Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 2021
Теодор Драйзер (Theodore Dreiser, 1871-1945) — писатель, журналист, общественный деятель, автор романов «Сестра Керри», «Американская трагедия» и др. Автор трех книг о путешествиях: «Путешественник в сорок лет» (“Traveller at Forty”, 1913), «Каникулы индианца» («A Hoosier Holiday”, 1916) и “Драйзер смотрит на Россию» (“Dreiser Looks at Russia”, 1928). Последняя книга издана на русском языке дважды — в 1933 году (фрагменты) и в 1988 году. В 2018 году опубликован «Русский дневник» Драйзера. В подборку вошли отрывки из первых двух травелогов писателя.
АМЕРИКАНСКИЙ ГОРОДОК
…Как видно, все пришли к выводу, что для путешествий не сыскать страны менее интересной, чем Америка; она, дескать, и близко не столь интересна, как Европа, Азия или Африка; покуда речь идет о патине, «памяти веков» и древних заброшенных монументах, они совершенно правы. Но меня ничуть не меньше влечет другая фаза жизни — юность великой страны. Америка, несмотря на все свои сотни с лишком лет, по-прежнему дитя, в лучшем случае — неоперившийся юнец, гордый, сумасбродный, тощий как жердь. Америке столько еще предстоит сделать, чтобы по праву называться освоенной, исторически полноценной землей, и все же если говорить о людях или даже об архитектуре — я бы не сказал, что ей так уж далеко до Европы. В смысле технической обустроенности Европа по сравнению с нами несмышленый младенец. Покажите мне заграничную страну, где вы смогли бы проехать на междугороднем трамвае такое же расстояние, как от Нью-Йорка до Чикаго, или государство, по размеру сопоставимое с Огайо или Индианой — не говоря уж о том, чтоб с обоими этими штатами вместе взятыми, — пронизанное сетью комфортабельных дорог, проложенных так, чтобы можно было путешествовать по ним куда угодно, чуть ли не в любое время дня и ночи. Где как не в Америке вы можете наугад зайти в любую из наших удобнейших телефонных будок и позвонить в любой город, даже если он за три тысячи миль от вас; или сесть в поезд любого направления и в любое время и знать, что он без пересадок доставит вас за тысячу миль или дальше; или проехать, вот как мы, две тысячи миль по цветущей, плодородной земле, минуя превосходные фермы и сельскохозяйственную технику, где все дышит здоровым процветанием — и даже, можно сказать, обескураживает изобилием? Ибо стоило нам пересечь эту страну, как она явилась мне чудесно плодородной, полной просторных и удобных жилищ, энергичных, открытых и даже не чуждых остроумия людей — по-настоящему счастливых людей. Думается мне, это чего-то да стоит — и посмотреть на это стоит.
В Европе я редко находил в сельской жизни такое благополучие, а в людях — такой живой ум и внутреннюю свободу. В Англии, например, крестьяне столь неповоротливы, тупы, унылы. Но Уилкс-Барре обладает подлинным очарованием. Все улицы вокруг центральной площади наводнены процветающими лавочками. Здания — новые, исполненные солидности, повсюду небоскребы — эти неизменные символы чисто американской расчетливой амбициозности, — такие же, скажем, как соборы, которые так любили громоздить церковники двенадцатого и тринадцатого веков. В Средние века флорентийские, венецианские и европейские шишки все как один клепали себе замки, дворцы и всяческие отели-де-виль — так и современные американцы все строят и строят свои высоченные здания. Мы от них без ума. Нам они кажутся воплощением нашей силы и власти. Как смотрели флорентийцы, венецианцы, пизанцы и генуэзцы на свои покосившиеся башни и колокольни, так и мы глядим на эти небоскребы. Когда Америка состарится и ее оставят нынешние энергия и жизненный голод, и сюда, где некогда мы так жадно жили и строили, придет раса каких-нибудь чужаков или вырожденцев, — тогда, быть может, кто-то из этих пришельцев будет бродить здесь, среди руин, и вздыхать: «О да. Американцы были великим народом. Их города невероятны. Эти развалившиеся замшелые небоскребы, эти разрушенные публичные библиотеки, эти пошедшие трещинами почтовые отделения, здания мэрий, полицейские участки!» <…>
Факторивилл, как выяснилось утром, был как раз из тех крохотных местечек, какие бывают так занимательны для человека, уставшего от столичной жизни, своей величайшей простотой и царящим в них духом мира и покоя. Восседая в халате на удобных деревянных качелях, я видел, что это просто-напросто скопление белых домиков с большими лужайками или двориками; кругом настоящий цветник и в нем — пара лавчонок. Аптекарь доктор А. Б. Фитч (мне видна была надпись на окне) подметал тротуар перед своим заведением. Я понял, что это сам доктор А. Б. Фитч, по его торжественному хозяйственному виду, пальто из альпаки и основательности, с какой взращивал он свои густые седые бакенбарды. Он был без шляпы, в безмятежном расположении духа. Я почти слышал его голос: «Скажи маме, Энни, чтобы принимала это лекарство по чайной ложке каждые три часа, поняла?»
