Перевод с итальянского и вступление Романа Дубровкина
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2020
Прочитать Данте
«Цель поэзии — поэзия…»
А. С. Пушкин
Ни одно произведение мировой поэтической классики не переводилось в России с той же интенсивностью, с какой переводилась «Божественная комедия». Переводы эти — полные и фрагментарные, прозой и стихами, эквилинеарные и вольные, профессиональные и любительские — не избавляют, однако, и сегодня от ощущения неудовлетворенности. Несогласие становится особенно острым при сличении переводов с оригиналом, с этим памятником «вечно живого и вечно молодого искусства» (В. Брюсов). Как вернуть русской версии Данте ее поэтическую самоценность? Как освободить бессмертную поэму от историко-философского балласта, отвлекающего читателя от проникновения в тонкую «материю стиха» (Е. Эткинд)?
Мысль о неотложности такого труда укрепилась во мне в последние годы под влиянием, с одной стороны, целой серии публикаций, посвященных рецепции Данте в России, а с другой, под напором возрождающейся дискуссии о правомочности буквализма (в самом узком понимании термина), подкрепленной настойчивым применением в филологической литературе псевдо-математического метода, якобы незаменимого при подсчете точности и вольности переводов.
Это «повторение пройденного» подтолкнуло меня снова взяться за собственный перевод «Ада», начатый спонтанно много лет назад и по разным обстоятельствам отложенный в сторону.
Неоднократно указывалось, что творение Данте безальтернативно ассоциируется в сегодняшней России с классическим переводом М. Лозинского, и никакие публикации других переводов невозможны без полемики с этой работой. «Перевод Лозинского, — отмечал М. Гаспаров, — изумителен, он разом отстранил и заслонил все прошлые переводы. Он прочен и точен; он еще долго будет перепечатываться как образцовый».
Ученый, правда, оговаривается, что, несмотря на сказанное, «нельзя допускать, чтобы в читательском сознании <этот перевод> намертво срастался с подлинником и подменял его». В противовес переводу Лозинского Гаспаров предлагал рассмотреть версию В. Маранцмана, попутно упоминая выполненное силлабическим стихом переложение А. Илюшина и ритмизованный подстрочник известного прозаика Б. Зайцева, сделанный еще в Первую мировую войну.
Со времени публикации статьи Гаспарова прошло пятнадцать лет, но не похоже, чтобы названные варианты «Комедии» прижились.
Я не стану, как это принято, хвалить мимоходом перевод Лозинского, объявляя его безусловным шедевром переводческого мастерства. Не стану я впадать и в другую крайность, присоединяясь к позиции И. Кашкина, убежденного в том, что Лозинский смирился «перед суровой торжественностью ‘Божественной комедии’» и «в угоду велелепию <…> сам смирил и осерьезнил живой, народный, новый для своего времени итальянский язык Данте, запечатав его для простого смертного семью печатями своей учености».
Тем не менее не поддаваясь обаянию имени выдающегося мастера, каковым, безусловно, является Михаил Леонидович Лозинский, я осмелился противопоставить его труду свое прочтение великого творения Данте, вкладывая в слово «прочтение» его первоначальный смысл.
К переводу поэмы Лозинский подготовился академически тщательно и впоследствии написал шестнадцать авторских листов примечаний. Собранные им материалы представляют собой «десятки папок, содержащих разнообразные изыскания, рефераты, конспекты, наблюдения, списки, чертежи, выписки, фотокопии и проч.» (Е. Эткинд). Подобная добросовестность не может не вызвать уважения, особенно если учесть, что речь идет о переводе «средневековой энциклопедии» научных, политических, философских, моральных и богословских знаний. Аналогичным образом поступил и предшественник Лозинского, его учитель В. Брюсов, писавший о своих первых шагах к переложению «Комедии»: «Над Данте уже работаю. Впрочем, больше читаю о Данте, чем перевожу его стихи. И чем глубже вхожу в круг Данте, тем безмернее кажется мне этот мир… Но, с другой стороны, изучение и утрудняет (курсив мой — Р. Д.) перевод: мне становится жаль пожертвовать каждым словом, каждым намеком Данте…»
Сознательный буквалист Брюсов ставил перед собой задачу переводить поэму «стих в стих» и (как не раз было замечено) добивался внешней схожести своего перевода с итальянским оригиналом, пренебрегая музыкальностью. По своей верности букве перевод Лозинского, безусловно, отстает от брюсовского. Тем важнее ответ на вопрос, насколько и он «утруднил» свой текст?
