Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 8, 2022
Никогда не следует забывать, что
homo sapiens — это самоназвание.
1
Был такой древнегреческий философ Ксенофан, по совместительству богослов — в ту пору эти профессии еще не были разделены. Даже тем, кто почти ничего о нем не знает, может быть, попадалось на глаза его изречение о том, что, если бы лошади придумали себе Бога, он бы выглядел как лошадь.
С тех пор прошло много времени, и Бог умер — по крайней мере, для философов, которые, за исключением кучки упрямцев, больше не рассматривают это поле как платформу для нетривиальных умозаключений. Но лошадь осталась, и эта лошадь — мы с вами, потому что, даже в отсутствие всесильного трансцендентного копытного, мы по-прежнему, и даже убежденнее, чем когда-либо, полагаем себя вершиной эволюции и асимптотической осью всей онтологии. Это примерно то же, что и пресловутый «венец творения», только творец теперь остается за скобками.
В известном смысле такая ситуация контринтуитивна, потому что с XV века в нашей культуре и самосознании происходит так называемая коперниковская революция — медленная, но, казалось бы, необратимая. В какой-то момент мы поняли, что наша планета не является центром Вселенной, что она вращается вместе с другими вокруг звезды, а сама эта звезда — не особо примечательное небесное тело, расположенное на окраине одной из миллиардов галактик, тоже вполне обыкновенной. А если взять биологический ракурс, то здесь мы тоже не итог последнего дня творения, увенчавший семидневный tour-de-force, и не верхушка дерева биологического прогресса, а просто одна из его ветвей — в короткой перспективе доминантная, но в более продолжительной, похоже, чреватая гибелью всей биосферы. Параллельно воображаемый стержень прогресса был изъят и из истории, в которой мало кто видит сегодня вектор восхождения. История больше никуда не движется, а просто происходит. Человек, как мы его понимаем, вроде бы перестал быть осью и смыслом Вселенной.
Описание этой вялотекущей революции сегодня предваряет многие книги по истории науки, мы видим в ней залог правильности нашего взгляда на реальность — по крайней мере, те из нас, кто еще верит в возможность такой правильности и в саму реальность. Истина, пусть в несколько наивном понимании, опирается на «теорию соответствий» — веру в то, что данные нашего восприятия соответствуют чему-то в объективной реальности, которая существует и о которой мы вправе что-то утверждать без риска впасть в полную бессмыслицу. Сегодня мы, по крайней мере наиболее просвещенные из нас, уверены, что лошадь, чей образ и подобие мы якобы собой представляем, изгнана из наших представлений об устройстве мироздания.
И однако это не совсем так — вернее, совсем не так. Пресловутая революция провалилась, а антропоцентризм, утратив свое религиозное оформление, по-прежнему доминирует в наших взглядах. И в каком-то смысле виной всему — вспышка энтузиазма в эпоху Просвещения по поводу наших интеллектуальных и моральных качеств, то есть как раз изнанка того стимула, который и спровоцировал саму революцию.
Соблазном послужило освободившееся место Бога. Это была как бы вакансия, которую очень не хотелось оставлять пустой, и главный претендент для многих казался очевидным. Одним из первых уверенно выдвинувших этого кандидата стал немецкий философ Людвиг Фейербах, сегодня вполне забытый, но в свое время достаточно популярный. Его учение, антропологизм, поместило на трон владыки мира все человечество в целом — с явными религиозными атрибутами, хотя впоследствии Фейербах впал в марксизм и даже в вульгарный материализм. Француз Огюст Конт создал целый сонм светских святых, по его мысли величайших представителей человечества, которым оно предположительно должно поклоняться в специальных храмах. Дальше всех пошел Фридрих Ницше, самый известный глашатай смерти Бога. Человек, по его мысли, есть нечто, что следует превзойти, на смену ему должна прийти раса сверхлюдей с новой моралью взамен религиозной: кандидат еще не объявился, но мы — часть маршрута, и маршрут выбран верный.
Это были провозвестники, а настоящую канонизацию взяла на себя массовая культура. Научная фантастика на взрыве своей популярности заселила космос гуманоидами, даже если им намеренно уродовали экстерьер ради видимости диверсификации: на лицо ужасные, добрые внутри — или, наоборот, недобрые, но все равно на наш человеческий манер, охотники до чужих ресурсов или вообще садисты, разумные расы, бороздящие Вселенную с целью завладеть нашими садовыми участками и пломбиром. И хотя в целом научная фантастика сегодня сходит со сцены, уступая место фэнтези, от нее уцелел жанр космической оперы, в котором за антропоморфность персонажей уже даже нет надобности извиняться.
Наука и массовая культура — совершенно разные вещи. Первая рекомендует прививаться от инфекции, вторая шарахается от этой мысли. Первая уверена в достоверности биологической эволюции, вторая больше склоняется к библейской гипотезе творения. Первая стремится к максимальной объективности, вторая ссылается как на авторитет на мнение тещи или случайного пассажира в автобусе. И тем не менее в данном случае они совпали: гуманоидный тип развития по умолчанию принимается как стандартный, а то, что мы называем цивилизацией, — неизбежным способом восхождения к неким вершинам, со сферой Дайсона в качестве маяка на этом пике. Странно, что никому пока не пришло в голову выйти за пределы сферы Дайсона, например, взять в кожух целую галактику и управлять изнутри всей наличной энергией и самим вакуумом.
Под гуманоидным типом развития я не обязательно имею в виду две ноги, две руки и прическу по моде сезона — этот тип симметрии, вполне возможно, стал на Земле доминирующим после какой-нибудь из глобальных катастроф, когда у него вымерли соперники. До поры до времени мы были здесь просто одним из видов смышленых обезьян, и нас вполне могла списать в архив та же эволюция, которая именно так поступила с другими. Так или иначе, Дарвину не удалось освободить нас полностью от комплекса превосходства над всеми другими существами, завещанного библейским напутствием Бога: «наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте над рыбами морскими и над зверями, и над птицами небесными, и над всяким скотом, и над всею землею, и над всяким животным, пресмыкающимся по земле». Собственно говоря, это ведь тоже один из аспектов идеологии Просвещения — оно отняло у нас провозглашенный Богом мандат, но вручило нам светильник разума, который по умолчанию был мандатом, врученным самой природой, и даже Дарвин не помрачил этого сияния. От обезьян мы унаследовали конечности и челюсти, может быть, какие-то дефекты нрава и дурные ужимки, но разум стал нашей бесспорной монополией и возвышает нас над всем «неразумным» животным миром — в наших собственных глазах, конечно.
Такое реформирование мандата осталось фактически незамеченным для нас самих: хотя мы не устаем твердить о смирении, внушенном нам Коперником и его душеприказчиками, хотя мы согласились, что эволюция — куст, а не дерево, уверенность в том, что именно мы и нам подобные удостоены в этой Вселенной главного приза, укоренилась в нас бесповоротно. Во избежание назойливых подстрочных примечаний сразу объявлю, что я здесь критикую исключительно тех, в чьи ряды зачисляю и себя, то есть признающих достоинства разума и верящих в закон исключенного третьего, а не приверженцев религий или вообще циничных релятивистов, с которыми спорить — пустая трата времени.
Свидетельства того, что революция фактически ушла в песок, повсеместны, хотя мы почему-то не собираем их воедино и уклоняемся от неизбежного вывода. Прежде всего, даже после всех упоминаний смерти Бога, нельзя отворачиваться от того факта, что религии никуда не исчезли, что в последние десятилетия они даже стали более заметным фактором в эволюции нашей цивилизации, и как минимум три из них, так называемые авраамические, по-прежнему твердо считают, что человек — вершина творения, следующая ступень после самого Творца, рангом даже выше ангелов, а между ним и всеми другими проявлениями органической жизни пролегает все та же пропасть. Все, что не мы — это наша еда.