Дальше по улице Х. Б. Вендель, торговец скобяными изделиями, выставил на продажу маленькую красно-зеленую газонокосилку и несколько цинковых ведер, в которые можно собирать что угодно, хоть дождевую воду, хоть мусор. Всем этим он намеревался приманивать покупателей. Хоть час был ранний, горожане уже показались на улицах; пара рабочих направлялись в какую-то даль, на фабрику не в Факторивилле; женщина в полосатой шляпе стояла на углу своего белого домика и вела смотр цветам; босоногий мальчуган пинал перед собой комья влажной пыли. Это напомнило мне время, когда я был юношей и жил в таком же городке; я вставал спозаранку и смотрел, как мама перебирает утренние, набухшие от росы цветы. В Факторивилле я собирался на некоторое время задержаться.
Только вот Фрэнклину, неугомонной душе, это было не по нутру. Он прожил в маленьком городке и на ферме бóльшую часть жизни и, в отличие от меня, страны никогда не покидал. Я сидел на балконе, покачиваясь и предаваясь ленивым раздумьям, а он был в комнате и старательно брился — я это решил предоставить какому-нибудь городскому цирюльнику. Наконец он вышел ко мне и сел.
— Разве не чудо эта страна! — сказал я. — А этот городок! Глянь на старика доктора Фитча, или на того бакалейщика, что раскладывает товары по полкам.
— Ага, — откликнулся Фрэнклин. — Точь-в-точь наш Кармел. Жизни особой нет, как есть болото. И торговля соответствующая. Индианаполис, конечно, теперь так близко подобрался, что туда на трамвае можно доехать, а это сильно меняет дело.
В ту же минуту он пустился рассказывать забавные истории о кармельских персонажах — слишком дурацкие или слишком непристойные, чтобы приводить их здесь. Мне запомнилась только одна, про каких-то деревенщин, которым пришлось подыскивать себе новое место для сборищ, потому что старый трактир снесли. Когда Фрэнклин повстречал их там однажды, то вполне невинно заметил: «Ну, дух-то у этого местечка не тот», и тогда селянин ему возразил: «Почему же, тот самый — надо только окно на задний двор открыть».
Оборот тоже брился в комнате и, услышав, как я воспеваю прелести деревенской жизни (и окна, и двери были открыты), вставил:
— Да все отлично, только поживи-ка здесь подольше — тогда посмотрим, как оно тебе понравится. И кстати! Люди-то в деревне точно такие же, как везде.
Временами у Оборота делалось такое странное выражение лица, как будто ему вдруг стало больно или даже страшно, словно облако проносилось над ландшафтом, или что-то в этом роде, и тогда меня тянуло положить ему руку на плечо и сказать: «Ну, ну!». Иногда я задавался вопросом, часто ли ему случалось голодать, оставаться без работы, терпеть обман и злобу. Он, бывало, казался таким несчастным.
— Да знаю я, знаю, — весело отозвался я. — Но эти коровы, и деревья, и маленькие цветники, и фермеры на сенокосе, и…
— Хм! — вот все, что он соизволил ответить, не прекращая бритья. Фрэнклин, со всей своей терпимостью к причудам и сантиментам, не снизошел до комментариев. Меня не удостоили даже улыбкой. Он смотрел на аптеку, на лавку скобяных изделий и на старика в бесформенном, мешковатом костюме, ковылявшего по тротуару с палкой.
— Я и сам люблю эту страну, — промолвил он наконец. — Но вот только зарабатывать на жизнь фермерством — увольте.
Я не мог не думать о тех временах, когда мы (я имею в виду часть нашей семьи) жили в таких вот городках и мальчиком я о стольком мечтал, столького жаждал. Мимо проходили длинные поезда! Люди ехали в Чикаго, или Терре-Хот, или Индианаполис! Места вроде города Бразил в Индиане, убогого шахтерского поселка с тремя или четырьмя тысячами населения, казались какими-то волшебными странами. Весь мир был там, снаружи, и я, сидя на крыльце — на переднем или на заднем, — или на траве, или под деревом, совсем-совсем один, только и знал, что мечтать и гадать. Когда я выйду в мир? Куда отправлюсь? Чем буду заниматься? Что повидаю? И иногда при мысли, что ни отца, ни матери со мной больше нет — мама, наверное, тогда уже умерла, — а сестер и братьев разбросало по всему миру, при этой мысли — признаюсь в этом, а печаль даже теперь почти та же, что тогда, — комок набухал у меня в горле, и я готов был расплакаться.
Сентиментален?
Да уж!
Вскоре нас позвали завтракать в милую, по-домашнему уютную столовую, какими иногда могут похвастаться деревенские гостиницы, — столовую неописуемой бесхитростности и топорности. Здесь все было до того перемешано — старенькая пожелтевшая фабричная мебель, цветные литографии, черно-белые литографии, мухобойки, пять штук солонок, английский умывальник и бог знает что еще, — что это очаровывало. Да, там было чисто и к тому же приятно — очень даже, — это место было похоже на столь многих из наших целомудренных, честных, так сладкозвучно поющих псалмы баптистов и методистов. Отец и мать, хозяева гостиницы, завтракали здесь же, за одним столом. Светловолосенькая приглашенная девица, официантка ничуть не ниже классом, чем далай-лама, прислуживала за столом. Путешественники поедали свою яичницу с жареным окороком или бифштекс с жареной картошкой — у одного или двоих такой завтрак явно был в заводе — и пили невообразимый кофе или чай.
