Перевод с французского Романа Дубровкина. Вступление Людмилы Пружанской
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 2, 2021
«Его характер удивительно соответствовал его очаровательной и необычной внешности. Ирландец по отцовской линии и франкоканадец по материнской, он сам ощущал в себе смешение двух кипящих кровей. Он обладал живым умом и дьявольским темпераментом галла, который при этом легко впадал в отчаяние, происходящее из мечтательного мистицизма и мрачной меланхолии кельтского барда. Представьте себе, какая пламенная и взрывная душа родилась из этого смешения! Как ослепителен в ней порыв, внутреннее усилие, борьба, иллюзия и сердечная мука! И затем вообразите эту душу, обреченную на одиночество, как бы замурованную в саму себя. А значит, не предрешен ли был взрыв, приведший в итоге к безумию?»
Эти образные и вместе с тем точные слова относятся к франкоканадскому поэту Эмилю Неллигану и принадлежат перу его наставника — литератора и издателя Луи Дантена (1865–1905). Именно Дантен (наст. имя — Эжен Сирс) способствовал публикации первого сборника cтихов поэта, вышедшего в 1904 году в монреальском издательстве «Бошмен», и написал к нему предисловие. Оформленная в стиле art nouveau книжечка, объединившая 107 стихотворений, разошлась по буржуазным салонам.
Прошло время, и ныне Неллиган и его творчество превратились в предмет обожания восьмимиллионной квебекской нации, на протяжении более чем четырех столетий последовательно отстаивающей право на свою лингвистическую и культурную самобытность. Достаточно приехать в провинцию Квебек, чтобы убедиться: Неллигана здесь знают все!
Его имя — в названиях улиц и площадей, школ и библиотек. В самом сердце квебекской метрополии, старом Монреале — месте притяжения туристов, — есть отель и ресторан «Неллиган». Художники (среди них видный абстракционист ХХ века Жан-Поль Риопель) посвящают его творчеству свои графические и живописные работы, а композиторы продолжают писать на его стихи романсы. Тридцать лет назад самый известный квебекский драматург Мишель Трамбле сочинил на музыку Андре Ганьона либретто оперы «Неллиган». Этот спектакль о трагической жизни поэта и его ярком творческом взлете, продлившемся, однако? так недолго, идет на монреальской сцене с неизменным успехом. Изучение Неллигана входит в обязательную школьную программу.
Чем объяснить нынешний культ этого поэта-одиночки, поэта-декадента в то время как поп-культура уже давно и безраздельно господствует на просторах Северной Америки?
Представьте себе молодого человека, родившегося в 1879 году в заснеженной и скованной льдами Канаде, который, открыв для себя творчество «прóклятых поэтов» из далекой Франции, осознает с ними свое редкое духовное родство! Эмиль Неллиган становится страстным почитателем Бодлера, Верлена и Рембо, с которым к тому же иные находят у него внешнее сходство. Неллигану близка их тоска по гармонии и понятна горечь от ее недосягаемости, однако, следуя за своими кумирами, он не станет их слепым эпигоном.
В его творчестве, в частности, найдет место образ, важный для понимания национального мировосприятия: это северная зима как источник «расцветающей скорби» в «иниевом саду», когда поют «февральские птицы». Неллигановский шедевр «Зимний вечер», в котором причудливо соединено несочетаемое, ныне входит в классику мировой франкоязычной поэзии. Но помимо таланта были ли обстоятельства, предопределившие эстетический выбор и судьбу поэта? Безусловно, да.