Более того, случаются попытки примирения науки и религии, в том числе со стороны признанных ученых, контрабандой протаскивающих антикоперниковские идеи в передний ряд. Очевидный пример — «непересекающиеся магистерии» известного биолога-популяризатора Стивена Джея Гулда, согласно которому наука изучает временное и случайное, а религия — необходимое и вечное, у них просто разные предметы, и они друг другу не вредят. Но религия постулирует наше превосходство в этом мире, а наука в принципе его отрицает. К тому же наука — удел избранных, с каждым годом все более высокоученых и непонятных, а религия доступна каждому, хотя бы в конспективном варианте. И в отличие от науки, которая объясняет немногое и непонятно, религия объясняет понятно и все.
Религия в результате побеждает — там, где ей недостает аргументов, она берет общедоступностью. О том, что она одерживает победу над Коперником, свидетельствует наш неустанный поиск аналогов в видимой Вселенной, программы SETI и METI, ориентированные на обнаружение других приверженцев закона исключенного третьего, потому что не может же быть, чтобы мы, такие замечательные, были в этой Вселенной одиноки. Может показаться, что это противоречит библейскому нарративу, но это лишь противоречие в деталях, в то время как доминирующий принцип превосходства сохраняется. Если бы слоны учинили межгалактический поиск других хоботных, полагая, что лучше уже ничего не придумать, мы бы умерли со смеху. Но сами мы вполне уверены, что наш критический рационализм — венец эволюции, даже если вслух об этом человеку с ученой степенью говорить не совсем прилично. Свой отряд млекопитающих мы без ложной скромности назвали «приматы» — от латинского слова primus, «первый», но неплохо бы отыскать хотя бы вторых, чтобы поделиться с ними нашей радостью. Пока что мы не обнаружили никого, тем более никого с нужной нам квалификацией, и хотя время от времени то или иное научное светило провозглашает, что уже почти вот-вот, максимум лет через семь, — это упорное ответное молчание, silentium universi повергает нас в уныние. Где же они, все наши?
2
«Где они все?» — это вопрос, который задал выдающийся физик Энрико Ферми, приблизительно прикинув, сколько может быть во Аселенной планет, на которых развилась разумная жизнь. Но если и развилась, то явно не торопится протягивать нам руку дружбы. Отсюда — так называемый «парадокс Ферми», кажущееся, но, может быть, и реальное отсутствие во Вселенной равных нам или даже превосходящих нас по интеллектуальному развитию — насколько можно судить по отсутствию сигналов с их стороны или нежеланию отвечать на наши.
В вычислениях Ферми, пусть даже крайне приблизительных, была брешь, которая фактически сводит их на нет и которую, к моему удивлению, кажется, никто до сих пор не отметил. В любом статистическом вычислении учитывается процент возможной ошибки, большинство из нас знакомо с этим понятием по опросам общественного мнения. Допустим, у нас есть два кандидата в президенты, и опрос показывает, что кандидат A набирает 58 процентов, а кандидат B — 42, в пределах статистической ошибки 3 процента. Поскольку разница в показателях значительно больше трех, мы можем с известной уверенностью утверждать, что A, скорее всего, победит. Но если у A — 51, а у B — 49, наш результат не позволяет нам никакого вывода, потому что разница меньше вероятной ошибки. А если хотя бы один параметр в наших исходных данных совершенно произвольный, вычисление становится просто бессмысленным. И такого параметра в подобном вычислении не избежать.
Ферми, по дошедшим до нас свидетельствам, делал свои подсчеты на салфетке во время ланча в лаборатории в Лос-Аламосе в штате Нью-Мексико, где он вместе с другими учеными был участником проекта «Манхэттен» по созданию атомной бомбы. Впоследствии американский астроном Ф. Д. Дрейк формализовал это вычисление, и с тех пор оно называется уравнением Дрейка. Оно представляет собой простое произведение нескольких вероятностных параметров, таких как примерное количество в галактике звезд с планетами, среднее количество планет у такой звезды, количество планет, пригодных для существования жизни и т. д., а результат — вероятность существования развитой цивилизации, способной к контакту. Большая часть этих параметров нам примерно известна и год от года уточняется.
Но в их числе есть как минимум один, вероятность которого нам не только неизвестна, но и вряд ли когда-нибудь будет известна, поскольку живем мы все-таки не в космической опере. Я имею в виду вероятность возникновения разумной жизни — то есть разумной в нашем понимании, в смысле владения алгеброй и айфонами. Дело в том, что нам пока что известен только один такой случай, а именно наш собственный. И никаких умозаключений на основе этого единственного случая мы делать не можем.
Наша наука основана на методе познания, который называется индукцией — на обобщении повторяющихся событий и результатов. Допустим, мы сидим под яблоней и нам на голову падает яблоко. Для радикального умозаключения пока рановато, но, когда упадет второе, а за ним третье и т. д., мы постепенно приходим к выводу, что сорвавшееся с дерева яблоко неизменно летит вниз, а не вверх или вбок. Это еще не закон Ньютона в его точной формулировке, но мы это знаем так или иначе, это делает возможной нашу жизнь на Земле и само существование той Вселенной, к которой мы привыкли. Но индукция ни в коем случае не имеет математической точности, и никакой гарантии, что яблоко вдруг не полетит в сторону (допустим, в силу крайне маловероятных квантовых флуктуаций), у нас нет.
В целом индукция — вполне надежный компас и для повседневной жизни, и для науки, но она предполагает повторяющиеся события, и чем они многократнее, тем она точнее (мне возразят Юм с Расселом, но сейчас не до них). Ее, однако, не надо перенапрягать. Допустим, вы выходите на некий перекресток в достаточно безлюдное время суток и видите лежащую под деревом стодолларовую купюру. Делать из этого вывод, что жизнь удалась, бросать работу и просто ходить туда каждый вечер за новым взносом крайне преждевременно. Из единичного случая индукции не высосешь. Конечно, легко догадаться, что не один такой растяпа на свете теряет на улице деньги, можно выдвинуть предположения о частоте потерь и о количестве всех перекрестков и неперекрестков, где такое случается, и получить в итоге какую-то крайне микроскопическую вероятность возможной красивой жизни. Но даже эта микроскопическая вероятность неизмеримо больше, чем вероятность другой разумной в нашем понимании жизни, потому что нам известен только один-единственный случай, а все другие — пока что плод необузданной фантазии.
Дело в том, что до сих пор у нас под рукой только одна планета, на которой удовлетворены все параметры, необходимые для решения уравнения Дрейка. Можно взглянуть на проблему под другим углом: есть ли на самой планете хоть какие-то дополнительные данные, которые можно было бы сюда подшить? Но их нет. Жизнь существует на Земле уже как минимум четыре миллиарда лет. Динозавры были доминирующей группой животных на протяжении ста пятидесяти миллионов лет, муравьи (к муравьям я еще вернусь) появились сто миллионов лет назад и сегодня живут практически везде, но ни те ни другие не изобрели ни алгебры, ни айфона. Человек и его человекообразные предки появились каких-нибудь миллиона два лет тому назад и, с учетом нашего поведения, вряд ли долго продержатся. Есть основания усомниться в том, что это вообще оптимальное направление для биологической эволюции.
И однако все наши поиски в этой Вселенной направлены именно на обнаружение подобных нам изобретателей алгебры. Одной рукой мы признаем, что эволюция не имеет пика и магистрального направления, от слабого развития к сильному. В это же время другой рукой мы подразумеваем, что мы как раз и есть магистральное направление и именно такой пик, хотя и не обязательно самый высокий в мироздании, и мы ищем именно такие пики, экстраполяцию нашего собственного развития, с их сферами Дайсона, которые мы же и придумали. Ферми в своих вычислениях имплицитно исходил из антикоперниковских соображений: мы — высшая форма разумного существования, Вселенная принадлежит нам. Разумеется, кто Ферми, а кто я, но разве трудно здесь разглядеть пример циркулярного мышления, где вывод заложен в предпосылке?
Это вовсе не значит, что Вселенная необитаема — для того чтобы в этом убедиться, нам надо освободиться от своего высокомерия и просто посмотреть вокруг. На этой планете мы единственные, кому посчастливилось изобрести алгебру, но далеко не единственные ее обитатели. В то же время наша уникальность в этой биосфере, развивавшейся миллиарды лет, могла бы послужить намеком, что именно наш тип разума может оказаться далеко не типичным.