Мои дорогие, неотесанные, упертые мечтатели-американцы! Как я люблю их! И необъятные просторы от Атлантики до Тихого океана, собирающие их в тесный круг, и все их надежды! Как они поднимаются по утрам, как спешат, как бегут за солнцем! Там они строят виадук, тут возводят великую дорогу, еще дальше — вспахивают поля или сеют зерно, и лица их озарены вечной, тщетной надеждой на счастье. Посмотрите, как благоговейно блюдут они свою лавку, благоговейно содержат деревенскую гостиницу, благоговейно косят траву, благоговейно заключают выгодные сделки и думают: если много молиться, перенесешься на небеса — дорогие мои! — а меж ними блуждают дурные люди, бездельники, которые жуют табак, ругаются, а вечером в субботу отправляются в город, непотребствуют там и швыряются деньгами!
Дорогая, дорогая, любимая земля янки — «ты моя страна», — когда я думаю о тебе и обо всех твоих бедах, о твоих мечтах, о твоей храбрости и твоей вере, я готов плакать над тобой, заламывая руки.
А вы, вы, великие умники, подстрекатели к предательству, сочинители бесчестных налогов, устроители невыносимого бремени — берегитесь! Эти простые души, мои соотечественники, что поют бесхитростные песни в детском неведении и умиротворении и лелеют сладостные мечты о жизни, и любви, и надежде. Не будите их! Не дайте им заподозрить, не позволяйте даже глазком подсмотреть ваши трюки и уловки, благодаря которым вы ими помыкаете, околпачиваете их и грабите; не дайте им узнать, что их вера — ничто, их надежда — ничто, их любовь — ничто, — или увидите костры гнева… <…>
Покинув Факторивилл, мы двинулись по местности столь прекрасной, что вскоре я всем сердцем пожалел, что прошлой ночью мы пустились в дорогу в темноте. Мы прокладывали себе путь по просторной долине, насколько я мог судить, не менее зеленой, чем долина Саскуэханны, между высоких холмов, по земле, полностью отданной под молочные фермы. Холмы выглядели так, будто по колено утонули в густой, сочной траве. Повсюду показывались группы черно-белых голштинских коров. Некоторые холмы в шахматном порядке перемежались полями с зерном, сеном или гречихой, а кое-где — раскидистыми густыми рощами. Посреди иных фермерских палисадников располагалось возвышение, на котором стоял бидон из-под молока, или два, или три; время от времени показывалась местная сыроварня, где все молоко с окрестных ферм сбивали в масло, а потом масло упаковывали и развозили по лавкам. Фабричных поселков было немного, многие скорее давали приют летним отпускникам — или только вступали на свой промышленный путь. Девушки и женщины на крылечках читали или шили. Шахтерский край остался далеко позади.
Что за день! Пейзаж то и дело меняется — и как он чудесен! Тр-р-р-р-р-р, и мы спускаемся по странице вниз; крутой холм, а у его подножия железнодорожные пути (без сомнения, те самые, о которых нас предупреждали), а там, вдали — холмы еще выше, они хранят эту долину, за многие мили отсюда видна дорога, похожая на белую нитку.
Тр-р-р-р-р-р, и вот мы проезжаем двор зажиточной фермы, озаренный сполохами цветов, женщина шьет у окна, еще несколько болтают у порога с соседкой. Тр-р-р-р-р-р, а вот мы вписываемся в крутой поворот и въезжаем на железный мост, стонущий и шаткий, под мостом — бурливая речка, а прямо перед глазами — старая мельница или скотный двор, где галдят птицы и скотина. Я только успел задуматься: «А что, если мост под нами сломается и мы рухнем в поток?» — как тр-р-р-р-р-р, и вот уже передо мной небольшой завод или литейный цех с высокими дымовыми трубами, а позади — ладненький городок, чистый, толковый, трудолюбивый. Видите — никаких традиций, никаких обычаев. Ни памятников, ни соборов, ни роскошных отелей, ни исторических мест, встречи с которыми ждешь с таким волнением; но тр-р-р-р-р-р, и вот мы уже на окраине этого городка, а за ним виднеются зеленые поля, от промышленных потертостей и рубцов не осталось ни следа — одно лишь синее небо и бескрайние зеленые равнины, росчерк нескольких птиц в вышине и фермер, снимающий урожай большим серпом. Тр-р-р-р-р, как же быстро пролетают мили, подумать только!
И вот тр-р-р-р-р-р (вот уж неутомимые штуковины эти моторы, ничего не скажешь) — перед нами озеро, оно только виднеется за высокими и прямыми стволами деревьев, серебряная вспышка и чуть поодаль серое льдохранилище, а вот тр-р-р-р-р-р плотная зеленая лесная стена, такая густая и темная, и из-за нее изливаются самые сладкие, самые полнокровные, самые бодрящие запахи; в ее глубины ныряет взгляд, дабы постичь прохладу и темноту теней и, быть может, даже самую глубокую тень, даже зеленую черноту; а вот тр-р-р-р-р-р выстроились в линию у ручья маленькие белые домики, и мальчишка зарывается пальцами ног, топчется в теплой золотой пыли, — о счастливое мальчишество! — а вот тр-р-р-р-р-р — но только стоит ли продолжать? Все было прекрасно. Все было необыкновенно. Все было подобно песне — но — тр-р-р-р-р — и вот перед нами очередной великолепный широко раскинувшийся пейзаж, и Фрэнклин хочет его зарисовать. У него есть большой блокнот с какой-то особенной пористой белой бумагой; в нем он работает, а когда рисунок готов, то вырывает лист и перекладывает на хранение в удобную папку. Оборот уже начал смиряться с тем, что добраться до Индианы так быстро, как ему хотелось, никак не получится.
