Опубликовано в журнале Интерпоэзия, номер 1, 2004
ДЕРСУ УЗАЛА
Полустанок в отставке. В остатке добра или зла.
Железнодорожность узла.
На морозе остаточный запах разъезженной стали.
Привокзальный кабак, где любой из проезжих дерсу узала.
За стаканом вина в индевелой кубышке тепла,
в мухосранске, где в некоем роде, этруска
изумил бы, скорей, не состав, а простая кутузка,
где любой из приезжих дерсу узала,
кто-то курит и смотрит, покуда она не пришла,
на запавшее веко заката. Похоже,
кепка, фабричный прохожий,
где любой из приезжих дерсу узала.
За окном переезд, над которым пылает зола,
разминает составы. И с лязгом кустарным зима
передергивает затвор, досылая в патронник
отстающий вагон, где любой из проезжих дерсу узала.
КОЛЫБЕЛЬНАЯ ПЛАЦКАРТЫ
Человек бурятский, сырой лицом,
серый лицом. Выношенный отцом
двубортный выглядел огурцом.
Выглядел на потом. Затем,
что перемена тел.
Простыню перегона тянул вагон
за вагоном. Было пурге невмочь
ступу в воде толочь.
Коммунален, как мысль слепца,
плацкарт с головы, с конца.
Серочь, обморочь. Запах вод.
Шорох звуков и их поход
дальше, в проход.
Духу дышалось и там, где нет.
Щерился узкий свет.
Бурят подумал, что жизнь была
дольше пьянки, когда она
исходит, так и не нащупав дна.
— Ну-у-у, дядя моя! — он сказал себе
и сыграл на губе.
Ночь легла в молоко. Стрелец
молча глядел в люберец-елец
станции и перемены мест.
Плакал ребенок, и был так мал,
что был девочкой и не спал.
СУЛИКО
На глазок, это небо слишком для Сулико велико.
Сходящее в местное, в молоко
подойника, в сад за сараями, всю, всего
забирающее её, его.
Эта неба грузинского подтекающая звёздами клеть.
Зола, жаровня, ссыпанная на голову всему,
чьё устроено зренье зреть
день и ночь впредь.
И стадо проходит, хрустя и стреляя звёздами по селу.
И Сулико говорит тому,
что в целом известно Господу одному,
ей же — своею частью, так говорит она:
о, какое же это одиночество, без отдыха и без сна
добывать на небесной пашне пригоршню звёзд
в поте лица, этот небес овёс,
о небесные мать, семья!
О, какое же это одиночество — понимать себя!
И Сулико засыпает, и снятся ей
дом без окон, стен и дверей
и сад без растений и без зверей.
И небо, разинув рот, засыпает с ней.
ПОД УТРО
Небеса засыпали под утро, отбросив руку
с сигаретой заката, как спят сироты, —
никого в изголовьях. Кровли
окраин, швы берегов, ремёсла.
Овец, коров ли
стада пересекали окрестность, русло,
тыльную сторону, место. Коров, овец ли
тыкались морды впотьмах в небеса, как в ясли.
Осторожно жидкость текла, как если
претворялась бы в творог, сыр. Подойник
разливался по вёдрам. Ты ли
раскрываешь сонник на жили-были,
или в селе, аиле
пахнет небом, крутит судьба педали.
Рубль берегла копейка, копясь в бутыли.
Шли, не оглядываясь, перроном, далее
проходными вчуже. Кроны, впотьмах ночуя,
выбросив руку за холм на чью-то,
вздрагивали, просыпались. Допив и выев,
припозднялись в горнице, и беседы
о горнем, дольнем, судьбах, дожде и сене,
перекладывались на музыку. Живые
пели слаженным хором, как в-общем, все мы.
НОЯБРЬ, 2003
Занавес поднимается. Сцена. Чацкий
с Карнауховым, оба в тулупах. Густав
Зандиг верхом на стуле. Зандер (тут опечатка):
Анна, где же мой кофий, час как!
Шмидт и Хиблый, оба в шинелях. Густо
вечереет. Потный, смертельно лысый,
входит Патер. Русский язык богат, и все же
мы бедны, как церковные крысы, —
— Патер Чацкому. Чацкий: любезный, тише
о высоком. Кармазин: рожи!
Мрак сгущается. Хиблый: где Чацкий? вижу!
Входит Каменноугольный Гость. О боже,
Анна, где же мой кофий! (Зандиг).
Молния. Сцена. Задник
занимается пламенем. Шмидт: погоде
было угодно смениться на что-то вроде
помраченья, что днями в моде
на Соборной. И все же, к чести
капельмейстера, люди сухие. (Часто
дует на задник. Топчет, сорвав, ногами.
Задник гаснет. Сцена в дыму и гари).
Патер Чацкому: плох танцор, но хорош как папа.
Чацкий: не всякий нынче, коль покопаться,
сладит с двойными па. Карнаухов: гады!
Хиблый: где? где? а, вижу. Кармазин: надо
позаботиться о лошадях. Но прежде…
что Святейшества? Карнаухов: где же
Их Святейшества? Шмидт: в Париже
их не ждут до вторника. Чацкий: прошу, потише
о церковниках! Кармазин: рожи!