Такая мысль приходила людям в голову, но, как правило, не ученым, а писателям-фантастам, хотя и немногим. И это понятно: ученым просто нечего делать с таким предположением, лежащим далеко за пределами нашей физики и математики, писатель тут куда свободнее. Интересно, что идея неуглеродного разума, не очень совместимого с нашими дискурсами, посетила известного астрофизика Фреда Хойла, который выдвинул ее в фантастической повести «Облако». Но в своей профессиональной сфере он, конечно же, не мог обнаружить никаких подступов к ней.
Но как раз эта идея стала центральной в творчестве, может быть, крупнейшего фантаста прошлого века, Станислава Лема, именно ей он посвятил целый ряд своих главных произведений: «Солярис», «Глас Господа», «Фиаско» и т. д. Он пытается художественными средствами изобразить варианты разума, не похожие или даже совершенно не похожие на наш, и если в «Солярисе» «разумный» океан вроде бы еще пробует (или кажется, что пробует) найти способы контакта с человеческими пришельцами, в реальности лишь травмируя их, то в «Гласе Господа» люди просто бессильны перед лицом вести из космоса, которая совершенно не имеет нас в виду и нам не по зубам. Но даже у фантаста возможности в этом направлении строго ограничены, Лем в конечном счете переключился на спекулятивную эссеистику, тем самым явно сузив свою аудиторию.
К настоящему времени предложены уже десятки различных способов решения парадокса Ферми, в том числе довольно оптимистических с нашей точки зрения. И однако наиболее вероятной представляется версия, согласно которой разумная жизнь нашего типа как минимум чрезвычайная редкость в этой Вселенной — я, впрочем, не хочу настаивать на том, что она уникальна, поскольку это было бы проявлением все той же гордыни, присущей лошади Ксенофана. Редкость не потому, что такое решение следует из каких-то фактов с достаточной логической строгостью, а потому, что мы исходим из ложных посылок, отобранных нами в нашу же пользу.
3
Будем пока считать, что попытка Ферми оценить вероятность распространения во Вселенной разумной жизни несостоятельна — просто потому, что у нас нет достаточных исходных данных для этого и, по ряду причин, мы эти данные вряд ли когда-нибудь получим. Но есть и другой подход — оценка невероятности в свете уже имеющихся у нас данных.
Ученые установили, что ряд параметров, лежащих в основе нашей Вселенной, уникален в том смысле, что, если бы хоть один из них отклонился от нынешнего значения на ничтожно малую величину, Вселенная резко отличалась бы от той, которой мы являемся свидетелями. Не углубляясь чрезмерно в эту физику, можно утверждать, что в такой Вселенной, например, не могли бы существовать атомы, тяжелые элементы, звезды, галактики, а в конечном счете и сами молекулы, лежащие в основе жизни. И однако мы присутствуем именно в такой Вселенной, где все это не только возможно, но и существует — достаточно посмотреть вокруг. Эта ситуация получила название антропного принципа, от греческого anthropos — «человек», поскольку мы реально существуем в этой Вселенной, вероятность существования которой ничтожно мала, и можем ее наблюдать, тогда как ни в какой другой это не было бы возможно ввиду отсутствия наблюдателя. Уникальна в этом случае и конструкция Вселенной, и наличие в ней наблюдателя.
Существуют два способа толкования этого обстоятельства. Согласно так называемому слабому антропному принципу, мы имеем дело с чистым случаем: коль скоро мы оказались именно в этой Вселенной, какова бы ни была ее маловероятность, мы и выступаем в роли наблюдателей, тогда как в любой другой, независимо от факта ее существования или несуществования, наблюдателя просто не может быть. Допустим, вы — обитатель крошечного оазиса на огромной пустынной планете, у вас там есть вода и пропитание, тогда как нигде за пределами оазиса этого нет. Но там никто и не живет, потому что никто не может, и ваше благополучие не должно служить основанием для вывода, что оазис создан исключительно для ваших нужд. Сильный же антропный принцип полагает, что сама конструкция Вселенной включает в себя неизбежность возникновения жизни, в т. ч. разумной, что может послужить аргументом в пользу религии.
С этим антропным принципом вышло так же, как и с приматами, сквозь него проглядывает наша антикоперниковская гордыня и претензия на главный приз. Именно в этой Вселенной возникли, помимо нас, миллионы других биологических видов, по крайней мере, на нашей планете, но, скорее всего, и на множестве других, но принцип мы назвали не в честь динозавров или тех же муравьев, а в честь себя, как будто Вселенная считает именно наши нужды первостепенными.
Можно даже возразить несколько шире: в антропном принципе, если подключить сюда и муравьев, очевиден углеродный шовинизм: мы никогда не сталкивались ни с какой другой жизнью, разумной или нет, кроме основанной на органических соединениях углерода, мы не в силах даже предположить, каким образом она могла бы возникнуть, — тут я оставляю за скобками т. н. искусственный интеллект, пока что в основном мифический, который мы сегодня мыслим как экстраполяцию безуглеродной компьютерной технологии, потому что он «будет» нашим артефактом. Разве что у Хойла и Лема подразумевается безуглеродность, но это уж слишком далекий полет фантазии, исключительно на их совести. Между тем в нашем распоряжении нет ни одного веского аргумента, который бы доказывал, что жизнь на базе углерода — единственно возможный способ. Мы просто по умолчанию принимаем свое невежество за эквивалент доказательства.
Поскольку мы не знаем не только неуглеродных примеров, но даже хотя бы углеродных инопланетных, единственным способом для развития критических качеств будет изучение популяций, населяющих или населявших землю, начиная с прокариотов. Мы их действительно изучаем, но всегда с неосознанной предвзятостью, потому что процесс изучения предполагает оппозицию объекта и субъекта, и в роли последнего, доминирующей, неизменно выступаем мы сами. Мы и после смерти Бога верны его завету владычествовать над рыбами. Владычество это сводится к тому, что мы их убиваем и едим, а некоторых разводим для этой цели. Попутно мы, намеренно или нет, истребляем целые виды других животных, подрывая экологию планеты, без которой само наше существование невозможно.
Сегодня все громче раздаются голоса в защиту нечеловеческих животных, в пользу включения их в наш моральный горизонт. В конце концов, «неразумность» не является непогрешимым доводом в пользу убийства и поедания: мы же не едим собственных младенцев или людей, страдающих умственным расстройством, мы не едим даже своих сородичей, погибших в результате несчастных случаев и катастроф, хотя они-то уж точно теперь неразумны.
Иными словами, наша мораль сильно наклонена в нашу собственную сторону, другие животные просто остаются за ее периметром — или оставались на протяжении большей части нашей истории. В ней очевиден принцип взаимности: я не посягаю на твою жизнь, имущество и семью в обмен на такое же отношение с твоей стороны. Именно как негласный взаимный договор большинство из нас, не слишком углубляющееся в философию, понимает действующий моральный кодекс. Другие животные такой взаимностью не охвачены и поэтому не могут быть моральными субъектами: как бы я хорошо ни относился к тигру, это не гарантия, что он меня не съест, если ему представится такая возможность и он сочтет это целесообразным. Поэтому мораль традиционно распространялась только на людей, и притом далеко не сразу на всех: чужаки, рабы и лица низкого социального статуса долгое время оставались за ее пределами, а для многих остаются и по сей день. Характерно, что даже Иммануил Кант, чей категорический императив отрицает принцип взаимности, тем не менее включил в круг объектов морали только тех, кто способен быть субъектом, то есть исключительно людей. О младенцах или страдающих умственным расстройством он не упоминает.
Британский философ Ричард Райдер назвал такое рефлекторное предпочтение представителей собственного биологического вида всем прочим «видизмом» — этот термин сегодня употребляется как аналог расизма, ксенофобии и других подобных предрассудков. Критика исключительности нашего статуса во Вселенной требует более пристального внимания к способностям нечеловеческих животных.