— Черт-те что! — услышал я ненароком, как раз когда он возился с моторным маслом. — Не останавливались бы каждые пару минут, уже бы давным-давно были в Индиане. Дайте мне мало-мальски приличную дорогу и этот старенький мотор, который шустренько подъедает мили, не хуже прочих… Но когда у тебя на борту два психа, которые поминутно орут «Ух ты!!» и вскакивают с места, или выпрыгивают на дорогу, или и то и другое разом, и верещат: «Ну ты только посмотри, как тебе это, а? Ну разве не красота?!» — как тут быть? Эдак никакой шофер никуда не доберется, знаете ли.
ЛИЛЛИ, ДИТЯ УЛИЦЫ
Как-то раз вечером, когда время уже подошло к ужину, я стоял на Пикадилли и разглядывал ярко освещенные витрины. То, как в Лондоне выставляется галантерея, все эти золотые и серебряные завитушки, чрезвычайно меня занимает. Моросило, а у меня не было зонта; впрочем, в Лондоне на такие вещи быстро перестаешь обращать внимание. Я вышел на Риджент-стрит и остановился под фонарем — поглядеть, как хлынет по домам толпа клерков, мужчин и женщин, мальчиков и девочек.
И вот я шел под дождем и думал: «Где бы поужинать? Надо бы прикинуть…» Я бродил по Нью-Бонд-стрит, вполглаза поглядывал на темные магазины и, когда шел обратно по Пикадилли, увидел двух девушек: они прошли мимо под ручку. Одна из них взглянула на меня через плечо и улыбнулась. Она была не крупная и не миниатюрная, одета простенько. Симпатичная на английский пресный манер, с большими, чересчур уж невинными глазами. Девушки помедлили перед витриной, я остановился рядом и взглянул на улыбнувшуюся девушку; тогда она подалась в мою сторону, и я заговорил с ней.
— А не хотиите попрообовать нас обеих? — спросила она с этим милым и странным валлийским акцентом. Голос у нее был нежный, а глаза голубые и властно-нерешительные, как у всякой неискушенной девушки. «Эта девица не вульгарная и не очерствевшая», — сказал я самому себе. Полагаю, мы всякой догадкой о женском характере так и норовим возгордиться. Я тогда, пожалуй, был горд собой.
— Нет, — ответил я почти сразу. — Не сегодня. Но пойдем-ка мы с тобой куда-нибудь поужинаем.
— А подруужке моей шиллинг не дадиите?
— Ни в коем случае, — сказал я. — Только ты.
Вечер был дождливый, знобкий и унылый, так что, если подумать, это мне полагалось полкроны. Вторая, девица с худеньким бледным личиком, исчезла, и я повернулся к своей спутнице.
— Ну, — сказал я. — Что будем делать?
Было около восьми, и меня интересовало, куда бы я мог отправиться поужинать с подобной девицей. Наряд ее мог бы служить образчиком искусства, именуемого лоскутным шитьем. На ней был костюм из синей саржи, затертый до блеска. Дешевое-предешевое боа из перьев и шляпа самого трагического вида. Но на щечках играл тот самый, английский, чудесный яблочный румянец, а глаза — в самом деле, глаза ее были подлинным триумфом природы: нежная, глубокая синева и не слишком твердая решимость обороняться.
«Бедняжка, гонимая ветром душа, — думал я, глядя на нее. — Жизнь твоя ничтожна. Бессмысленная, бессовестная тварь (и я имел в виду самое мягкое из значений этого слова). Какое промозглое будущее ждет тебя».
На вид ей можно было дать лет девятнадцать.
— Давай-ка поглядим. Ты уже ужинала? — спросил я.
— Нет, сэр.
— Где тут хороший ресторан? Так чтоб не слишком фешенебельный, сама понимаешь.
— Ну вот, здесь «На углу у Л.».
— Отлично, где именно? Сама ты там бываешь?
— Да, довольно часто. Мне кажется, там очень мило.
— Что ж, пойдем туда, — сказал я. — Впрочем, пожалуй, не сразу. Где то место, куда ты водишь своих приятелей?
— На Грейт-Титчфилд-стрит.
— Это меблирашка или гостиница?
— Это квартира, сэр, моя квартира. Мадам позволяет мне приводить туда своих друзей. Но если хотите, можем пойти в гостиницу. Может, так оно и лучше.
Я понял, что у нее вызывает сомнения, как мне понравится ее квартира.
— А где тут гостиница? Там прилично?
— Вполне, вполне, сэр, не так чтоб совсем худо.
Я улыбнулся. Она держала над головой маленький зонтик.
— Давай-ка поймаем такси и дадим деру от этого ливня.
Я поднял руку и кликнул таксиста. Мы сели; шофер, судя по всему, понимал, что у нас уличная интрижка, но виду не подавал. Лондонские таксисты, как и лондонские полицейские — образец вежливости. И девушка была вежливой, любезной. Я сравнивал ее с бродвейскими и американскими товарками — этими грубыми, циничными зверушками. У англичанок, от проститутки до королевы, есть врожденное чутье — как честно играть в социальные отношения, как жить самому и давать жить другим. Я говорю это со всей искренностью и чувством глубокого почтения к народу, у которого такие порядки. Им и следовало бы господствовать повсюду — по праву учтивости. Но увы, боюсь, напористый торопыга-американец, который в гробу видал и учтивость, и все прочие способы тратить время попусту, все тут перекроит по-своему.
В такси я к ней не притрагивался, хоть она и елозила вокруг, желая добросовестно исполнить свою роль: строчку за строчкой, сцену за сценой.
