Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 2021
Клод Маккей (Claude McKay, 1889-1948) — поэт и писатель родом с Ямайки, активный деятель Гарлемского ренессанса. В России известны романы Маккея – «Банджо» и «Домой, в Гарлем». Значительную часть жизни Маккей провел в путешествиях, жил в Лондоне и Париже, в 1922-1923 годах был приглашен в СССР для участия в IV конгрессе Коминтерна. В подборку вошла глава “When a Negro Goes Native” о путешествии Маккея по городам Северной Африки из книги «Вдали от дома» (“A Long Way From Home”. New York: Lee Furman, 1937).
КОГДА НЕГР ЗА СВОЕГО
В Марселе в сенегальском баре я прикидывал, как мне устроить себе выходные где-нибудь в Африке. Один знакомый сенегалец мне сказал: «Если бы у меня водились деньги, я бы рванул прямехонько в Париж, уж там-то не заскучаешь». А я ему ответил, что в Париж меня не тянет, а тянет в Африку. Раз уж я недостаточно большой и белый, нечего мне ввязываться в охоту на крупную дичь — лучше уж буду идти по следу в одиночку.
Моряк с Мартиники, только что с парохода из Касабланки, заверил меня, что Африка хороша, а лучше всего в Африке — Марокко. Он побывал во всех крупных африканских портах, но лучше Марокко не видал. Там он и жил. Сказал: «Если собираешься в Африку, поезжай в Марокко».
— А как там гаремы? — спросил я.
— У меня есть, приедешь — покажу, — рассмеялся он.
Мартиниканец говорил по-арабски, по-сенегальски, по-французски, по-испански и вдобавок знал несколько слов по-английски. Мореходствовал он с четырнадцати лет и за это время повидал все моря на свете. Он осел в Касабланке, где, по его словам, у него было две жены. Никаких учебников он в глаза не видал, но был преисполнен житейской мудрости всевозможного толка. Видом своим он напоминал дружелюбную гориллу.
И все-таки вместо Марокко я отправился в Барселону на пару со своим приятелем, боксером-сенегальцем, которому там предстоял бой. Барселона до такой степени поглотила мое зрение и мои переживания, что, когда мой боксер собрался возвращаться в Марсель, выше моих сил оказалось покинуть ее. Величественное зрелище спортивного духа испанцев пленило меня, и я заделался настоящим aficionado Испании. До того мне не доводилось бывать среди белых, которые являли бы собой столь восхитительный пример спортивной беспристрастности, да еще в такой величавой манере. Будь то боксерский поединок между черным и белым, или схватка человека и зверя на арене, или футбольный матч между испанцами и заезжей командой, — испанцев всегда больше всего интересует совершенство спортивной техники; они всем сердцем за то, чтобы победил достойнейший. В погоне за испанским спортивным духом я ходил по народным театрам, где можно посмотреть на фламенко и услышать андалузские мелодии. Ни в одной стране мира не видел я публики, которая так взыскательно требовала бы от артиста показать лучшее, на что он способен, так поносила бы дурное выступление и так щедро рукоплескала бы безупречному.
Я рассчитывал провести в Барселоне дня три, а они превратились в три месяца испанской жизни. И как-то вечером, прохаживаясь по увеселительным местечкам изумительного Баррио-Чино в компании одного негра-мусульманина, отрекомендовавшегося наследным принцем Занзибара, я снова повстречал моряка из Мартиники. Он как раз доставил в Барселону груз из Марокко, и опять стал зазывать меня к себе.
Я пробыл в Испании достаточно долго, чтобы распознать, как много в ее нраве африканского. А потому повторное приглашение в Марокко заинтересовало меня даже больше первого. Занзибарский принц пожелал продолжить изучение Европы и европейцев, и нам пришлось расстаться. Наконец я прибыл в Касабланку. В тот день, когда мартиниканец привез меня в свой дом в туземном квартале, какие-то гвинейские колдуны (или гуинаэи, как их зовут марокканцы) вершили там магический ритуал. Меня сразу же поразила мысль: ведь они выглядят и ведут себя точно так же, как иные ямайские крестьяне, без остатка отдающиеся празднеству танцевально-песенной оргии, известной как миализм. Разве что одеваются иначе.