Читателя, знакомого с поэмой исключительно по переводам, несомненно, удивит, что простота изложения является отличительной чертой дантовского стиля, его «фирменным знаком». «‘Комедия’ и простота! — восклицал первый редактор перевода Лозинского А. Дживелегов. — Это сочетание звучит как некий парадокс. А между тем ничто не определяет полнее реалистических <ее> приемов». И далее: «размещение слов в стихе, чрезвычайно уплотненном, нужно было по возможности приблизить к простейшим требованиям синтаксиса, символам и аллегориям, по возможности искать простейшие словесные выражения, понятнее излагать богословские тонкости, неизбежные по плану поэмы».
Исследователи не раз высказывали мнение, что язык «Комедии» уникален по своей сжатости и лаконичности, за которыми стоят свойственные Данте «конкретность мышления» и «редкостное чувство действительности» (С. Мокульский). Авторская речь зачастую представляет собой недвусмысленное описание действий и констатацию фактов. Голос рассказчика спокоен и выдержан. В большинстве эпизодов лишенное украшений повествование («крупицы личного разговорного стиля» — О. Мандельштам) создает впечатление отточенной прозы, повторенной столетия спустя в «стихотворениях в прозе» французских символистов, наследников Данте. При этом «Комедия» не написана на «просвещенном народном языке» (volgare illustre), на котором поэт рекомендовал в молодости создавать художественные, религиозные и философские произведения. Ей, напротив, свойственно противопоставление торжественности каждодневному языку Флоренции, усиленному многочисленными вкраплениями латинизмов, неологизмов, провинциализмов, технических терминов, а порой и уличного жаргона. Отвергая высокий язык трагедии, доступный лишь немногим, Данте избрал для своей «Комедии» язык «‘простонародный, смиренный’, vulgaris, humilis, <который> так прост, что и простейшим людям понятен» (Д. Мережковский).
Такой прием смешения стилей («очень сложная амальгама», как сказал В. Брюсов) наиболее выпукло проступает в сценах «плебейской ориентации» (Л. Пинский), что не отменяет сказанного о негромком голосе повествователя. Признаки внешней выразительности, стилистические «вспышки» или «взрывы» возникают в ровном течении текста только там, где поэту необходимо максимально заострить характеристику, придать сцене трагичность или комичность.
Лозинский «понял высокую риторику автора ‘Комедии’», — восхищался единомышленник переводчика, крупный критик И. Голенищев-Кутузов, — он «не упрощает синтаксиса Данте, не боится сложности его построений, и в той степени, в какой возможно, передает ее в структуре другого языка».
Утверждение это выглядит по меньшей мере странно, когда речь идет о произведении, отрицающем риторику как таковую, о поэме, для которой свойственна прямолинейная синтаксическая структура, не нуждающаяся в упрощении. Общеизвестно, что новаторство Данте как раз в том и состоит, что он написал свой шедевр не на традиционной латыни, а на народном языке, на тосканском диалекте, который лег в основу национального языка всей Италии. Это был, по его убеждению, «хлеб, которым насытятся тысячи» («Пир», 1), он писал для обыденного читателя и хотел быть понятным для самой широкой аудитории. Именно поэтому он пользовался в «Комедии» непритязательным, низким слогом, «на котором (по его собственным словам) говорят между собой даже женщины».
По лексическому наполнению и отдельным грамматическим формам язык «Комедии», естественно, отличается от современного, но он несопоставимо понятней нынешнему итальянскому читателю, чем плохо воспринимаемый англичанами английский язык младшего современника Данте Чосера или жившего почти три века спустя Шекспира. «Фактически во всех странах за последние семьсот лет, — отмечал один из крупнейших исследователей творчества Данте Энрико Малато, — поменялись не только лексика и фразеология, но и вся культура языка. И только итальянский язык за прошедшие столетия никак не изменился. Эта уникальная историческая особенность позволяет нам сегодня воспринимать ‘Божественную комедию’ как произведение близкое и современное».
Передача экспрессивной простоты стала камнем преткновения для всех переводчиков прошлого, причем не только русских, но и западноевропейских. Внятное повествование итальянского подлинника повсеместно подменялось («компенсировалось») торжественной патетичностью, усиленной за счет «спецэффектов», передающих, по замыслу переводчиков, колорит отдаленной по времени эпохи.
Е. Эткинд находил, что язык перевода Лозинского отличается «темнотой некоторых строк, а также тем, что на лексике перевода лежит легкий налет архаичности, который в ряде песен подменяет стилистическую атмосферу Данте иной, более торжественной, иногда даже выспренной». Сказано довольно мягко, скорее дипломатично.
