Стихотворения
Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 3, 2005
прооимион
Пчеломатка Ксантиппа
радуга в крылышках гаснет
“чеснок настрогать ли?”
меж веками сплел паутину
паук-гименей.
“Рожай сыновей!”
рожала
цены росли; на погоду ломило жало.
Сыновья выходили ни в мать, ни в отца;
но ласковые, кролики.
“Муж выпил всю воду с ее лица –
и дно обнажилось в надбровье”.
Пчеломатерь Ксантиппа
опыляет афинский базар;
приценилась к козлятине, чувствуя шевеленье
нового сына; цены растут на глазах
загибаются крылья, от местного мыла желтея.
логос
…мозги на ужин, толченый мрамор
для кожи, подзатыльник
сыну (повторить), регулы,
вздохнуть – заправить маслом светильник,
“по кому под ногтями держишь траур?”,
“по тебе!”, глядеть на реку
до боли в ресницах, почтить Афину
остатками ужина; регулы, войны –
проводы мужей перерастают в демонстрацию нарядов,
подать нищему, дать подзатыльник сыну,
за то, что, кажется, пел непристойное про Дриаду…
вздохнуть и вылить масло из лампы – от него больше вони,
чем света. А что есть сам свет? – житель окон;
то, что слезы рождает, лупя по сетчатке;
он в районе Пирея свивается в масляный кокон,
и его не стыдиться приучены с детства гречанки;
умножает он сущности; от диалектики взмок он;
муж однажды во сне назвал его богом.
Муж… когда палач наполнил чашу,
я заплакала: она, мол, могла быть и лучшей отделки!
… из кокона вышла бабочка и долго бродила по пляжу,
повторяя: “приведенье я, приведенье,
мои крылья соленой набухли волной, и не машут,
и во рту лунный свет сгущается в манную кашу”
(траур, регулы, войны, подзатыльник на ужин,
кружка с ядом, демократия, мраморный вечер,
ученики справляют поминки, падают в лужи,
“от кого теперь рожать, а?”, ветер)
эпилогос
“На, сынок, погрызи-ка пряник…
погрыз? – передай дальше, братишке.
Слышишь, неба сырой многогранник
режет молния, отсекая излишки;
слышишь: расстроенный ливнем праздник
разбредается, в пузырящемся гравии вязнет.
Весь базар, думаю, жмется под портик;
кружат собаки, языком подсекая струи.
Ведьму в такую погоду жечь – дрова только портить;
глядишь, и отпустят: смотря, как грозу истолкуют.
Я сама, знаешь, этих костров как-то внутренне против:
хоть ведьма, а свободнорожденная, и не метиска вроде.
Ну, накапала мужу зелья – переборщила
(с непривычки бывает): впал от этого в заумь,
закружил по базарам, смущая бесперых мужчин;
мало будто философов бродит теперь по базарам!
Ну, казнили; ну, вскрытие вскрыло причину
философской горячки – супруги неопытной дара.
(Но и казнь-то была не со зла! так, для почина).
Что-то заговорилась я… Ты – мал, твое дело – пряник;
ловить пчелу, братишку водить по бордюру,
вырвать из Гераклита пару листков на кораблик,
складывая, расти… Праздник так и не справлен;
костер отложили; колдунья вцепилась в скульптуру
мужа, целует; захлебнулся ручьями гравий.
Во, как гремит… Ну, точно – помилуют дуру”.
ЛИДА И ДАНА
Подружились в роддоме.
Вместе махали в окно.
И орех земляной
пополам с болтовней
друг у дружки клевали с ладони.
И смеялись в подушку, когда становилось смешно.
Тени птиц и больших насекомых
пробегали по крапчатым стенам палат.
“Вам нельзя виноград”
“Нам нельзя виноград?”
Лунный луч качался на старческих койках
до утра.
“Ты не спишь?” — “Я устала
от приготовлений ко сну.
Телу трудно дышать.
Расскажи мне опять
Про того…”. Поднимается Дана,
и на желтую в синих прожилках смотрит луну.
Рассказать? Жизнь сгорала как флот
неприятеля – рушились мачты…
И пылали внутри
короли, корабли.
А снаружи – уют и на ужин компот,
и служанка с улыбкой собачьей.
“А моя – Лида перебивает, – была
жизнь как пестрое приготовленье:
тренировки, свистки,
и костер у реки…
И лежишь, уплощаясь, как камбала,
на песке удивленья.
Протяни-ка арахис…”
“Потом хлынул дождь” — “Дождь грибной?”
“Золотой, золотой –
над моей наготой;
и пока по паркету монеты катались,
я смеялась, оказавшись внезапно женой”.
“Значит, все же – за деньги…”
“До последнего цента ушли на УЗИ”.
“Мальчик?” — “Мальчик”. Молчат.
“Я хочу виноград!!”.
“Поликлиники, смерти, аптеки,
как свидетели, встали вблизи”.
“Ну, а тот?” — “Борода.
Бахчевидные ляжки атлета”.
“А лицо?” — “А лицо –
Мировое Яйцо.
Так приснилось, когда
по паркету стучали монеты”.
“Слышишь – музыка?”. “Слышу”.
“Наверно, опять кифарист”.
Лида молча встает,
и, обнявши живот,
по палате танцует, колышась
от прилива невидимых нот.
Рвется клювом в стекло
удивленный, непрошеный лебедь,
разрушая окно
между явью и сном:
“Лида, Лида!”… Прошло.
“И лежишь на песке, под крылатым партнером колеблясь”.
“И лежишь на песке”.
плывет по палате луна
рогоносцы-мужи
на лежанках из лжи
где-то плачут во сне…
Лида, Дана танцуют у запертого окна,
где, сужаясь,
подоконник трамплином повис
над подвижно-седой
и бесплодной джидой,
над арыка скользящей скрижалью –
шел по пятнам луны кифарист.
И роддома ночной персонал
брел за ним, дирижируя одноразовыми шприцами:
дудудуду-дуду
— — — — — —
И пучками салюта по палате летал
виноград – кровоточа, мерцая.