4
Рене Декарт, как известно, объявил всех животных автоматами, чисто механически реагирующими на раздражители и не имеющими никакой внутренней перспективы и эмоций. Даже по тем временам такой взгляд поражает слепотой, но у Декарта были свои причины и мотивы. С животными в его эпоху имели дело почти исключительно крестьяне, а они относились к животным чисто утилитарно, предпочитая не задумываться над их внутренним миром. Домашние питомцы в нашем нынешнем понимании были редкостью, разве что знатные дамы обзаводились диванными собачками — впрочем, у Мишеля Монтеня был кот, которого он вполне антропоморфизировал, но это, скорее, исключение. Никаких подробных сведений о животных у Декарта, по-видимому, не было.
Но у него было еще и особое философское соображение для такой радикальной идеи. Декарт исходил из фундаментального сомнения в существовании реальности и соответствии ей нашего восприятия. Гарантией такого соответствия было для него общение Бога с душой человека. У животных, по христианской традиции, нет души, следовательно, и способа ориентации в мире кроме как путем механической реакции.
В наше время контакт с животными стал одновременно и более отдаленным в силу глобальной урбанизации, и более тесным ввиду распространения домашних питомцев — многие из нас уверены на основании собственного опыта, что, по крайней мере, некоторые животные обладают сознанием. Серьезный вклад в психологию животных внесла современная наука: так, например, установлено, что некоторые животные, как минимум высшие приматы и врановые, умеют обманывать, то есть обладают способностью, которая в психологии получила название «теория сознания» — угадывание хода мысли другого индивида. У многих животных очевидно наличие эмоций, ощущение боли, страх смерти, некоторые способны опознавать себя в зеркале, что свидетельствует о наличии у них чувства индивидуальности.
Не осталась в стороне и философия. В 1974 году американский философ Томас Нейгел опубликовал статью под названием «Каково быть летучей мышью», с тех пор обретшую статус классической. В ней он выдвинул предположение, что есть некоторое качество, субъективное ощущение себя живым организмом, в данном случае летучей мышью. Летучие мыши имеют орган эхолокации, который является для них одним из главных способов восприятия внешнего мира, примерным эквивалентом нашего зрения. Мы, не обладающие этим свойством, не можем взглянуть на мир «изнутри» летучей мыши, встать на ее субъективную точку зрения как изначально (как не можем и проникнуть во внутренний мир другого человека), так и принципиально, поскольку мы не обладаем нужным органом восприятия мира. И однако отрицать наличие этой особой субъективности у нас нет никаких оснований без риска скатиться на точку зрения Декарта.
Идея субъективности играет первостепенную роль в теории сознания Нейгела. Он считает, что исключение из науки феномена сознания в форме точки зрения от первого лица, чистого субъективизма, и постоянный упор на объективные факты представляют собой явную брешь в нашем методе познания. В конце концов, наша личная перспектива — это то, что в мире для каждого из нас очевиднее всего, уж точно очевиднее существования электрона или квантовой запутанности. Пока мы не найдем способа включить сознание в общую картину мира, наука не может быть полной.
Идея, что сознание не является уникальным достоянием человека, неожиданно (и необъяснимо с эволюционной точки зрения) возникшим каких-нибудь несколько сотен тысяч лет назад, сегодня представляется убедительной многим философам, но когда именно оно возникло, какова его функция и что оно собой представляет — по сей день остается вопросом. Идея сознания у животных, которых мы считаем высшими (на шкале, которую придумали мы сами), у млекопитающих, птиц, может быть, пресмыкающихся, сегодня не кажется парадоксальной или шокирующей, но как быть с теми, кто на этой шкале стоит «ниже» — например, с насекомыми, головоногими моллюсками, наконец, с устрицами и еще ниже, вплоть до микробов? Пчелы различают человеческие лица и способны на злопамятность, осьминоги и каракатицы демонстрируют такие высокие эмоции, как скука, любопытство и даже способность к практическим шуткам.
Теоретически (хотя и тут есть сомнения), явления, которые изучает та или иная естественная наука, могут быть выведены из законов более фундаментальной науки: биологические из химии, химические из физики — в конечном счете все из физики, которая наиболее фундаментальна. Эта пирамида явлений получила название эмерджентности, от английского корня, обозначающего «возникновение»: в какой-то момент физическая эволюция порождает химические явления и свойства и т. д. Но свойства сознания — совсем иной природы, потому что совершенно непонятно, каким образом они могут проистекать из законов физики и, главное — зачем они вообще нужны и какую роль играют? Должна ли устрица, прежде чем захлопнуть раковину из-за приближения опасности, визуализировать эту опасность в некоем внутреннем субъективном «пространстве», недосягаемом для физических приборов и анализа? Или внешние раздражители, включая индикаторы опасности, действуют просто автоматически, как понижение или повышение температуры на термостат? А если все-таки должна, то откуда это пространство в ней появилось?
Сегодня некоторые нейрофизиологи, изучающие деятельность мозга человека с помощью магнитно-резонансной томографии, утверждают, что сознание вообще не играет никакой роли в функциях организма, потому что он принимает свои «решения» на доли секунды раньше, чем такое решение формулируется в сознании. Это приводит к парадоксальному выводу, что продуктом эволюции является совершенно ненужная и никак не вписывающаяся в физическую картину мира функция — фактически побочный продукт, архитектурное украшение, то, что в философии именуется эпифеноменом. Дрель в утренние часы в руках вашего соседа имеет целью пробить дырку в стене, а тот факт, что она при этом тарахтит и не дает вам спать — эпифеномен, не играющий никакой роли в функциональности, хотя в случае дрели легко объяснимый.
В попытке объяснить существование сознания некоторые философы воскрешают концепцию, которая, хотя и существует с древних времен, десятилетиями считалась скомпрометированной, — так называемый панпсихизм. Поскольку сознание не объяснимо эмерджентностью или эволюцией, они считают, что оно представляет собой фундаментальное свойство реальности, присущее ей на всех уровнях, хотя напрямую мы имеем с ним дело только внутри себя, каждый в отдельности. Проблема с этой концепцией заключается в том, что здесь уже на устрице не остановишься, это означало бы просто альтернативный исходный уровень эмерджентности. Но тогда сознание приходится дробить на мельчайшие кванты в соответствии со структурой Вселенной, и совершенно неясно, в какой степени и каким образом им может обладать, скажем, электрон или кварк.
Но главная проблема с этой гипотезой заключается в том, что ее, скорее всего, нельзя ни всерьез доказать, ни опровергнуть — логическое приведение к абсурду вроде проиллюстрированного выше не в счет, оно попросту отражает объем нашего невежества. И если Нейгел все же допускает, что когда-нибудь нам удастся включить сознание в общую научную, материалистическую картину мира, то другой философ, Колин Макгин, считает, что эта область познания закрыта для нас навсегда: эволюция просто не сочла нужным снабдить нас ключом к этой загадке, а выпрыгнуть из собственной эволюции мы не можем. Молоток в каком-то смысле тоже продукт эволюции и орудие познания мира, состоящего из гвоздей, но любой болт неизбежно поставит его в непреодолимый тупик.
У гипотезы панпсихизма на каждый тезис сторонника есть минимум по три возражения противников, уж так устроена аналитическая философия. В конечном счете каждый делает свой выбор, надеясь, что контртезисы в принципе опровержимы. Ввиду этого тупика и отсутствия более удовлетворительного варианта я позволю себе использовать панпсихизм в качестве рабочей гипотезы.
5
Чем отличается человек от других животных? Чтобы не раскидывать сети слишком широко, ограничимся млекопитающими. С точки зрения биологии — принципиально ничем, по крайней мере качественно. В средней школе, помнится, сильно напирали на размер мозга, но это лишь количество, у кашалота в несколько раз больше, а если считать показателем ума отношение веса мозга к телу, то чемпионом окажется землеройка. Если упростить задачу, то патологоанатом с Альфы Центавра, вскрывая параллельно тела шимпанзе и человека, обнаружит у последнего больше склонности к прямохождению и изготовлению орудий, но это еще не претензия на пост венца творения. До сравнительно недавнего времени мы полагали уникальным достоянием человека наличие у него сознания, то есть вот этой самой перспективы от первого лица, но сегодня эта уникальность сомнительна.