Выходец из монреальской двуязычной семьи, Эмиль Неллиган, по свидетельствам очевидцев, с раннего детства конфликтовал со своим отцом — строгим чиновником, говорившим по-английски. Всей своей трепетной душой мальчик благоволил к матери, нежной и понимающей женщине. Ее родным языком был французский, да и назвали Эмиля в ее честь. Кстати, этим фактором («эдипов комплекс») сторонники фрейдизма объясняют неодолимую тягу молодого поэта к французскому культурному началу как таковому. К своему счастью, это влечение он смог удовлетворить, посещая Монреальскую литературную школу — салон, где собиралась франкоязычная богема: поэты и артисты, многие из которых, как и он, искали в творчестве и жизни бодлеровское «опьянение». Именно там, в долгих вечерних сумерках, при свете свечей и за бутылкой провансальского вина, шли обсуждения только что прочитанных стихов. Звучали скрипичная и фортепианная музыка, но также порой закипали нешуточные страсти. Эмиль вожделел одних и вызывал зависть других: он был на редкость хорош собой…
Буйный темперамент Неллигана и, как следствие, порой непредсказуемые поступки, зачастую ставящие в тупик благонравных католиков, определявших образ жизни французской Канады, приведут поэта к насильственной госпитализации. Его, девятнадцатилетнего, поместят в психиатрическое отделение монреальского приюта Сен-Жан-де-Дье, в котором ему будет суждено оставаться сорок два года до самой смерти. Неллиган не напишет там ни строчки. Близкие, навещавшие его, засвидетельствуют: их Эмиль никогда уже не выйдет из состояния отрешенности. И это насильственное заточение станет еще одним звеном квебекской легенды, позволившей говорить о Неллигане как о поэте со сломанной судьбой, как о трагической жертве. Но чьей? Жестокого англоязычного отца, решившего «скрутить» сына, сочиняющего по-французски? Консервативного общества? Или самого себя?..
«Невроз — чудовищное божество, которое дарит талант, но и влечет смерть, — унес жизнь бедного поэта, — таков будет ответ Луи Дантена. — Щедро одаренный с детства, Неллиган пал его жертвой, как в свое время случилось с Эжезипом Моро, Мопассаном, Бодлером, да и многими другими творцами, на которых он так мечтал походить. Невроз убил Неллигана и в конце концов убьет всех мечтателей, скорбно склонившихся сегодня у его священного алтаря».
Творческая близость Дантена с Неллиганом по прошествии лет позволили некоторым исследователям выдвинуть сенсационную гипотезу: а не сам ли Дантен написал за Неллигана его чудесные стихи? Уж слишком молод и неопытен был тогда поэт, а тридцатидевятилетний Дантен, напротив, отличался огромной литературной эрудицией и жизненным опытом. Да и почему Неллиган не оставил больше ни строчки? Этот и другие вопросы легли в основу 450-страничной монографии литературоведа Иветт Франколи «Le Naufragé du Vaisseau d’Or» («Пропавший с борта ‘Золотого фрегата’») (Монреаль, 2013). Впрочем, проведенный Франколи подробный текстуальный анализ, а также полученные ею выводы не смогли поколебать абсолютного культа Эмиля Неллигана, давно утвердившегося в Квебеке.
Его свидетельством, среди прочего, является и следующий символический жест: в 2003 году в рамках культурного обмена между двумя северными столицами, Квебек передал в дар Санкт-Петербургу бюст поэта, который ныне украшает пересечение Московского проспекта и 4-й Красноармейской улицы. Благодарный Петербург отправил в Квебек бюст А. С. Пушкина (его установили в саду у здания Национального собрания).
Тем самым было еще раз подтверждено, что именно поэты остаются наилучшими посланниками народов, по-прежнему доверяющих им, поэтам, самое сокровенное и возвышенное.
Монреаль, 25 июня 2020
Летняя ночь
В кладбищенской ночи протяжно скрипка стонет,
И томной жалобой ей вторит звучный рог,
Бездомных сильфов плач в зеленом склепе тонет,
И тисы высятся крестами у дорог.
Лишь ветер, бодрствуя, во тьме листву колышет.
В лучах опаловой луны, среди ветвей,
Защелкал, засвистел мечтатель-соловей,
И все во мне тоской и сокрушеньем дышит.
В траве трещат сверчки, как будто в тишине
Субботу празднуют в пещере эльф и гоблин,
И снова сердцу в такт небесный свод раздроблен.
Но замирает мрак в бездонной вышине:
Великолепна ночь в своем величье важном,
Пока не запоют пичуги утром влажным.
Пресытившиеся сердца
Погасли их глаза во тьме последней ночи,
На поиски мечты их тщетно жизнь влекла.
Без хлеба Истины казался мир жесточе,
В кощунственных сердцах надежда умерла.
Мечталось душу им сгубить в земном разврате,
Но не пришлось изжить раскаянье и страх.