Гуинаэи изгоняли нечистую силу из больной женщины, и танцевали, и кружились как сущие дьяволы. В мавританском дворике мужчины и мальчики сидели по кругу на корточках, а женщины и девочки, с белыми хайками на головах, глядели сверху, устроившись на низеньких плоских крышах полуразвалившихся лачуг. Музыка производилась лютней и большим турецким барабаном и была подобна раскатам грома во чреве земли. Я смотрел, как они выплясывают нечто наподобие примитивной румбы, бьются головами о столбы и в неистовстве срывают с себя одежду. Но до конца я не досидел и само изгнание дьявола не увидел, потому что меня напугала танцующая женщина, которая, совсем обезумев, бросилась на меня. Заговорили, что я чужак, незваный дух, что я мешаю свершиться магии. А посему мне пришлось удалиться.
Эти гуинаэи — настоящие черные. Это единственное сообщество чистокровных негров в Марокко. Мужчины женятся на черных, женщины выходят замуж за черных; кроме того, больше здесь нет ни единой религиозной общины, куда могли бы входить и женщины. Если ты не чистокровный черный, то в числе гуинаэев тебе не бывать. Они убеждены, что в строгом соблюдении этого правила — залог могущества гуинаэйской магии. Их обряды поклонения идолам — родом из Западной Африки и передаются из поколения в поколение. Они занимают особую нишу в общественной жизни Марокко. Когда понадобится изгнать бесов, к ним обращаются и беднейшие, и богатейшие семьи. Нередко им покровительствуют знатные шарифские дома, и даже султаны советуются с ними.
Когда я заглянул за занавеску, выяснилось, что не такое уж и горячее местечко этот гарем моего мартиниканца. Была это просто вытянутая просторная комната, разделенная шторой на две, и в комнате — две женщины, из которых одна годилась ему в матери, а другая была молодая, коричневая и пышнотелая. Мы все вместе пили чай: мартиниканец заявил, что не видит проку прятать своих жен от мужчин. А между тем приятели-мужчины, допущенные в его гарем, все были либо сенегальцы, либо солдаты из Французской Вест-Индии, но никак не мавры. В этом квартале он был единственным, кто мог позволить себе двух женщин. Это объяснялось тем, что, как гражданин Франции, он считался тут европейским рабочим, а потому получал от сорока до пятидесяти франков в день — примерно вшестеро больше, чем платили за ту же самую работу местному. Таким образом, чернокожий моряк и в самом деле жил в Африке «по-белому».
Некоторое время я наслаждался мартинико-марокканским гостеприимством. Но потом, чувствуя, какая в Касабланке, в сущности, давяще-европейская атмосфера, отбыл в Рабат.
Рабат-Сале оказался восхитительно несхож с Касабланкой. Здесь народная жизнь — высокое дерево с могучими корнями и раскидистой кроной, а европейская часть города казалась садом, прелестным, тщательно ухоженным и искусственным. В Шелле я посетил могилу Черного Султана, который, согласно местной легенде, был величайшим из правителей Марокко, объединил под своей властью всю Северную Африку, покорил Испанию и возвел грандиозные монументы — Хиральду в Севилье, Кутубию в Марракеше и минарет Хасана в Рабате.
Я довольно надолго задержался в Рабате, чтобы закончить «Банджо». Какие-то марокканские студенты сказали мне: «В Фесе ты найдешь сердце Марокко. Это наша столица. Не побывал в Фесе — считай, не видал Марокко».
Фес действительно открыл мне сердце Марокко — и даже больше. В Москве на меня напечатали карикатуру — как я мчусь на ковре-самолете над африканскими джунглями, чтобы узреть чудо Советов. В Фесе я будто бы все время гулял по такому волшебному ковру. Мозаика рынков и базаров с незнакомыми орнаментами, украшающими выставленные на продажу изделия, походила на восточную сказку. Через Фес проник я в Марокко по-настоящему. До сих пор я был лишь зрителем. Но жители Феса буквально втащили меня внутрь. Здесь, в жилище одного из местных, я впервые отведал национальной еды — кус-куса, и это первое приглашение оказалось предвестьем множества других.
Меня приглашали на роскошные свадебные торжества — угощаться кус-кусом из одного блюда с величавыми старыми «тюрбанами», пить a la menthe в прохладных садах, пылко танцевать фламенко в укромных комнатках в fondouk и в мирском раю Мулая Абдаллы.