— Далеко еще? — спросил я небрежно.
— Не очень, совсем чуточку.
— Сколько полагается таксисту?
— Восемь-десять пенсов, сэр, не больше.
И вдруг:
— Сэр, вам нравятся девушки? — спросила она с прелестной старомодностью, охваченная таким человеческим стремлением нравиться в заданных обстоятельствах.
— Нет, — предусмотрительно солгал я.
Она посмотрела на меня растерянно и, мне подумалось, в некотором благоговейном ужасе. Я был диковинной рыбиной, неведомо как заплывшей в ее сети.
— Коли так, то и я вам, видать, не нравлюсь?
— Да я бы так не сказал. Откуда мне знать? Я вижу тебя в первый раз в жизни. Глаза у тебя очень красивые, это точно, — таков был мой довольно-таки банальный ответ.
— Дуумаете? — она посмотрела на меня искоса, испытующе.
— Откуда ты родом? — спросил я.
— Я валлийка.
— Я так и думал, что не англичанка. Выговор у тебя мягче.
Такси резко затормозило, и мы вышли. Перед нами было обветшалого вида строение с какой-то то ли кофейней, то ли не кофейней на первом этаже; помещение было разделено на закутки тонкими, плохонькими деревянными перегородками. Женщина, вышедшая поменять мне полсоверена — заплатить шоферу, — оказалась француженкой, опрятной и миниатюрной. Она была милая и оживленная, и поведение ее вмиг меня успокоило. Не похоже было, чтоб она задумывала меня обчистить, и, когда чуть позже мы уходили, я уже имел основания в этом убедиться.
— Сюда, — сказала моя уличная подружка. — Пойдем сюда.
И я проследовал за ней по лестнице, крытой тонким ковром, — два пролета, и вот мы в крохотной затрапезной комнатке.
— Не так ведь чтоб совсем худо? — спросила она с ноткой гордости в голосе.
— Не так, вовсе даже не так.
— Будьте добры, заплатите за комнату.
Хозяйка шла за нами следом и теперь стояла рядом.
Я поинтересовался, сколько с меня, и выяснилось, что пять шиллингов — вполне себе необременительно.
Когда хозяйка ушла, девушка заперла дверь и принялась снимать жакет и шляпку. Она стояла передо мной и смотрела то ли с вызовом, то ли в раздумье. У нее была стройная, изящная, потрепанная фигурка, и, когда она с легкой бравадой положила руку на бедро и улыбнулась мне, в этом неожиданно мелькнуло что-то трогательное. Я стоял возле каминной решетки, все было готово, чтобы развести очаг. Девушка застыла рядом, глазея на меня и явно недоумевая. У нее родилось подозрение, что я здесь вовсе не за тем, за чем положено. Взгляд ее, столь необычайно нежный и синий, уже немного раздражал меня. Я подметил, что волосы у нее каштановые, но спутанные и нечистые, неухоженные. Эти злосчастные созданьица понятия не имеют об искусстве жить или очаровывать. В жизни они жалкие пешки, шелуха красоты, навечно лишь шелуха.
— Садись, пожалуйста, — сказал я.
Она послушалась, как ребенок.
— Итак, ты валлийка. Из какой же части Уэльса ты приехала?
Прозвучало какое-то диковинное название.
— А кто твои родители? Бедняки, надо думать.
— Воовсе нет, — осадила она меня с этим своим чудным деревенским акцентом. — Мой отец бакалейщик. У него аж три лавки.
— Вот уж не верю, — насмешливо сказал я. — Вы, женщины, горазды приврать. Не верю, и все.
Жестоко, но я хотел, если сумею, забраться подальше обычного вранья, которым отделываются подобные девицы.
— Почему? — ее чистый взгляд встретился с моим.
— А потому! Ты мне не кажешься похожей на дочку человека с тремя бакалейными лавками. Будь так, твой отец был бы зажиточным человеком. А ты ведешь в Лондоне такую жизнь — и ждешь, что я тебе поверю?
Она неуверенно ощетинилась, без злобы.
— Хотите верьте, хотите нет, — сказала она угрюмо. — А все так и есть.
— Скажи, — проговорил я. — Много ты зарабатываешь этим делом?
— О, когда больше, когда меньше. Я не каждый день выхожу. Знаете, я выхожу, только когда мне нужно. Подцепишь джентльмена, он хорошо заплатит — и сиди себе, пока деньги не кончатся, иной раз подолгу можно не выходить. Я не очень-то это люблю.
— А хорошо заплатит — это сколько, по-твоему?
— Ой, ну мало ли. Однажды мне дали целых шесть фунтов.
— И это неправда, — сказал я. — Ты сама знаешь, что неправда. Ты говоришь так, только чтобы произвести на меня впечатление.
Девушка покраснела.
— Это правда. Так же верно, как то, что я сижу перед вами. Это было не в этой же самой комнате, но в этом доме. Он был богатый американец. Из Нью-Йорка. У всех американцев деньги водятся. И он был в стельку.
— Да, деньги у американцев водятся, — улыбнулся я саркастически. — Только американцы не болтаются где ни попадя, транжиря их вот так на тебе подобных. Ты столько не стоишь.
Она смотрела на меня, но в глазах ее не было ярости.
— Все равно это правда, — сказала она кротко. — Вы не любите женщин, да?
— Не очень.
— Вы женоненавистник, вот вы кто. Мне такие попадались.