Из тени выступил Архангел Божьей рати
И, разрубив сердца, обрушил их во прах.
Мелодия Рубинштейна
Мы дальнее многоголосье слышим,
Но точный смысл его непостижим.
Так душу горьким облекло гашишем,
Что горя не открыть сердцам чужим.
Мы усыпляющей надеждой дышим —
Прикосновение, удар, нажим, —
Мы по меандрам нервов круг опишем,
Над бездной, как по клавишам, бежим.
Сердцам, живущим ради Идеала,
Мелодия восторги навевала,
И не было сочувствия святей.
Под меланхолию аккордов ровных
Припомнилась нам в ариях любовных
Святая экзальтация страстей.
La Sorella dell‘amore[2]
Мертвец, зачем тебе сожженные трофеи
И жертвы девственниц у страстных алтарей?
Когда бессмертье нам вручишь ты, Назарей,
Когда допустишь нас в небесные Рифеи?
Я идеал вчера нашел в саду, где феи
Подругу встретили у входа в эмпирей.
Я замок разглядел и фризы галерей
В глазах ее, и пруд, где плавали нимфеи.
Давай уйдем вдвоем, смотри, ложится мгла.
Ты помнишь, в том лесу была часовня где-то?
В закатный час туда дорога тяжела.
Я звал тебя, сестра, но не было ответа.
Узнал я, что Люсиль под вечер умерла,
И, словно колокол, проплакал до рассвета.
Осенние вечера
Тюльпаны с розами в июльском пели парке
Психеям мраморным и бронзовым тритонам
О шалостях любви под небом монотонным,
Где розовы стволы и золотисты арки.
Но отшумел навес над пестрыми коврами,
Там с бликами луны косые пляшут тени,
Тяжелые ветра над абрисом растений
Сны одиноких птиц тревожат вечерами.
Тюльпаны с розами молчат в уснувшем парке,
Пурпурные лучи заката опалили
Просвеченный хрусталь остроконечных лилий,
Печаль живых существ развеял свет неяркий.
Ночной испариной, врачующей неврозы,
Любовь, кровоточа, покрыла лоб мой жаркий.
О прошлом, о душе моей, забытой в парке,
Рыдают лилии с тюльпанами и розы.
Хор ангелов
В поля я уходил подальше от села,
Там горы в розовом триумфе замирали,
И ветер западный гремел в святом хорале,
И пели ангелы, звоня в колокола.
Благоуханней роз молитва их была,
Поэт-пастух, всю ночь слагал я пасторали:
Они в загон мои неврозы запирали
В сандаловых лесах, сгорающих дотла.
С тех пор по жизненным один брожу я тропкам,
Ландшафты отчие скрываю в сердце робком,
Закатов я нигде не видел розовей.
Увы, со дна души охрипшие молебны
Взмывают стаями над крышами церквей,
На крыльях бронзовых летят в простор враждебный.
Распятый Христос
У входа в монастырь, вздымая руки к небу,
Пред гипсовым Христом я в полузабытьи
Не раз просил в слезах простить грехи мои,
Согбенно вознося монашескую требу.
Я поспешил в луга служить обедню Фебу,
Трещали на ветру ночных сверчков рои,
Поэму «Элоа» Альфреда де Виньи
Я декламировал, как надлежит эфебу.
Торчали из камней над ветками куста
Две перекладины упавшего креста,
Валялись на траве раздавленные грозди.
Обломком гипсовым увядший смят цветок,
И слышно, как в мозгу негнущиеся гвозди
В кресты моих Голгоф вгоняет молоток.
Процессия монахов
Не поднимая глаз от монастырских плит,
Идут и грузные перебирают четки,
Из узких окон кровь сочится сквозь решетки,
Экстаза яд в сердцах отшельников разлит.
Какие искры тайн лелеет кармелит
В закатный час, когда, сжигая облик кроткий,
Брезгливость к плотскому сквозит в его походке!
Он сожаленья сжег, как целибат велит.
Монахам видится совсем не страшным вздором
Огонь, гуляющий по гулким коридорам,
Сурово шествует молитвенный кортеж.