Мулай Абдалла — весьма примечательный квартал, где развлекается фесская молодежь. Это обособленный, обнесенный стеной городок со своими магазинами, своей полицией и своими музыкантами. Молодые женщины, облаченные в просторные и богато убранные цветами одеяния, которые удерживаются на теле чрезвычайно широкими вышитыми поясами, сидят на корточках с достоинством королев и расхаживают по этой своей резиденции, угощая томящихся от любовного восторга молодых людей мятным чаем и остроумными репликами. Мне думалось: сам того не ведая, этот древний африканский город стал хранителем чаши Эроса, не оскудевшей еще ароматом цветка древнегреческих страстей.
Мне нравится марокканская мозаика, неизменно красивая и яркая, словно она — воплощение призматического сознания местных жителей. Но нигде нет такой ошеломительной, такой расточительно великолепной мозаики, как в Фесе. Испанские мозаики интересны, но они не кажутся такими же теплыми, полнозвучными, светящимися, как марокканские.
Марокканские мозаики ударяли мне в голову, как редкое вино. Взволнованный, опьяненный, очарованный жителями Феса, обаятельным и гостеприимным обращением, я стал здесь совсем своим, местным. Меня приобщили к обычаям непритязательной туземной жизни. Я съехал из своего дорогого отеля и переправил вещи в место поскромнее. Но вот уж не скажешь, что я и впрямь там жил. Ибо дни свои я без остатка посвящал охоте на сокровища города и его окрестностей; я шел по следу крестьян, несших в город свои дары; подмечал, как ведутся торги между азиатами и африканцами; внимал разноцветью акцентов рыночных сказителей. А вечером меня всегда ожидало какое-нибудь развлечение: свадьба, пиршество, приглашение в fondouk, где юноша мог позволить потанцевать своей хорошенькой фатьме, предмету своих неискушенных ухаживаний, или Мулай Абдалла. Мне никогда не приедалась игра местных музыкантов, в марокканских кафе исполнявших африканские вариации восточных мелодий.
Впервые в жизни я почувствовал, что полностью освободился от своего «цветного» сознания. Я испытывал чувство, которое, должно быть, сродни физическому довольству тупого животного в окружении сородичей, что живут в согласии с инстинктом, одними ощущениями, ни о чем не задумываясь. Но вдруг был вынужден снова столкнуться лицом к лицу с настырной Европой, которой лишь бы только захомутать всех и заставить ходить по струнке.
Однажды на рынке чауш (так называют мальчиков на побегушках, кого наняли из местных) из британского консульства привязался ко мне с вопросом, американец ли я. Я отвечал, что родился в Вест-Индии и жил в Соединенных Штатах, и что я американец, хоть и британский подданный, а вообще предпочитаю думать о себе как об интернационалисте. Чауш говорит, мол, он не понимает, что такое интернационалист. Я отвечаю со смехом, что интернационалист — это плохой националист. Он заявляет очень серьезно: «Здешние мавры зовут вас американцем, а если вы британец, вам необходимо прийти в консульство и зарегистрироваться». Меня изрядно позабавила его серьезность, подкрепленная этим особенным африканским достоинством, которое так впечатляет в марокканцах: оно сразу бросилось в глаза, стоило мне просто шутки ради назваться интернационалистом; я даже не задумался о том, какие радикалистские глубины можно в ней обнаружить. Но я тогда еще не знал, что в Марокко все (и туземцы, и европейцы) ищут скрытые значения в простейших фразах. Туземцы воображают (и не без оснований), что все европейцы шпионят в пользу собственных стран и во всем исходят из враждебных местным умыслов, а европейские колонисты относятся с недоверием и раздражением к тем приезжим, кто слишком уж близко и дружески сходится с туземцами. Я видел местную французскую газету, встопорщившую все пушки своей язвительности против какого-то европейца, который начал носить феску. Меня самого бессознательно тянуло ко всему туземному, потому что я чувствовал, что и телом и душой я ближе к местным. Я не пошел регистрироваться в консульство. Я решил, что довольно того, чтобы мой паспорт был в идеальном порядке. Я неукоснительно следую официальным правилам, когда дело касается всех этих паспортов, удостоверений личности, виз и т. д., и притом, в какое бы странное место ни отправился, привык рассчитывать на то, что лучший из паспортов — моя собственная персона. Не то чтобы путешественник из меня такой уж образцовый! Я, как и все, влипал во всякие пустяковые неприятности. Но никогда не требовал особенного к себе отношения, не просил, как иностранец, о помощи; просто подчинялся местным властям и выходил на свет, когда требовалось.
