Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 1, 2004
Всхлипнуть, припасть к офицерской шинели —
особый колониальный восторг.
Запад есть Запад — а это Восток.
Видишь, куда мы с тобой залетели?
Здесь застоялся воздух знакомый
пятидесятых, повернутых вспять.
Заповедник детства.
Опять, опять
апельсином и золотом пахнут погоны
на кителях молодых отцов.
Как много нас за столом, как тесно!
Сон младенчества.
Клан родовой
сомкнут, как крона над головой
вечного дерева. Запах его телесный.
Не просыпаться. В губах матерей
вкус серебра и мяты.
Как бессмертны и как богаты
мы были любовью их…
Нас уносили в сон, в темноту:
очнешься — кругом пустыня в цвету,
тихое пение за стеною —
о ямщике, что клонится в снег,
о роднике, где горячий свет
над ледяною водой живою.
—————————
А.В.
То была роза, в которую я влюбилась, —
декабрьская роза.
Когда говорим «Эдем»
мы в наших снегах представляем сад
роз в декабре. Я срываю декабрьскую розу,
подобную тем.
Да, когда говорим «Эдем»
мы в наших снегах представляем дол,
оливой и лавром заросший до плоских небес.
Олень, запутавшийся рогами в розах,
ягненок, лев…
Ни воздыханий, ни слез.
На той стороне оврага, за головами роз
дол Аялона грубый, как парусина
с тех пор, как солнце Иисуса Навина
оплавило край его. И кровью истек
пылающий городок за стенами из рафинада.
Горы людей, ослов, коз…
Кровь выпущена как надо.
Нет, декабрьская роза, Эдем не волшебный сад.
На подошве праха его холмы, на подкладке крови —
все как в наших снегах, но только древнее стократ,
и ржавчиной смерти деревьев забрызганы кроны,
и декабрьская роза, тугая как Божий свиток,
как гнев Господень — на сердце ложится мне.
——————— —————-
Век можно провести, читая Геродота:
то скифы персов бьют, то персы жгут кого-то…
Но выцветает кровь. В истории твоей —
оливы шум, крестьянский запах пота.
Мельчает греков грубая семья,
спешит ладья военная в Египет.
Мы горечи чужой не можем выпить,
нам только имена, как стерни от жнивья,
а посох в те края на камне выбит…
И где она, земля лидийских гордецов,
золотоносных рек и золотых полотен,
где мир в зародыше, где он еще так плотен,
где в небе ходит кровь сожженных городов,
где человек жесток и наг и беззаботен…
————- ————-
Как, не ударясь в крик, о фанерном детстве,
бетонном слоне, горнистах гипсовых в парке,
творожном снеге Невы, небе густейшей заварки,
о колоколе воздушном, хранившем меня?
Вечером мамина тень обтекала душу,
не знала молитвы, но все же молилась робко.
В сети ее темных волос — золотая рыбка,
ладонь ее пахла йодом… сонная воркотня.
Всей глубиною крови я льну к забытым
тем вавилонским пятидесятым,
где подмерзала кровь на катке щербатом,
плыл сладковатый лед по губам разбитым.
Время редеет, скатывается в ворох,
а на рассвете так пламенело дерзко,
и остается — памятью в наших порах,
пением матери на ледяных просторах,
снежными прядями над глубиною невской.
——- ———
Вот и ты возвращаешься в благословенную землю.
Пахнет воском и вереском в старых московских церквах,
там, где у Богородицы плечи в узорных платках,
где прилежные лица святые к высотам подъемлют,
где багровое золото гневно горит в небесах.
Да, и ты возвращаешься, перегорев до конца,
ничего не жалея из жизни, разменянной мелко.
— Вот я — наг и безроден…
Материнские плечи померкли,
и печалью полна драгоценная чаша лица.
Возвращаешься в трудный круговорот бытия,
в жернов мельничный…
Гулит вода, уходя из запруды,
мальчик гонит козленка, и мать его шьет у ручья,
и тяжелого света стекает на жернов струя.
Все — в начале пути, в ожидании чуда.
—————— —————
Это почти из романа: ставни скрипят,
и уголь подходит к концу в затяжную зиму,
и лечу я соринкой — во тьме, слепоте, наугад
по заснеженному Иерусалиму.
Это почти из Диккенса: Новый Свет,
семейный очаг, любовь подростка, смятенье…
Между землей и небом — лучшей из скреп
золотая наука смиренья,
когда даруется зрение шире и чище — снег,
и смирение учит, баюкает, утешая,
и хрусталю и камню твоим во сне
«Иерусалим, — шепчу я , — Иерушалаим…»
Елена Игнатова, известный поэт, прозаик и историк культуры из Ленинграда. Последние годы живет под Иерусалимом.