— Не женоненавистник, нет. Просто женщины меня не очень-то занимают.
Она была сбита с толку, огорошена. Я начал раскаиваться в своем хамском поведении и с горя разжег камин (цена — один шиллинг). Мы подставили к нему кресла, и я забросал ее вопросами. Она рассказала мне о полицейском правиле, согласно которому женщине можно идти с мужчиной, не опасаясь быть арестованной, только в том случае, если он заговорил с ней первым, и о том, как велико число женщин, вовлеченных в этот бизнес. Я узнал, что на Пикадилли лучше всего «ловится» после часу ночи, а на Лестер-сквер и в ее окрестностях — между семью и одиннадцатью вечера. Есть еще одно место в Ист-Энде, я не запомнил точно где, там ловятся еврейские бедняки и тому подобный сброд, но они — это просто ужас смертный, заверила она меня. Заработаешь три шиллинга — считай повезло, и до чего же они жалкие существа, тамошние шлюхи! Я еще подумал — что это должны быть за девушки, раз даже она смотрит на них свысока!
Потом почему-то — может, потому, что разговор принял такой дружеский оборот, — маленькая валлийка решила: как знать, может, я и не такой бука, каким казался. Жизнь научила ее никогда не выпускать из головы: а сколько она сможет выжать из мужчины поверх стандартной таксы; где выйдет чуть больше чем ничего, а где — экстраординарная сумма, от каких получаются дорогие платья и драгоценности (в соответствии с ее собственными представлениями об их стоимости). Старо как мир. Да к тому же и другие женщины рассказывали ей о своих свершениях. Тот, кто хоть немного знаком с уличными женщинами, знает, до чего это распространенная практика. И вот уже она выкладывает мне дежурную историю о человеке, который ее подобрал, проводил до комнаты и предложил фунт, хотя подразумевалась сумма в три-четыре фунта или даже больше. Вышло из этого, если верить ей, конечно, нечто ужасающее для этого мужчины. Она закатила грандиозный скандал, побила на полке у него над головой какие-то горшки и поставила на уши весь дом. Трюк курам на смех. Мужчина из трусоватых, слыша такое и будучи, возможно, новичком или нечастым гостем в мире подобных похождений, пугается скандала. Многие робеют сторговаться с женщиной заблаговременно: запашок жестокости и греха начинает слишком уж бить в ноздри; в конце концов, для среднестатистического мужчины в этих бесцветных связях таится некоторая доля романтики, даже если женщина ничего подобного не испытывает. Для большинства женщин все это — набившая оскомину, печальная, тошнотворная и неумолимая тягомотина, а мужчины — шуты, кобели, кретины, от которых им, как правило, ни приятности, ни интереса. Стоит им завидеть малейшую возможность обвести одного из них вокруг пальца, напугать его, ограбить или обмануть — они не пренебрегут никаким фокусом, никакой хитростью. Моя девушка, Лилли Э., училась этому, должно быть, у сотни опытнейших уличных советчиц. Я знаю, потому что позже она рассказала мне и о приемчиках своих товарок.
Но я продолжу.
— Тогда он положил на стол соверен, и я с ним пошла, — сказала она.
Я улыбнулся, не столько с насмешкой, сколько позабавленный. История с ней никак не вязалась. Это было неприкрытое вранье.
— Не было такого, — откликнулся я. — Ты мне рассказываешь какую-то допотопную профессиональную байку. А правда в том, что ты, глупая маленькая лгунья, надумала до того запугать меня своими россказнями, чтоб я отстегнул тебе два или три фунта. Избавь себя от хлопот. Делать я этого не собираюсь.
Я именно что собирался дать ей два или три, если не пройдет настроение, но сейчас ей это знать было ни к чему.
У моей маленькой валлийки окончательно ушла почва из-под ног. Это было ясно по ее беспомощному, такому милому взгляду. Что-то в моем высокомерном поведении плохо сказывалось на ее выдержке и присутствии духа. Я поднял на смех ее шитые белыми нитками выдумки и разбранил очевидные враки.
— Такого мужчины, как я, у тебя еще не было, — предположил я.
— Мужчины! Я и не желаю знать о них ничего нового, — откликнулась она с нежданной яростью. — Я по горло ими сыта, всей этой оравой! Если бы я только могла выкарабкаться — я бы это сделала. Глаза бы мои больше не видели ни одного мужчины!
Я не сомневался в искренности этой вспышки. Но прикинулся, что не верю ей.
— Это правда! — настаивала она с мрачным видом.
— Ты так говоришь, но это просто слова. Если б хотела выкарабкаться, то выкарабкалась бы. Почему не устроишься куда-нибудь? Ты могла бы работать.
— У меня нет профессии в руках, а для учебы я слишком стара.
— Что за глупости! Тебе не больше девятнадцати и ты могла бы заниматься чем угодно. Но нет же. Ты ничем не лучше остальных. Ты идешь самым легким путем. Давай, — сказал я уже мягче. — Одевайся и пошли отсюда.
Ни слова не обронив, она послушно натянула жакет и свою замызганную шляпу, и мы двинулись к двери.
— Слушай, — сказал я. — Я не хотел быть злым. Бог свидетель, я последний, кто вправе бросать в тебя камень. Мы все в этом мире погрязли в такой гадкой неразберихе, и ты, и я, и все остальные. Ты не понимаешь, о чем я говорю, и ладно. А теперь давай найдем хороший тихий ресторанчик, где сможем не торопясь, со вкусом поужинать, как пара друзей, которым прорву всего надо обсудить.
