Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 3, 2005
1.
Мы встретились на улице его тезки: Толстого, – в 72-ой школе, что была напротив Первого Медицинского. Длинный коридор, изогнутый так, что из конца в конец не просматривается, пыльное весеннее солнце сквозь мутноватые окна, Лев с черной шевелюрой, высокий, белозубый, в очках.
Он школу заканчивает, мне еще год. Маршрут после уроков: через садик больницы Эрисмана, на Карповку, улица Литераторов, пара подворотен, профессора Попова, Кировский… Возможно, около Дзержинского сада расстаемся: ему на Лахту, мне чуть обратно, на Чапыгина.
Читает стихи – Маяковского, Пастернака, друзей из ЛИТО, свои.
Дым табачный воздух выел…
О, ангел залгавшийся…
Ястреб, ястреб, ты такая птичка…
Любое любимое стихотворение – его. Никакой ревности. Тысячу раз я слышал потом эту озвученную радость. “Мне поручили охранять сарай, а был сарай, как водится, сырой…”. Аллитерации в моде. Лев если не рычит, то гудит. И снова: “Ястреб, ястреб, ты такая птичка,/ по сравнению с бомбардировщиком,/ затмевающим собою небо…” Вот это: “…па-а сра-а-вне-е-нию с ба-а-амба-а-ардировщиком…”
Открытая улыбка. Безобидность и безобидчивость.
Через 40 лет – “Сад Дзержинского”:
В этой точке и началась прямая.
Все было ярко, выпукло, единственно и вокруг.
2.
Учимся в ЛЭТИ, то есть кружим по Петроградской. Первые публикации в институтской газете “Электрик”. “А в старину звалась ты Натали…”, – Лев безответно влюблен в Н. С друзьями из ЛИТО – самиздатский сборник “Шпалы”. Скромная идея своей подсобной роли: по этим шпалам придет кто-то воистину великий.
Шпалы мелькают по дороге домой, на Лахту. Там единственная мать единственного сына, Ева Львовна. “Полковник Айзенштат лежит в гробу…” – начало стихотворения об отце, которого не помнит, умер вскоре после войны, вероятно, в начале 50-х.
Литературный псевдоним “Дановский” придет позже. Как и осознание того, что печатать все равно не будут. Страна, где произнося свою фамилию, можно покраснеть от стыда за тех, кому она не по нутру, а услышав – вздрогнуть, как будто вызывают не к доске, а к стенке.
Пивной бар “Пушкарь” на Пушкарской, Дзержинский сад, двор на Чапыгина, непрерывный “Беломор”. Прощаемся. Мягкая ладонь.
Через много лет стихи памяти Н.:
…А потом, за общим уже столом,
поминальным, я подумал о том,
что не в губы, а в лоб целовать пришлось…
3.
Последняя электричка, мать волнуется. То ли звонить, что остается у кого-то из друзей, то ли поспевать. Зависит от количества выпитого, от предмета ухаживания – обнадеживающего или безнадежного. Наконец, от того, есть ли койко-место. “Однажды проснуться на даче, веранде чужой,/ с трудом разобрав, что находишься в Новых Ижорах./ Вчерашний поступок, он как-нибудь связан с душой?/ Не знаю, не знаю, не думаю, слушаю шорох.”
Вот-вот появится Валерий Черешня, переехавший из Одессы в Ленинград, и ночевка в городе станет доступней, – друг первые (долгие) годы снимает комнаты (Васильевский, Смольный пр.), в тесноте но не в обиде.
Образуется “треугольник”. Удивительное свойство дружеского союза, отличающее его от всех прочих, – свобода каждого не умаляется, но умножается. В данном случае – на три. Равносторонний треугольник без единого угла.
Последняя электричка, Лев готовится к прыжку, возвращение.
Фонарей узнавая слепящий во тьме ореол,
Узнавая шеренгу деревьев, крутой поворот,
На котором сначала отбросит, а после швырнет,
Узнавая вокзальный, в рябинах обломанных сквер,
Наконец, узнавая воронежский этот размер –
Мать умрет в год рождения его сына, оттуда, из тех времен – еще не скоро, отсюда – мгновенно. В огороде, прилепившемся к деревянному домику на Лахте, жжем листья. Лев отходит в сторону, к кусту смородины, плачет навзрыд. Сколько было, этих возвращений. От станции по асфальтовой, хлипкой с выбоинами дороге к дому.
“В черных оспинах, лунках – люблю./ Возвращаясь от друга, так долго/ мы болтали, тоску накормлю/ переливом сырым и блестящим…”
4.
Распределение в контору на Нарвской. На долгие годы – выход из метро в темноте ленинградского утра, на монстра “Нарвских ворот”, вдыхая ядовитый запах мыловаренного завода, и – метров сто по улице со страшным именем “Промышленная”. Вход в “почтовый ящик”.
“Человек семенит,/ Глянцевито-угодлив,/ И не надо ему аонид./ Почему он уродлив?”
Это нехорошее время, но “жаловаться нельзя, нельзя –/ Мандельштам не велит”, –/ стихотворец, скользя/ по мостовой, бубнит.”
Чуть меняется география вечерних блужданий. Появляется адрес на Моховой, и снова буква Н., которая в 1978 году эмигрирует из русского алфавита и станет N.
К полуночи. Он что-то заносил.
Какая изворотливость глагола:
Он заносил на память этот дом,
В котором суматоха и разгром
Сегодня, а назавтра будет голо.
Идем на Смольный.