С неделю я в своем отеле не появлялся. Как-то утром отправился туда переодеться — а всю ночь напролет танцевал и музицировал на лютне вместе с какими-то андалузскими песнярами. В отеле меня дожидался инспектор французской полиции. Он пришел задолго до меня. Попросил показать ему паспорт и другие документы. Что я и сделал. Он просмотрел бумаги и заявил, что я должен отправиться вместе с ним в британское консульство. Мне стало интересно, что я такого мог натворить. Я просто весело проводил время, не ввязывался ни в какие проблемы. Разве что купил немного вина для своих друзей-туземцев — самим им нельзя было покупать вино, разве что из-под полы. Потом я вспомнил предупреждения чауша и задумался, не из-за моего ли отказа регистрироваться весь сыр-бор. Я спросил у французского инспектора, в чем меня обвиняют. Он ответил, что я все услышу в британском консульстве.
Итак, я отправился в логово льва. Едва я вошел, консул уже победоносно приветствовал меня: «Я так и знал, что вы здесь!» Можно подумать, в Марокко я от чего-то или от кого-то прятался. Предъявленное мне обвинение состояло в том, что я бросил гостиницу и ночевал в домах туземцев. Я и вообразить не мог, что требуется запрашивать специальное разрешение на ночлег в домах людей, которые сами по собственной воле меня пригласили, — заявил я; я полагал, что с тех пор, как достиг совершеннолетия, обладаю полным правом спать где мне заблагорассудится. Стоя перед консулом (он не снизошел даже до формальной любезности предложить мне стул), я потешался над его отвратительной розовой лысой головой, похожей на голову белого сарыча. Его лицо в розоватых прожилках покраснело, и было забавно наблюдать за выражением гнева на кошачьей мордочке этого маленького французского чиновника. «Надо бы его выслать», — обратился он к остальным. Я отвечал, что с охотой подчинюсь этому требованию в том случае, если против меня есть конкретное обвинение, но раз он сказал, что дело в туземцах — так пусть позовут туземца, чтобы тот мог предъявить мне свои претензии. Чинуши обменялись смущенными взглядами. Консул сказал, что до него дошли слухи — мол, я пропагандирую радикалистские идеи. Я предложил им разыскать моих знакомых — никто из них не сможет засвидетельствовать, что я что бы то ни было пропагандировал. Консул сказал, что после революции в России колониальным жителям то и дело докучают своими призывами агенты большевиков. Я отвечал, что не являюсь агентом большевиков. В конце концов мне было позволено откланяться.
Эта касавшаяся меня одного неурядица открыла мне глаза на потаенную социальную напряженность в Марокко и на предрасположенность к промахам здешней смешанной власти. Я был настолько поглощен живописной и экзотической стороной местной жизни, что пребывал в неведении до тех самых пор, пока власти не наступили мне на больную мозоль. Мне открылось, что, пускай протекторат над Марокко установили французы, многие здешние жители все равно подчиняются другим европейским игрокам, в основном Великобритании, Испании и Италии. Британцы обладают уникальными привилегиями в рамках режима капитуляций. Британским подданным, независимо от того, рождены они в Британии, натурализованы или пребывают под защитой государства, нечего бояться арестов или судебных разбирательств в местных судах. Если британский подданный что-то натворил, он должен предстать перед британским консулом.
Иные проныры частенько этим пользуются, так что нет ничего удивительного в том, что французские власти пребывают в раздражении. Этим же объясняется то, как насыщена здешняя атмосфера духом мелкого интриганства. «Привилегированным» местным можно то, чего нельзя пребывающим в ведении французов подданным Султана. Например, они могут безнаказанно покупать и распивать спиртное. А подданные Султана, в согласии со старинным местным законом, не могут. Потому они пьют исподтишка, а презренные европейские бутлегеры заливают им в глотки самую гнусную дрянь, какую можно себе вообразить. Молодые марокканцы в большинстве своем терпят из-за этого самые жалкие мучения — malaise. Они вечно скулят: «Вот бы я был американец или как те, другие». А спросите почему — услышите ответ: «Тогда бы я был волен, как настоящий мужчина, выпивать в баре наравне с европейцами и алжирцами».
