше нельзя, говори, говори.
1975 г.
Владимира Гандельсман, питерский и нью-йоркский поэт и эссеист. Он является основателем и главным редакором издательства ARS Interpres, которое специализируется на переводах лучшей современной американской поэзии на русский.