В мгновение ока ее охватило оживление. Видимость моего намерения обращаться с ней как с леди была, по ее представлениям, высшей степенью экстравагантности.
— Ну и забавный же вы, — ответила она со смехом. — Ужасно забавный.
И я увидел, что впервые за долгое, уж наверное долгое время в ее грязном мире мелькнул слабый отблеск романтики.
Мы вышли, и видя, как разительно переменилось мое поведение, она спросила:
— А вы не купите мне пачку сигарет? У меня мелочи нет.
— Конечно, — ответил я, и мы завернули в табачную лавку. Оттуда мы взяли такси до какого-то ресторана, который она, по всей видимости, сочла достаточно роскошным, а потом и из ресторана — но я расскажу обо всем подробно.
— Скажи, — заговорил я после того, как она сделала заказ и для себя, и для меня. — Ты сказала, что родом из Уэльса. Назови-ка типичный шахтерский городок из тех, что поближе к Лондону; какое-нибудь место, где действительно царят бедность и тяжкий труд.
— Ну, в наших местах довольно-таки скверно, — решилась она, и прежнее непроизносимое название прозвучало вновь. — У нас людям не на что жить.
Жаль, вы не слышите этого ни на что не похожего подмурлыкиванья — ее акцента.
— И далеко это?
Она сказала, сколько ехать от Лондона и сколько шиллингов берут за проезд. Думаю, это, самое большее, три часа.
— И в Кардиффе тоже скверно, — добавила она. — Там много шахт. И даже очень глубоких. И люди там бедные.
— А ты сама хоть раз бывала в шахте?
— Да, сэр.
Ее вежливость вызвала у меня улыбку — и войдя в ту комнату в доме свиданий, и покидая ее, она помогла мне снять и надеть пальто, ни дать ни взять прислуга.
Я кое-что разузнал от нее об Уэльсе, о тамошней жизни впроголодь, а потом мы вернулись к Лондону. Сколько на самом деле зарабатывает среднестатистическая уличная девка? Я хотел знать. Она сказать не могла — тут уж по-честному.
— Кто-то больше, кто-то меньше. У меня вот не очень хорошо получается, — призналась она. — Много заработать не могу. Я не умею заставить мужчину раскошелиться.
— Знаю, что не умеешь, — сказал я с искренним сочувствием. — Бесстыдства в тебе маловато. И эти твои глаза, взгляд у тебя такой нежный. Не надо тебе это, Лилли. Ты слишком хороша. Тебе бы найти другую работу, как бы это ни было тяжело.
Она не ответила: решила не обращать внимания на мою мелочную философскую озабоченность тем, о чем я не имел ни малейшего понятия.
Мы поговорили о разных типах девушек. Некоторые и впрямь красотки, другие нет. Есть у кого действительно хорошие фигуры, сказала она, да вы и сами знаете. Другие сложены просто ужасно, и тут все зависит от их наглости и сноровки: удастся ли развести на деньги мужчин — недовольных мужчин. Есть постоянные точки ловли, Пикадилли вот — лучшее место, единственное прибыльное место для девиц ее типа, и все веселые дома, какие тут есть, существуют с ведома полиции.
— Да, но этого не может быть, — сказал я. — Весь лондонский разврат не может быть сосредоточен на одном-единственном пятачке. Ресторан, в котором мы сидим — просторное, но дешевое заведение, — тоже вполне себе злачное место, сказала она. — Должны же быть еще какие-то. Не могут же набиваться сюда все без исключения женщины, которые этим занимаются! Так куда же они деваются в таком случае?
— Есть еще одно место неподалеку от Чипсайда.
Выяснилось, что существуют определенные точки, бары и якобы рестораны, где девушке позволяется появиться и ждать, покуда какой-нибудь мужчина не заведет с ней разговор. Ждать можно по двадцать минут за один присест, и, если никто так и не заговорит с тобой, изволь подняться и отправиться восвояси — но еще через двадцать минут можно вернуться и снова попытать счастья; это означает, что придется купить себе еще выпить. А между тем мест таких полно, и все они забиты девицами.
— Ты отвезешь меня к этой чипсайдской точке, — предложил я. — А потом я куплю тебе еще сигарет и коробку конфет. И заплачу за все время.
Она подумала было о своей товарке по ловле, с которой обещала встретиться в одиннадцать, но в конце концов согласилась. Товарка отправилась на все четыре стороны.
За обедом мы болтали о мужчинах и о женских типажах, которые им нравятся. Англичане, полагала она, обычно предпочитают француженок, а американцы — англичанок, но высший шик — походить на американку и говорить с тем же выговором, что американка, потому что американки — самые популярные девушки из всех.
— И американцам, и английским джентльменам, — она сама произвела эту странную классификацию, — нравятся американские девушки. Меня иногда принимают за американку, — доверительно сообщила она мне. — И еще моя шляпка похожа на американскую.
Кстати, так оно и было. Это убогое хвастовство заставило меня усмехнуться.
— И чем же им так по душе американские девушки?
— О, американка умнее. И она быстро ходит. И лучше себя держит. Вот что говорили мне мужчины.
— И тебе удается их надуть?
— Да.
— Это должно быть интересно. Я хочу послушать, как ты подражаешь американкам. Как ты это делаешь?
Она зажевала губами, готовясь разыграть спектакль.
— Окей, видно, мне уже пора, — начала она.
Имитация выходила у нее не слишком хорошо.