Каменноугольный Гость (громогласно): Ladies
and Gentlemen! Cabbage-stumps! Dear! That is,
the core of elite! Being backed by Putin
their intelligence’s stronger than ever. Putsch is
set for tomorrow. Let it, however stupid,
be the Heavens’ way. I’m finished. Amen.
Зандиг: боже мой, Кофи Аннан!
Дай тебя поцелую! (Летит на стуле.
Падает). Кофе! Мой кофе, Анна!
РАЗГОВОР ПРИ СВЕТЕ
Глухой проулок,
взболтанный ото дна метелью.
Два человека стоят у окна при свете.
«Что может быть совершенней
жизни: единственного, что конечно»,
говорит, кто повыше ростом. «Вот вам картина:
больной, палата
за неким номером, две простыни со штампом.
Горбясь, толпятся подле
прихожане, перекрывясь тенью
неизбежного. Жестоковыйной, угрюмой, старой
жалостью-ненавистью, обращённой, в конечном счете,
на себя. Через минуту мёртвый
спускается к уровню ноль. И халат на трупе
выглядит полным жизни в сравнении с содержимым.
Умершее — мертвей неживого».
«Ах, Алексей Марксизмович, мне бы ваши
рост с красноречьем», ласково замечает
лысый его собеседник. «Видите ли, не выйти.
Невозможность побега и есть свобода.
Смерть муравья бы захлопнула небо. Читайте Вэллса,
вот небожитель с глазами глубоководной рыбы.
Кажется, здесь, в России,
Вэллс неугоден. С чего вы, однако, взяли,
что жизнь возможна и существует?»
«Это, по крайней мере, здесь так называют».
«Ну что ж, политик
судит о ценах по номиналу. Не то — писатель,
знающий цену вере».
«Кажется, вы смеетесь».
«Как никогда серьезен. Ежели вас смущает
ад, что стоит за истиной, вспомните этот город.
Чем времена глупее, тем выше пенье,
громче песни, больше работы зодчим.
Необходимость запечатлеть эпоху
лишь возрастает по мере её упадка.
Архитектура трафит тщеславью кладбищ.
И, если Третий Рим не уступает второму с первым,
то Петербург превосходит лучшие из надгробий».
«Я устал», произносит высокий. «Я просто вымер.
И никуда не скрыться, да и куда уедешь:
всякий отъезд интересен лишь тем, как долго
ты в отсутствии. То есть, насколько это
можно назвать изгнаньем».
«Ах, Алексей Марксизмович, мне бы с вами…
Но Россия есть постоянная цель моего отъезда».
Как человек в тулупе, вьюга подпрыгивает на месте.
ДЖАЗ НА ЛЕКСИНГТОН
Русский мат, международный, как женский день,
заработанный шмат квартала, который никто не ест,
кроме времени, швец, и жнец, и на дуде, и снег
в сапоге, и Семидесятая с Lex,
девочки из кафе напротив, немного небес и денег,
джаз на Лексингтон, снежный жжазз,
вымарываемый на лету
ветром с нижним регистром запаха, что как раз
испустил Гудзон,
этот здесь, сейчас,
этот в седьмом поту
музон.
Басовая си бордо в достиженьи иссиней до.
Снег мечетей, храмов и синагог,
снег как он есть, как cшит
на здесь и сейчас, на вообще, на год,
вьюга небесных кур, угодивших в щип.
Снег скрипучих струн с запястьями в швах ладов,
швы рядовых ладов, каждый – прохладный шрам,
музыка в тысячи миль пути,
поздней осенью верхний снег,
гуси стригут купоны пустых небес,
америка музыки – этот нигде ашрам.
Хрипло в городе. Снег по швам.
Вечереющая страна зимы, открытая сторона.
Таня сия велика есть, и Таня танцует на
Семидесятой с Лексингтон снежный джаз,
проклятый лексикон, жадную нежность фраз,
родовые, мощные, снежные семена,
прорастающие рощи снега, белые времена.
КАК МНЕ ХОЧЕТСЯ ЦВЕТА
Как мне хочется цвета, свойственного последнему из
предвоенных лет. В полупустой стране
велосипед оперетты, утренник, солнечник и круиз
кузнечика в печники-лавочники к городской родне,
где станет куда толповатее, видит Бог,
чем можно пока судить по количеству рук ли, ног,
свойственному тебе и мне.
Куда ведёт твоя из видимых сверху дорог,
спросишь у встречного. Можно добыть огня,
выведать о погоде, поведав об.
Не обязательно, впрочем, его пролог
близок твоим итогам. В этом же свете он видит тебя, меня
до последней пуговицы, трещины на сапоге.
Будто по сапогу возможно судить о ноге
и ее последствиях. Словно по
причине того, что случится в дороге с тобой ли, мной
всё имеет значенье: пуговица, сапог,
сбрасывается ли тень,
светит ли звёздной тьмой
то, чем за этим светом станут тюрьма с сумой.
* * *
В среду живут и белят.
Город румын и беден.
Вторник и понедельник
пахнут водой, как бредень.
Жизнь есть четверг, но после
дождичка. Март с обратным
адресом. Вроде почты
в местных помарках марта.
Вроде намокшей почты
бывшему адресатом.
Здесь это знаешь точно.
Этот урок не задан.
Олег Вульф родом из Молдовы, живет в Нью-Йорке, поэт и эссеист, системный программист. Печатался в США, в России, в журнале «Крещатик» в Германии. Данная подборка из недавних стихов.