Есть, однако, черта, отделяющая нас от всех прочих, которая не подлежит сомнению, — это наше владение языком. Язык и мышление не эквивалентны, каждому из нас случалось убедиться, что иные мысли, как правило, достаточно простые, возникают у нас еще до того, как мы их формулируем. Язык открывает для мышления совершенно новый уровень, он обладает рекурсией, то есть способностью встраивать одно суждение в другое, вроде словесной матрешки, составлять таким образом сложные предложения с практически бесконечным диапазоном содержания. Сложные предложения делают возможными более изощренные мысли. В результате мы получили беспрецедентный по сравнению с любым другим видом доступ к информации, а информация — это сила и власть. И, конечно же, только язык делает возможным мышление в абстрактных категориях.
Язык стал серьезным стимулом для генерирования культуры в самом широком смысле, то есть комплекса обычаев, навыков и сведений, которыми обладает популяция. Если в какой-то точке расселения изобрели, например, болт и гайку, эта инновация вполне может исчезнуть с локальными носителями, но способность передать и объяснить увековечивает ее и помогает распространению. Крупным скачком, сравнимым по эффекту с возникновением устной речи, стала письменность. Если раньше носителями знаний были, благодаря многолетнему опыту, преимущественно старики с их неминуемой утечкой мозгов, то с письменностью информация стала не только мобильнее, но и сохраннее в архивах и библиотеках, она способствовала возникновению крупных хозяйств с их необходимостью учета и, в конечном счете, цивилизации. Насколько мы в состоянии понять из археологии, цивилизация и письменность обычно возникали одновременно, симбиотически.
Мы привыкли, отчасти благодаря Декарту, ставить сознание на первое место в числе наших преимуществ перед всей остальной фауной. Но становится все очевиднее, что в этом плане мы не уникальны, и даже определить гипотетическое преимущество нашего сознания перед тем, чем обладает, допустим, выдра, трудно в отсутствие опорных параметров. Тогда как язык в роли эффективного орудия адаптации присущ только нам. Если принять формулу Феодосия Добжанского — «ничто в биологии не имеет смысла кроме как в свете эволюции», — можно предположить, что язык был «дан» нам эволюцией в компенсацию нашей относительной слабости по сравнению с доминирующими хищниками саванны. Это, конечно, всего лишь неаргументированная догадка, но можно отметить, что мы — единственный уцелевший вид из всех обитавших на Земле хоминидов.
Человек, конечно же, социальное животное, в противном случае язык никогда бы не возник и нужды в нем не было бы — мифический человек-одиночка Томаса Гоббса никогда не существовал. Каким-нибудь ягуарам, которые сходятся друг с другом исключительно ради продолжения рода, нет нужды решать вопросы, их флирт легко без этого обходится. Но как высока степень этой социальности? Самая высокая, так называемая эусоциальность, отмечается у животных, у которых часть популяции не занята размножением и выращивает общее потомство. Мы явно не из их числа. Тем не менее степень нашей социальности претерпела заметную эволюцию за время существования нашего биологического вида в направлении большей сплоченности и солидарности, хотя последний термин тут применим с сильными оговорками.
Наши предки, охотники-собиратели, жили небольшими родовыми группами в несколько десятков человек в постоянной вражде с другими такими группами, на которые они совершали частые набеги, подвергаясь таким же сами, причиняя и неся огромные по нынешним временам относительные потери и унося добычу в виде женщин и еды — другой в те времена просто не было. Этот цикл насилия пошел на спад с возникновением цивилизации и государственных образований, а особенно, как демонстрирует американский ученый-когнитивист Стивен Пинкер, в последние два-три столетия с наступлением эпохи Просвещения. Это тоже ни в коей мере нельзя назвать эусоциальностью, но совершенно очевидно, что мы никогда бы не достигли такой степени развития и биологического доминирования, если бы не владели языком.
Эта социальная эволюция, однако, имеет и свою изнанку. Наше беспрецедентное господство над биосферой дает побочный эффект, причиняя ей ущерб, который может стать невосполнимым и разрушить экологию, неотъемлемой частью которой мы являемся. Кроме того, наша жизнедеятельность явно влияет на планетарный климат, меняя его в неблагоприятную для нас сторону. Вместе с тем наша видовая солидарность по-прежнему оставляет желать лучшего: ослабление внутривидовых конфликтов на протяжении последних тысячелетий совершенно необязательно экстраполируется в будущее, тогда как цивилизация вооружила нас способностью уничтожить не только самих себя, но и все живое на планете.
Тем не менее мы живем внутри нарратива, подразумевающего неуклонность прогресса и восхождения к новым вершинам, пусть и серьезно скомпрометированного событиями прошлого столетия. Об этом свидетельствуют, к примеру, наши опасения в отношении грядущего господства искусственного интеллекта, который мы, конечно же, создадим, наш уже упомянутый поиск «братьев по разуму» во Вселенной (исходя из гипотезы, что они уже успели продвинуться дальше) и даже предположения, что мы живем внутри компьютерной симуляции, смоделированной неким высшим разумом, — видимо, хотя бы отчасти, по своему образу и подобию, антропоморфизм проглядывает и тут. Наши иллюзии стимулируются, хотя и по-разному и с очень разной степенью компетентности, такими авторами, как Юваль Ноа Харари или тот же Стивен Пинкер — этот последний, конечно, со всеми необходимыми оговорками, но в русле того же прогрессивного нарратива. Изъяв Бога из уравнения жизни и разума, мы тем не менее оставили само уравнение как было, делая вид, что решение от этого почти не меняется, — только теперь это не статичный рай с ансамблем арфистов, а сам процесс восхождения, пусть и не без риска оступиться.
Но если мы ошибаемся в наших самых фундаментальных предположениях — кто нас поправит?
6
Наша чрезмерная сосредоточенность на космических просторах часто мешает нам просто оглядеться вокруг. Жизнь на Земле — пока что единственный известный нам случай биологической эволюции, она возникла более четырех миллиардов лет назад, и ее изучение может принести нам гораздо больше пользы, если мы отвлечемся от таких предрассудков, как видизм и триумф человеческого разума, то есть попытаемся быть последовательными учениками Коперника.
Взять, к примеру, динозавров, которые были фактическими хозяевами планеты на протяжении полутораста миллионов лет, — не один какой-нибудь вид, а вся огромная ветвь, то, что в биологии именуется клада, и при этом никак не подрубили сук под собой, то есть не подорвали экологию. Как ни странно, никому не приходит в голову задаться вопросом: почему за все это бесконечное время ни один их вид не обзавелся разумом типа нашего, то есть в конечном счете языком? Как минимум это должно навести на мысль, что ошибка Ферми была куда более радикальной, чем может показаться. Не случись рокового для динозавров свидания с кометой, млекопитающие, в том числе приматы, могли так никогда и не получить своего шанса. Иными словами, разум вроде нашего, скорее всего, нельзя считать обязательным «венцом» эволюции и на этом основании замерять вероятность его возникновения во Вселенной.
Куда более интересный материал для сравнения, однако, дает еще более древний вариант жизни — насекомые, самый многочисленный контингент среди населяющих нашу планету. Человек, как уже было отмечено, социальное животное, и его плодотворнее всего сравнивать с другими подобными видами, в том числе с такими, чья социальная жизнь организована дольше и устойчивее. В таких видах недостатка нет, среди млекопитающих можно отметить, например, луговых собачек или голых землекопов. Социальная организация дает удивительные примеры на самом низком (с нашей пристрастной точки зрения) уровне. Слизевики, относимые к простейшим, но не представляющие собой единой ветви, — одноклеточные организмы-эукариоты, каждый из которых живет и питается отдельно, но в условиях дефицита пищи они сливаются в единую массу, способную передвигаться как целое и делать выбор, то есть двигаться в более перспективную с точки зрения пропитания сторону. Вполне возможно, что все многоклеточные организмы — потомки такого эволюционного эксперимента с последующим разделением труда, и наш собственный, как легко заметить, функционирует надежнее и бесперебойнее любого человеческого сообщества.