Эта malaise — сродни тому поветрию, которым обернулся сухой закон и которое столь пагубно воздействует на дух американской молодежи.
История с консульством испортила мне мои туземные каникулы. Я вспомнил о Европе, о наихудших из лет, проведенных мной в Лондоне. Мне вспомнилось, с какими трудностями я столкнулся, когда ходил на занятия в Британский музей и пытался снять жилье в том же квартале. Вывески надрывались: «Сдаются комнаты», но стоило мне обратиться по адресу, как обнаруживалось, что все комнаты уже сданы. Но когда я снова проходил той же улицей, то видел, что вывески никуда не делись. Меня одолели подозрения. Я попросил своих английских друзей из Международного клуба разузнать, что к чему. Они выяснили: комнаты действительно сдаются. И вот они приводят меня с собой и пытаются снять комнату для меня, а им в ответ из раза в раз: негров здесь никто видеть не желает. Потом я покинул свой лондонский отель и снял комнату у итальянской семьи, а позже — у немецкой. А ближе всего к Британскому музею я жил, когда нашел жилье у французской семьи на Грейт-Портленд-стрит.
Этот лондонский черный бойкот вселил в меня чувство беспомощности и уязвимости. Ведь Англия — не то что Америка, где от предрассудков можно по крайней мере укрыться в Черном поясе. Мне пришлось осознать, что Лондон — холодный белый город, и английская культура здесь грозна и могущественна, как айсберг. Этот город был возведен во имя английских надобностей; нет никаких сомнений, что англичанам он кажется совершенно восхитительным. Лондон строился не для того, чтобы тут снимали комнаты негры. Как же я был счастлив, когда смог выбраться оттуда и вернуться в негритянские края Америки.
И даже теперь в Африке мне пришлось давать отпор этому призраку, белому террору, который ни на шаг не отстает от черных. Никуда не скрыться от белого пса Цивилизации.
Покинув Фес, я отправился далеко на юг, в Марракеш, жаркий город равнин, диких и необъятных. Мой сенегалец в Марселе часто упоминал, что в прошлом Марракеш был огромным караван-сараем для путников, странствовавших между Западной и Северной Африкой, а потому мне во что бы то ни стало следует повидать этот необычайный город, заложенный сенегальским завоевателем. Марракеш взволновал меня. Он был похож на многолюдный вест-индский пикник с развевающимися флагами и множеством босоногих черных ребятишек, отплясывающих под туш барабанов, скрипок и дудочек.
По пути в Марокко на пароме какие-то европейцы весьма остроумно пытались меня убедить в том, что Марокко — не негритянская страна. Европейцы, которые сами разделены на ревнивые грызущиеся друг с другом группки, использовали всю свою науку для того, чтобы провести между людьми границы столь четкие, чтобы в конечном счете было практически невозможно установить, какой же белый может считаться подлинно белым, а какой негр — настоящим негром. Я обнаружил, что более трех четвертей жителей Марракеша — негроиды. Здесь встречались контрасты, удивительные до невероятности. Город казался огромной колыбелью, в которой дремало дитя эксперимента — союза цивилизованной жизни и жизни первобытной. Пропеченные солнцем, эбеновые суданцы и неотесанные коричневые берберы из Атласа встречались и смешивались здесь с утонченными, образованными, искушенными в ремеслах горожанами-маврами с севера. Марракеш казался самым счастливым городом во всем французском протекторате. Казалось, люди здесь куда более довольны жизнью, нежели в Фесе, хотя в большинстве своем они беднее. Но нищета в жарком климате — это вам не то, что нищета в промозглом краю. Я вряд ли злоупотреблю поэтичностью, если скажу: в Марракеше солнце, что пылает так жарко, но без губительной злобы, будто бы поглощает все уродство и всю печаль нищеты почти без остатка.
(Остальных авторов см. в бумажной версии.)