Не возмутит его ни стон из преисподней,
Ни дьявольский соблазн: не разожгут мятеж
Распятья двойники, молчальники Господни.
Колокол в тумане
Послушай, бедная душа моя, как звон
В туманном сумраке плывет по захолустью:
Рыдает колокол и бесконечной грустью
Белее савана нас накрывает он.
О чем ты думаешь? Что ищешь в далях дымных?
Давно забыла ты молитвы и мечты.
Ужели колокол ночной сравнила ты
С печалью собственной, с тоской о давних гимнах?
С ним вместе ты грустишь в туманном ноябре,
С ним вместе, бедная, возносишь ты горе,
Сестра моя, свой плач над церковью изгнанья.
Нет в храме прихожан, там пусто, как ни жаль.
Под колокольный звон в темнеющую даль
Вслед за Надеждами уйдут Воспоминанья.
Развалины
По вечерам меня тревожат голоса,
Я снова маленький и я, как в детстве, дома:
На мебель комнаты, где все мне так знакомо,
Сквозь шторы красная ложилась полоса.
В душе моей бродил и радостно мяукал
Наш старый кот, в ногах он терся у меня
И сонно наблюдал, как сестры у огня,
Русоволосые, одежду шьют для кукол.
О невозвратные, безгорестные дни!
Снопами ярких искр не вспыхнут головни,
Несбывшейся мечтой смущая мозг смятенный.
Жизнь в заколоченном покоится гробу,
Сломали мы свою счастливую судьбу —
Так бодро каменщик кувалдой рушит стены.
Креп
Измаян городским клокочущим вертепом,
В предместье тихое я на закате дня
Забрел, житейский шум во всех грехах виня,
И вдруг увидел дверь, завешанную крепом.
Перед порогом я стоял, как перед склепом,
Мысль о покойнике вертелась у меня:
Не трогает его ни подлая грызня,
Ни мелкая возня, ни споры о нелепом.
О, если в дом такой смерть приведет тебя,
И молча голову ты обнажишь, скорбя,
У двери траурной остановись, прохожий.
Хочу, чтоб духом ты и разумом окреп:
Из нитей наших дней нетленный соткан креп,
Которым дверь твою, мой брат, завесят тоже.
Лунный луч мысли
Под вечер мысль моя, как слабый луч бледна,
Как луч из глубины загадочной каверны,
Где в сумраке дрожит зеленый свет неверный,
Манящий омутом, просвеченным до дна.
В благоухающем саду, где ночь одна
Подслушивает плеск фонтана равномерный,
Под вечер мысль моя, как слабый луч, бледна,
Как луч из глубины загадочной каверны.
Она по ангельской лазури голодна,
Ее влечет простор эфирный, эфемерный,
Зовет в надмирные Афины прочь от скверны —
С небес нечистота земная не видна.
Под вечер мысль моя, как лунный луч, бледна.
Вечерняя ипохондрия
Сожму ладонями виски
Под звуки музыки нетленной,
Дрожь клавесина колдовски
Средневековой кантиленой
В моем измученном мозгу
Гудит тоской запечатленной.
От света сонных ламп бегу,
Из глаз моих струятся слезы,
Декабрь заиндевел в снегу.
Меня замучили неврозы,
Не видно за окном ни зги,
С собой покончу я в морозы.
О падший ангел, помоги!
Черная мадонна
В ее глазницах блеск непонятых огней,
Фальшивым золотом прилипли к шее тощей
Дрянные волосы — так сгустки вербной рощи
Марают кипарис средь гробовых камней.
Лохмотья черные, смердя, висят на ней,
Кнутом бы исстегать живые эти мощи,
А, может быть, в острог упрятать ведьму проще —
О люди! вид ее стервятины гнусней.
За фею добрую случайно, по ошибке,
Я принял спутницу, дарившую улыбки,
Мы долго рядом шли, не разнимая рук,
Как вдруг настиг меня хозяйки окрик строгий:
«Не смей, срамной пачкун, топтать мои дороги!» —
Ты знаешь, кто она, ей имя Жизнь, мой друг.
[1] © Роман Дубровкин. Перевод, 2021
© Людмила Пружанская. Вступление? 2021
[2] Сестра любви (итал.). (Прим. перев.)