Социальные насекомые, однако, дают примеры максимально изощренной общественной организации. Муравьи — расхожий образ тоталитарного общества среди невежественных комментаторов, эталон беспрекословного повиновения и субординации. Муравьи организованно возводят свои жилища и походные бивуаки, ухаживают за потомством, держат оборону или, напротив, осуществляют наступательные операции против неприятеля, иногда прибегая к сложным тактическим маневрам. Хотя многие из них обеспечивают свое существование собирательством и охотой, некоторые виды занимаются сельским хозяйством, выращивая специальный, неизвестный в диком виде грибок на обработанном растительном субстрате, или животноводством, культивируя и охраняя полезные для себя симбиотические виды. Муравьи способны поддерживать нужную температуру в муравейнике, не зависящую от окружающей среды. У них существует разделение труда, например, есть отдельные касты социальных работников, рабочих и воинов-охранников, но некоторые способны менять специализацию в зависимости от нужд сообщества, восполняя временную нехватку специалистов на том или ином фронте.
Но метафора тоталитаризма применительно к ним — абсолютно ложная. Среди них нет никого, кто выполнял бы функции администратора или диктатора, отдающего распоряжения. Матка, основательница гнезда и рода, на протяжении всей своей последующей жизни, которая в иных случаях продолжается десятки лет, занята исключительно продолжением рода — за ней тщательно ухаживают, ее охраняют, но не более того. Как правило, население муравейника — стерильные самки, отказавшиеся от личной жизни ради общего дела. Муравьи осуществляют сложнейшие операции коллективно, но без какой бы то ни было руководящей инстанции — они «знают», что, когда и где нужно делать.
Такое описание далеко не охватывает всех чудес муравьиной жизни, но, как ни старайся обратить на это внимание, обычно слышишь в ответ что-нибудь про инстинкт. Идея инстинкта — это наша послушная дань Декарту и академику Павлову, и выплаты уже давно надо прекратить. Она работает как универсальная отмычка, когда речь заходит о нечеловеческих животных. Но, по словам философа Карла Поппера, теория, которая объясняет все, не объясняет ничего. Когда мы отдергиваем руку от огня или когда наши зрачки сужаются при виде яркого света, такая отсылка еще работает, но совершенно непонятно, что она значит при принятии важных, порой даже экзистенциальных решений, ведущих к многоступенчатым действиям. Большая часть жизни у человека уходит на поиск пропитания и партнера для размножения, это тоже инстинкты, но мало кто сегодня попытается выдать это за полное объяснение. Мы постоянно обсуждаем грядущий искусственный интеллект, который, будучи умнее нас, поработит нас и уничтожит. Реальные успехи в этом направлении, собаковидный безголовый робот, умеющий открывать дверь или складывать ящики, пока что скромны. Но если бы нам удалось создать устройство, функционирующее с эффективностью муравейника, мы бы уже наверняка поздравили себя с достижением цели. Именно муравейника, а не отдельного муравья, хотя и до него еще далеко как до Юпитера.
Мозг отдельного муравья явно невелик, но позволяет ему принимать целый ряд ситуативных решений. Характерная особенность всех этих решений заключается в том, что они принимаются не в пользу конкретного муравья, а на благо всего муравейника, и, если при этом требуется пожертвовать собственной жизнью, муравьи делают это не раздумывая. Их инстинкт самосохранения, свойственный всем животным, направлен на продление не собственного существования, а существования всего сообщества. И если поведение муравья может показаться неискушенному наблюдателю хаотичным, то поведение сообщества очевидным образом целенаправленно и оптимально (у людей обычно наоборот). В этой связи некоторые специалисты, в частности профессор Стэнфордского университета Дебора Гордон, полагают, что мы имеем здесь дело с коллективным интеллектом: метафорически муравья можно уподобить отдельному нейрону с простой функцией, тогда как муравейник в целом — мозгу. При этом как мозг, так и муравейник лишены верховной инстанции. Нейроны общаются друг с другом с помощью электрических сигналов, муравьи — в основном с помощью химических.
Идея такого коллективного интеллекта — не гром с ясного неба, она приходила в голову писателям-фантастам, хотя они предпочитали более экзотический фон. Но если Гордон права, возникает интересная проблема: коль скоро мы предположили, что как минимум многие из живых организмов обладают свойством созерцания мира от первого лица, внутренним ощущением «как быть мной», не присуще ли оно и муравейнику? В конце концов, философ Дэвид Чалмерс представил довольно остроумное, хотя и небесспорное доказательство, что сознанием в каком-то непостижимом для нас виде может обладать любое устройство, самопроизвольно реагирующее на изменения в окружающей среде, вплоть до термостата. На мой взгляд, этой проблемы мы не решим никогда, но еще существеннее тот факт, что прямой контакт с интеллектом муравейника, хотя бы в том объеме, в каком мы контактируем с собакой или кошкой, для нас исключен. Мы никогда не узнаем, каково быть муравейником.
Уравнивать такой вид интеллекта с разумом — по нашим расхожим понятиям неоправданная дерзость. Разум — это то, что есть у нас, а не у «них», и еще, как мы полагаем, у пришельцев в звездолете, способных решать дифференциальные уравнения и рассказывать бородатые анекдоты. Но разум, рассудок, ментальность — все это аргументы из нашего собственного арсенала, перегруженные нашими предрассудками и не обязательно отражающие реальность.
У нас нет сомнений в том, что мы являемся доминирующей формой жизни на Земле, не имеющей конкурентов. Но у стороннего наблюдателя, не страдающего нашими оптическими дефектами, может сложиться другое мнение. Общая масса муравьев в несколько раз больше, чем у всего человечества, они великолепно адаптируются и живут практически во всех уголках земной суши, кроме Антарктиды и некоторых изолированных островов. Правда, в отличие от нас, муравьи представлены множеством видов, но это не обязательно аргумент в нашу пользу.
Вот и суди после этого, кому принадлежит планета.
7
Британский философ Мэри Миджли, хоть и не она первая, конечно, отмечает, что в то время как другие животные, по крайней мере млекопитающие, редко убивают себе подобных, мы делаем это сплошь и рядом, порой без всякой настоятельной надобности и даже мотива, а в наши дни и с помощью продвинутых технологий. Эту склонность к внутривидовому насилию она пытается объяснить нашей изначальной слабостью и незащищенностью — прирожденная жестокость дана нам эволюцией как компенсация этой слабости, а когда мы стали изобретать все более эффективное и смертоносное оружие, эволюция просто за нами не поспела, у нее другие временные масштабы. Там, где волки решают исход поединка авторитетным взглядом, мы хватаемся за автомат. Не совсем, правда, понятно, какую роль в адаптации играет наша склонность к садизму, не отмеченная у других видов, кроме разве что самого близкого к нам, шимпанзе.
Мне такое предположение кажется неполным или даже неверным. Как и все другие животные, мы возникли не на пустом месте, мы произошли вместе с целым кустом родственных видов, из которых к настоящему времени сохранились человекообразные обезьяны, постепенно исчезающие под нашим натиском. Характерно при этом, что из ближайших родственников, хоминидов, не уцелел никто. На каком-то этапе людям был дан язык как эволюционный спасательный круг, именно язык, а не туманный «разум», и мы спаслись, утопив всех остальных. Наш триумф — это иллюстрация известного «парадокса выжившего», причем многократная, если вспомнить хотя бы участь динозавров. Но откуда эта склонность к расчленению и геноциду?