“Один из ясных осенних дней,/ которыми так дорожит Валера…”
Легко. Со Львом легко. Легче, чем без него. Он позволяет тебе слабость, потому что у него всегда есть сила не проявить характер. Улыбнется, слегка отклонившись, подавшись назад, но и протянув руку, положив тебе на плечо. Такое отстраненное позволение. Лев – царь друзей.
Когда-нибудь, в начале 90-х, когда царя лишат престола на Промышленной и загородной резиденции в Северодвинске (“Зверевосвинск”, командировки), он попадет на временную работу, пройдя через “желтый двор проходной,/ к Моховой выводящий,/ к подворотне одной,/ поневоле хранящей/ разговор узловой/ и сегодня – саднящий.”
5.
На географической карте вновь изменения. Валера в Петергофе, я на Чайковского. Едем в Петергоф. Какой-нибудь разговор о стихах.
Лев: “Одиссей возвратился, пространством и временем полный”. Какой чистый звук…
Одиссей полон времени и пространства, этими смертными и земными вещами, потому что отказался от предложенного ему нимфой Калипсо бессмертия. Отказался во имя возвращения домой. Предложенное бессмертие вообще не имеет смысла, только – завоёванное. Его завоеванием занимается поэзия.
Одиссей возник не случайно. В своих стихах Лев неизменно бродит по городу и вокруг, напоминая попутно и другого Одиссея, джойсовского Улисса, попадая то на свидание в Летнем саду, то в кафе, то на похороны, то на службу, то в командировку – “командировочный, мать его так!”, – а затем неизменно возвращается домой.
Мне всегда видится это возвращение зимой, почти ночью, на поздних поездах. Лев зимой. Место действия – Ленинград. Зимний, стылый, трамвайный, какой угодно, но – Ленинград. В заглавных буквах своего псевдонима – Лев Дановский – ЛД – он случайно зашифровал имя города. В звуке “Ленинград” – та социальность, которая присуща его стихам.
Когда-то, в послеперестроечное время он напишет: “Раскинулось горе широко и войны бушуют вдали…” Или: “Беженка просит на хлеб, ребёнок просит на гроб…” Или: “На Сенной поёт Вальсингам!” “На Сенной поёт Вальсингам!” – какая замечательная чистота звука! Та самая, о которой он говорит по дороге в Петергоф, цитируя Мандельштама.
6.
Жена Юля. Сын Мотя. Потом дочь Катя. Спрашиваю: Почему Катя? – Ну, Мотя, Катя… В рифму вроде.
Звонит, меня нет дома, подходит дочь. – Чем занимаешься? – Читаю Софокла. – Что так припёкло?
Это уже из квартиры на пр. Просвещения, куда переехал с Лахты. Логарифмические таблицы новостроек. На “логарифмы” нету рифмы. Значит – есть. Есть вечер пятницы и суббота с воскресеньем.
Выйду во двор погулять с детьми,
Там всегда выбивают ковер.
………………………………………………..
Дети играют. Вдави, вдави
Перстень в горячий еще сургуч.
О, отчетливый оттиск любви!…
Это счастливая передышка. Иногда, на неделе, когда мы сидим на кухне на Чайковского, вижу, как он устал. “За счет чего он жил?” – спрашивает себя простодушная женщина, которая ухаживала последние годы за Прустом, – и отвечает: “Он жил за счет жизни”.
Концы с концами свести.
Надо еще свою
Душу спасти.
Надо работать на двух
Работах, на трех.
Ну что, доходяга-дух,
Как тебе этот вздох?
Надо войти в судьбу,
Как входит в рощу лесник.
А складка забот на лбу,
Уродующая твой лик –
Есть комментарий к строке,
Той, где “в поте лица”.
Кем придумана, кем
Нежная жизни пыльца?
Как подкошенный сноп,
Валишься на кровать.
Разговорился. Стоп.
Завтра рано вставать.
Я пишу не рецензию, тем более не панегирик. Но почему бы не сказать, что эти стихи – навсегда? Безоговорочно. Потому что ими “кричит стомильонный народ”.
7.
Первая книга Льва – “Пунктирная линия”, изд-во “Абель”, 1998 год. Автору – 51.
Она открывается стихотворением без названия, но с ремаркой в скобках: набирая воду. “Как страшно гудит в трансформаторной будке железо!/ И воет собака, и небо ночное белесо…” Давнее, одно из первых настоящих.
Я веду пунктирную линию, как нас учили в 72-ой школе – от того коридора – через Лахту, где мы стоим у колонки и набираем воду – – – до ноября 2004 года, когда он вручает мне стихотворение, оправдываясь названием “Сентиментальное”.
Я смущен его открытостью, но 30 декабря узнаю, что это было прощание.
Только бы на тебя посмотреть, посмотреть
И обнять, обнять.
И не надо мне рифмовать на “еть”,
А потом на “ять”.
Потому что ты родной, родной,
Не нужны слова.
Потому что впереди перегной,
А потом трава.
Потому что жизнь прошла, прошла
И зазора нет
Между нами. Чистотой стекла
Празднуем банкет.
Сверим, друг, наконец, часы.
Хорошо совпасть.
У цирюльника подстрижем усы
И напьемся всласть.
Это утром будет невмоготу,
А пока, пока
Безупречную провела черту
На плече рука.
“Когда человек умирает, изменяются его портреты…” Стихи изменяются тоже и, превращаясь из приветствия в прощание, больше не ускользают от взгляда, не проходят мимо ушей, подобно повторяемому изо дня в день “привет”, но обретают ту определенность и окончательность, которая заключена в слове “прощай”.
январь 2005