— Все американцы говорят «окей», — напомнила она мне.
— А еще что? — спросил я.
— Еще — «да ладно», — ей явно больше ничего не приходило в голову. — Научите меня еще чему-нибудь. Я знала и другие слова, но позабыла.
Полчаса учил я ее американскому сленгу. У нее был такой заинтересованный и прилежный вид, пока я засеивал ее губки и нехитрую память этими дурацкими американскими фразочками, что, признаюсь, было для меня большим удовольствием. Она явно не сомневалась, что все это повысит ее рыночную стоимость. Так что в некотором роде я был соучастником порока и подстрекателем к нему. Бедняжка Лилли Э.! Совсем скоро она падет безвозвратно.
В одиннадцать часов мы отправились туда, где, как она сказала, собираются подобные женщины, и тогда я увидел, что собой представляет потайной мир лондонского разврата. Потом мне говорили, что я видел вещи вполне характерные.
Моя девчушка отвела меня в точку на углу, совсем рядом с рестораном, который мы только что покинули, я бы сказал, это было кварталах в двух. Точка была на втором этаже; поднимаешься по широкой лестнице и оказываешься в комнате, комната круглая, а по центру как раз эта самая лестница. Слева — бар с четырьмя-пятью хорошенькими барменшами, и небольшая комнатка, заполненная мужчинами и женщинами. Женщины, а вернее девушки — ибо всем им было, я бы сказал, от семнадцати до двадцати шести, — были, что называется, «ничего», но вот только бойкости американских сестер им недоставало.
Столы, за которыми они сидели, были расставлены вдоль стен, и они выпивали — исключительно ради того, чтоб им позволили здесь находиться. Мужчины приходили и уходили, и девушки тоже приходили и уходили. То по одиночке. То парами. Туда-сюда сновали официанты, и, как мне показалось, местный этикет требовал, чтобы женщины заказывали портвейн, уж не знаю, почему, на вкус это была омерзительная дрянь, будто сваренная из каких-то химикатов, и я отказался к ней даже притронуться. Мне показали местных сыщиков; девушек, которые работают в парах; низших существ на свете — мужчин, торгующих женщинами. Я узнал, что ровно в половине первого ночи Лондон закрывает все свои рестораны, бары, пивнушки и тому подобные заведения, и тогда всех этих женщин выставляют прочь.
— Видели бы вы Пикадилли около часу ночи, — сказала моя проводница парой часов раньше, и теперь я понял. Их просто-напросто выкуривают на Пикадилли из всех углов.
Должен признать, обстановка там была довольно гнетущая. В комнате было вполне оживленно, но как же мало души в подобной жизни. Все равно что перемешать солому с опилками в надежде, что в них зародится энергия, чувство жизненного роста и свежести, которым полнится стебель или древесный ствол. Я бы сказал, что это мир умерших идеалов или, вернее, мир, где у идеала никогда не было шанса народиться. Эти женщины — настоящие хищные птицы: холодные, уставшие, разочарованные, злобные, тупые, быть может, даже печальные; мужчины — жертвы плотских страстей, неспособные понять, до чего велики усталость и отвращение женщин, силящихся их удовлетворить. Ни у тех, ни у других нет ясного понимания жизни; между ними — ни намека на нежность или романтику. Ни тени утонченности, какая есть в соблазнении, в мерцании миражей. Скорее это непристойный, грубый торг, в котором ведут свои грязные партии грабеж, брань и горькие взаимные обвинения. Я не знаю ничего более страшного, не знаю отзвука духовной смерти более отчетливого и более горького суждения о жизни, о любви, о юности и о надежде, нежели изможденный, лицемерный, базарный оклик уличной девки: «Привет, дорогуша!».
Оттуда мы пошли по другим точкам, не таким хорошим, как объяснила Лилли.
Что за убогий мир. Я и не пытаюсь дать ему толкование. Положение женщины или мужчины, которыми движет страсть, куда как завиднее. А остальные — так ли уж они виноваты? Обстоятельства играют во всем этом огромную роль. Да, я считаю, что это страшная, разверстая адская бездна, и все же я знаю, разговорами тут не поможешь. По моему суждению, жизнь не меняется. Мир стар. Люди делятся на классы, но страсти везде те же. Мы считаем, что этот жалкий мир худший из всех потому только, что он жалок. Но так ли это? Не в том ли дело, что у нас попросту разные привычки? По мне, так именно в этом.
Я купил своей девчушке коробку конфет, поймал такси, отвез ее домой — в ее обшарпанную комнатушку — и распрощался с ней. Она была очень весела. С тех пор как мы выбрались из того закутка со съемными комнатами, она немало заработала. Кошелек у нее раздобрел на три фунта. Ее мнением поинтересовались, ее совет приняли во внимание, ей позволили сделать заказ в ресторане. Я постарался дать понять, что испытываю к ней по чуть-чуть и жалости, и восхищения. Стоя под дождем у ее порога, я сказал, что, быть может, о чем-нибудь из этого однажды напишу в книге. Она сказала:
— Пришлите мне экземпляр вашей книги. Я ведь в ней буду?
— Будешь.
— Пришлите, ладно?
— Если только адрес не поменяется.
— О, не поменяется. Я не так уж часто переезжаю.
Бедная валлийская бродяжка! Я подумал: а долго ли, долго ли «не поменяется адрес», прежде чем она падет пред зловещими тенями, что притаились на ее тоскливом пути — пути страдания, сожаления, смерти?