Предки жили небольшими сообществами, большое в саванне собирательством не прокормишь. Инстинктивная агрессивность, в том числе превентивная, была в этих обстоятельствах условием выживания, как свидетельствует археология и ветвь антропологии, не отягощенная презрением к научным фактам. Сельскохозяйственная революция, обеспечившая излишек ресурсов, потребовала более сложной организации общества и расширения популяций, чрезмерная ксенофобия здесь была препятствием, ее принялись контролировать инстанции зарождающегося государства. Но агрессивность, направленная вовне, никуда не исчезла, и государство поставило ее себе на службу, подчинив праву и морали, но она продолжает выплескиваться из этого огороженного бассейна.
Эта массовая переорганизация человеческого сообщества, его трансформация в цивилизацию, произошла практически мгновенно, если встать на «точку зрения» биологической эволюции, — она началась каких-нибудь 10–12 тысяч лет назад. Поучительно сравнить это со сроком существования муравьев. За десятки миллионов лет вся совокупность их индивидуальных инициатив слилась в единую, подчиненную благосостоянию колонии и не требующую правоохранительного насилия. Муравьи не меньше нашего — скорее, больше — способны на агрессию и на беззаветную оборону, но никакие частные интересы не играют при этом роли, и они не нуждаются в регулирующей инстанции, праве и морали. Даже владея языком, забегать вперед эволюции опасно.
Социальная организация муравьев многообразна, у каждого вида она своя, но она не подвергается резким изменениям в масштабах мимолетных тысячелетий. У них есть примеры рабовладельческих обществ, случается внутривидовая вражда между соседними колониями, но есть и неведомые нам примеры межвидового сотрудничества, когда внутри одной колонии живут в мире и согласии два вида с разделением труда: те, что помельче, ухаживают за потомством и обеспечивают питание, а те, что покрупнее, занимаются охраной и обороной. Есть даже примеры огромных империй, раскинувшихся на сотни километров, где заблудившегося муравья примут в любом гнезде как своего и он может приступить к работе.
Человек в сравнении с этим — настоящая гремучая смесь. Ничего подобного у нас, конечно, нет, вся история — это цепь социальных экспериментов, большей частью стихийных, но в последние столетия — сознательных, со множеством жертв. В свое время кое-кто полагал под влиянием идей Просвещения, что социокультурная эволюция есть нечто вроде прямого продолжения биологической — при этом подразумевался вектор прогресса, встроенный в обе. Некоторые события минувшего столетия охладили этот неоправданный энтузиазм.
С какой стороны ни глянь на человеческое сообщество или сообщества, если только не отгораживаться не поддающимися проверке утопическими идеями, нельзя не отметить атрибут, радикально отличающий нас от любого сообщества других животных: социальное неравенство. Оно не просто возникло на заре цивилизации как противостояние имеющих власть и повинующихся, хозяев и рабов, сборщиков и плательщиков налогов и податей — оно было необходимым условием цивилизации, возникшей параллельно и благодаря образовавшемуся излишку ресурсов. Ни Александр, ни Аристотель в среде охотников и собирателей невозможны.
Но цивилизация как была, так и остается обоюдоострым даром. Она представляет собой пирамиду, в которой выбравшиеся на вершину пожинают большую часть выигрыша, тогда как те, кто ближе к основанию, вынуждены довольствоваться остатком, нередко едва достаточным для продолжения жизни. Даже общий подъем благосостояния в последние столетия не меняет картины внутри пирамиды. Карл Маркс, на волне всеобщего энтузиазма по поводу успехов науки, попытался объяснить это скрытыми дотоле от нас законами истории, для чего ему пришлось игнорировать факторы, очевидные для непредвзятого глаза. Излишек продукта, возникший с переходом к сельскому хозяйству, предоставил сильным и беспринципным шанс сколотить вооруженные дружины и взобраться на вершину, а затем, на протяжении многих столетий, право на эту позицию удерживалось со ссылкой на происхождение от сильных и беспринципных. К моменту, когда появился Маркс с его теорией, это право перетянули на себя изобретательные и предприимчивые, обладатели иммунитета к риску. Эти не утратили своих позиций и к сегодняшнему дню, но места на вершине постепенно заполняет наследственная меритократия, и это заводит теоретиков в тупик: как в этих условиях добиваться равенства? Посредственное большинство до уровня лидеров не подтянешь, но тогда единственный выход — отуплять этих лидеров, затруднять им путь к экспертизе и опускать до уровня посредственности. Это, конечно же, обрушивает весь нарратив прогресса и закрывает путь к звездам. Кого же тогда мы ищем во Вселенной?
Самое время напомнить, что ни у каких других социальных животных, чья организация возникла эволюционным путем, таких проблем нет. У них нет расслоения на лучших и худших, на предприимчивых и безынициативных, на умных и глупых. В словаре эволюции нет таких терминов, как ум или глупость, она признает только адаптацию, хотя и с некоторым неизбежным статистическим разбросом. В условиях социума адаптация подразумевает не способность вырваться вперед, а выполнение каждым своей функции — никто никому не завидует и никем не помыкает.
Вполне понятно, что назойливые сравнения людей с муравьями могут вызвать у многих раздражение. В конце концов, у нас есть Шекспир и Бах, Кант и Эйнштейн — а у них что? Но тут не следует забывать, что снежные пики нашего знания и творчества понятны только нам, они — часть производимого и потребляемого нами продукта. И нашего восхищения ими не разделяет ни один из известных нам видов, даже собаки и кошки — пока что в обитаемом мире не нашлось никого за пределами людского рода, кто бы нас похвалил за наш ум и расторопность, за умение красиво танцевать. Но зато всем, в той или иной степени, очевидны и наша жестокость, и наша беспомощность — две стороны одной медали, гримасы криво пошедшей адаптации.
Адаптация — это атрибут не только данного вида, но и всей экологии, которую мы, несомненно, поставили под угрозу. Эта экология пока что известна нам только на Земле, в любом другом месте нам пришлось бы создавать ее с нуля, но у нас нет опыта этого создания — только опыт уничтожения. В этой связи призывы поскорее осваивать другие планеты, чтобы увернуться от апокалипсиса (например, из уст покойного Стивена Хокинга или Илона Маска) звучат почти как издевательство: на этих планетах мы все равно окажемся самими собой, во всеоружии наших дурных привычек. Позволю себе еще раз вернуться к муравьям. Вот что пишут в книге «Путешествие к муравьям» ведущие мирмекологи О. Э. Уилсон и Берт Хёлльдоблер:
«Если все человечество исчезнет, остальная жизнь воспрянет и расцветет. Массовое вымирание, которое происходит сейчас, прекратится, поврежденные экосистемы исцелятся и раздадутся вширь. Если же каким-то образом исчезнут все муравьи, эффект будет прямо противоположным и катастрофическим. Вымирание видов превысит даже нынешний уровень, а сухопутные экосистемы станут усыхать еще быстрее ввиду исчезновения немалых услуг, которые им оказывали исчезнувшие насекомые».
Мы и муравьи, каждый на свой манер, выбрались на этой планете в доминантные виды. Муравьи, хотя бы в силу своей массы (за что и выбраны как объект сравнения), оказывают серьезное влияние на свои экосистемы и нередко заметно их меняют. Но только человек, в силу состязательного характера своего общества, неподконтрольного эволюции на такой короткой дистанции, подвержен так называемой «трагедии общего достояния» — ситуации, когда «ничьи» ресурсы либо расходуются без оглядки на завтрашний день и окружающих, либо просто приводятся в негодность. Все наши попытки поправить ситуацию до сих пор были либо недостаточными, либо контрпродуктивными. В таких обстоятельствах претензия на ранг венца творения и поиск себе подобных во Вселенной отдают чрезмерной самонадеянностью.
8
Все вышеизложенное кому-то может показаться довольно комичным — нечто вроде попытки вытащить самого себя за волосы из болота. Невозможно подвергать себя самокритике (как и хвалить) без внешних точек зрения в качестве ориентиров, а их-то как раз и нет. Но я и не претендую на доказательность — достаточно заронить сомнение, а оно вполне легитимно. Сомнение легитимно всегда — спросите хоть у Декарта.
Что у нас реально есть, так это летающие тарелки, НЛО. До недавнего времени скептики были убеждены, что это либо фикция, либо плод чьего-то разгоряченного воображения. Тем более что тут и пресловутый Розуэлл, и маленькие зеленые человечки, почему-то с глазами с тарелку, и похищения незадачливых зевак с последующими сексуальными упражнениями. Но не так давно Пентагон открыл нам свои архивы, по крайней мере частично, и появились основания верить, что мы имеем дело с чем-то реально существующим. Никаких человечков, охочих до сексуальных приключений, там нет, но результаты достоверных наблюдений налицо. По свидетельству наблюдателей, эти объекты движутся порой с невероятными скоростями и резко меняют траектории и ускорение в нарушение известных нам физических законов. Вывод: эти объекты могут быть продуктом неизвестных нам технологий, и мы таки не одиноки во Вселенной.
Тут бы, наоборот, спохватиться, но энтузиазм перетягивает канат. Из всего, что нам известно о мире, физика, по крайней мере для тех, кто не исходит из презумпции невежества, — самое надежное знание. Смешно сказать, что ее законы работают как часы, потому что сами часы работают на основании ее законов. И обнаружение объектов, наглядно эти законы нарушающих, должно бы, в принципе, погрузить нас в гораздо более глубокое недоумение, чем то, которое мы испытываем. Мы уже позволили себе многое вообразить о вероятных братьях по разуму, но до сих пор исходили из предположения, что по крайней мере физика у нас с ними общая. И если у нас на глазах нарушаются законы, которые мы считаем фундаментальными для Вселенной, что-то не так со всем комплексом нашего знания.
Далее: мы предполагаем, что имеем дело с некоей технологией, пусть и далеко опередившей нашу. Если хоть на минуту задуматься, легко сообразить, что технология тесно связана с геометрией, причем по мере ее развития — со все более точной. И один из самых простых способов отличить продукт технологии от возникшего естественным путем — точность геометрических контуров, от керамического черепка до микрочипа. Между тем на всех фотографиях, где НЛО чуть больше светящейся точки, они не демонстрируют никаких отчетливых форм, побуждающих заподозрить технологию. Некоторые из них приблизительно круглые и плоские, за что и прозваны летающими тарелками, но какую технологическую роль может играть эта приблизительность, мы понять не в состоянии. Мы никогда не имели дела с технологией, в которой неточность и приблизительность играют функциональную роль.
Допустим, эти два пункта недоумения можно отнести на счет закона, сформулированного фантастом Артуром Кларком: любая достаточно продвинутая технология неотличима от магии. Но есть еще и третий пункт, пожалуй, главный. Предположительные экипажи этих космических снарядов полностью игнорируют нас, венец творения и царя зверей. Несуразные свидетельства похищаемых психиатрических пациентов можно, конечно, отмести, Пентагон в любом случае ни одного не подтвердил. Но если так — что они вообще здесь делают? «Они» здесь условно, нет никаких доказательств, что наши личные местоимения вообще применимы. Судя по всему, они вовсе не чувствуют себя в гостях у нас или даже у муравьев, они просто заняты чем-то своим, и наши интересы нигде не пересекаются.
Если вернуться к гипотезе панпсихизма, постулирующей, что сознание представляет собой фундаментальное свойство Вселенной, жизнь, в принципе идентичная сознанию, не просто широко в ней распространена — она от нее неотделима и неотчуждаема. Но формы, которые она может принимать, совершенно не обязаны соответствовать нашим догадкам. Если какая-то искра перспективы от первого лица может быть заключена в камне или даже в электроне — бессмысленно гадать, что это может быть такое, коль скоро даже внутренний мир летучей мыши от нас накрепко заперт. Более того, у нас нет никаких оснований и для углеродного шовинизма — вполне возможно, что где-нибудь прорыв сознания произошел на какой-нибудь минеральной или газовой основе. И, наконец, для многих существование сознания ставит под сомнение саму материалистическую картину мира, лежащую в основе нашей науки. Все атрибуты жизни и сознания мы экстраполируем из собственной ситуации — просто потому, что ни с чем другим не сталкивались и ничего другого вообразить не можем органически (каламбур случаен). У нас нет контакта даже с муравьями, в которых мы видим только досадную помеху — и лишь единицы различают чудо.
Есть точка зрения, что муравьи вообще не замечают нашего присутствия. Но они, конечно, замечают, только по-своему: для них мы либо враг, вплоть до масштабов стихийного бедствия, либо источник пропитания, и одно другого не исключает. У Станислава Лема где-то есть притча о философе, который заснул в лесу: если на него наткнутся муравьи, они его съедят, но это не обязательно вся польза, какую можно извлечь из философа. Позволю себе возразить: для муравьев именно вся. Философия муравьям ни к чему, а сами мы едим ветчину, не особенно интересуясь внутренним миром свиньи.
В мое намерение совершенно не входит дискредитация науки — я прекрасно понимаю, в чем состоит ее отличие от досужих догадок и религиозных объяснений всего сущего исходя из произвольного постулата, лучшего инструмента познания у нас нет и никогда не было. Но это всего лишь такой инструмент, который нам по силам и по уму, и эти пределы полезно не упускать из виду. Чего нам не хватает, так это коллективного смирения. Мы подобны головастикам в весенней луже — которые уже изучили эту лужу довольно досконально, включая ее физические и химические свойства, всю флору и фауну, и полагают, что им примерно известен дальнейший ход событий, — разрабатывая какую-нибудь общую теорию всего, то есть все той же лужи. Но однажды взойдет палящее солнце и высушит ее целиком, вместе с нами и нашей теорией.
И это не предположение, а неумолимый факт. Если Вселенная бесконечна в пространстве и времени, даже если это бесконечное множество Вселенных, Multiverse, как иногда склонна полагать физика, в ней «уже» произошло все, чему полагалось. Это не значит, что она статична — наша собственная лужа вполне развивается, и мы уже много о ней знаем, но если попытаться охватить умом «абсолютно» все происходящее, то разница между статичностью и динамикой стирается.
Я прекрасно понимаю, что давно уже вышел здесь за пределы эмпирики и даже логики, но это — наше прирожденное искушение, и почему бы на склоне жизни ему не уступить? Главное — не впасть при этом в вечную антропологическую идеологию, в видизм и углеродный шовинизм. Вывод, который напрашивается из всего происходящего: мы просто не те, за кого себя принимаем. Ферми ошибся: «все они», скорее всего, кишат кишмя, они у себя дома, но мы им просто не так интересны, как нам хотелось бы, потому что они — далеко не мы. Смешно обижаться на муравьев, что они не посылают делегатов в ООН. Наш мимолетный успех на этой планете, который еще может закончиться для нас печально и гораздо раньше, чем мы рассчитываем, сильно вскружил нам голову, и мы решили, что это лишь задаток немыслимого космического триумфа, который наступит, когда наши стальные руки-крылья преодолеют пространство и простор. В каком-то смысле это похоже на иллюзии подростка, который мечтает стать то ли космонавтом, то ли кинозвездой, но в конечном счете учится довольствоваться должностью менеджера среднего звена и скромными семейными радостями. Большинство из нас ухитряется не видеть в этом особого горя — сотням миллионов везет гораздо меньше, но мы обычно не слишком внимательно следим за судьбой этих сотен миллионов, если только вдруг сами не угодим в их число. Смешно подозревать мироздание в особом пристрастии именно к нам, а не к муравьям или, допустим, к голым землекопам.
Повод ли это для тотального пессимизма? Этот вопрос каждый решает сам для себя, и я не думаю, что эти мои откровения на Патмосе что-либо поменяют. Ни пессимизм, ни оптимизм физикой не предусмотрены, это, скорее, побочный продукт как нашей частной физиологии, так и конечности существования — индивидуального и видового. Но мы не составляем печального исключения: в вечности любое временнóе событие — эпизод, мгновение ока. Мы — один из таких эпизодов, которого могло и не быть; в принципе, есть чему радоваться. Но и это, наверное, будет ошибкой, потому что в реальной Вселенной нет модальностей, разница между необходимым и случайным — это часть нашей частной логики, а не мироздания.
[1] © Алексей Цветков, наследники, 2022