Сам Данте подчеркивал, что в его поэме имеется «несколько смыслов»: «первый называется буквальным, второй — аллегорическим или моральным». На какой из слоев ориентироваться переводчику? Закладывать ли в переводимые строки иносказательный смысл или оставить сказанное в подлиннике нерасшифрованным?
В предисловии к парижскому изданию своего «Ада» Б. Зайцев, солидарный с целым рядом итальянских исследователей, высказал наблюдение, что «по силе и первозданности выражения» словесную ткань «Комедии» можно «равнять лишь с Библией». Это сравнение, по моему мнению, очень четко подсказывает путь к решению задачи. В «Определении» Священного Синода от 1858 года новому русскому переводу Евангелия предписывается строгое условие, «чтобы перевод совершенно точно выражал подлинник, впрочем, соответственно свойству языка русского и удобовразумительно для читающего».
Я не сумел бы сформулировать лучше.
Пройдя наполовину путь земной,
К холмистому я вышел бездорожью,
Угрюмый лес вздымался предо мной.
О нем любое слово будет ложью,
Одно скажу: ничто так не мертво,
И сердце до сих пор объято дрожью,
И я не рассказал бы ничего,
Но обретя в пути нелегком благо,
Не утаю скитанья моего.
Как очутился я на дне оврага,
Не ведаю — я был в каком-то сне,
Когда меня покинула отвага.
Я ночью заблудился в глубине
Нехоженого лога — пустошь эта
Зловещей показалась мне вдвойне.
На небо посмотрел я, где планета,
Нам указующая путь прямой,
На плечи гор лила потоки света.
Стал затихать невольный трепет мой,
И замерли сердечные приливы,
Терзавшие меня безвидной тьмой.
Так задыхающийся, но счастливый
Пловец взбирается на скользкий брег,
Оглядываясь вниз на вал бурливый.
Я осознал, что гибели избег,
И к пройденному обернулся логу:
Живые не бывали здесь вовек.
Я отдохнул и начал понемногу,
За шагом шаг, всходить по крутизне,
На склон опорную поставив ногу.
Как вдруг дорогу преградила мне
Стремительная рысь прыжком проворным,
Вся в пятнах на боках и на спине.
Карабкаться мешая к высям горным,
Рычала бестия, и я не раз
Вернуться думал по уступам черным.
Вставало солнце, лунный лик погас,
Заря венок созвездий золотила,
Прекрасный, как в первоначальный час,
Когда в движенье звезды и светила
Любовь Божественная привела.
Надежду утро года возвратило.
Я верил, что не причинит мне зла
Великолепный зверь с пятнистой шкурой,
Как вдруг от рева дрогнула скала.
Стоял я в страхе с головой понурой:
За рысью лев возник на гребне скал,
Пространство сотрясая гривой бурой.
К вершине он меня не подпускал,
За львом волчица шла — живые мощи,
Знаком был смертному ее оскал.
По виду похотливой твари тощей,
По ярости, блеснувшей из-под век,
Прочел я, что подъем не станет проще.
Заплакал я, как плачет человек,
Когда приходит страшная минута,
И все, что он скопил за целый век,
Идет вдруг прахом! — Оборвался круто
Склон подо мной. Казалось, я погиб.
Умолкло солнце, тварь завыла люто.
Тут некто у подножья скальных глыб
Возник во мраке к моему смятенью,
От долгого молчанья он охрип.
По мерзкому шагал он запустенью,
И возопил я: «Сжалься надо мной,
Будь смертным ты или бесплотной тенью!»
«Я человеком был, но в мир иной
Переселился. Ломбардинец родом,
Я в Риме жил, — ответил дух ночной, —
При Юлии и после год за годом
При добром Августе, когда жрецы
Кумиров завещали чтить народам.
Поэт, воспел я шрамы и рубцы
Энея, к нам приплывшего из Трои,
Где полыхали храмы и дворцы.
О, если б ты покинул дно сырое
Ущелья и в нагорный сад проник,
Ты счастье в певческом обрел бы строе».
«Так ты Вергилий, ты живой родник, —
Изрек я робко, — ты разлив широкий,
Питающий страницы наших книг.
Из всех земных певцов твои уроки
Усвоил я, и не было ни дня,
Чтоб не твердил я сладостные строки.
Мой труд благословеньем осеня,
Учитель, ты оставил мне в наследство
Изящный слог, прославивший меня.
Найди же к моему спасенью средство,
Взгляни, волчица выгнулась дугой,
Звериного я трепещу соседства».
При виде слез моих мудрец благой
Сказал: «Не мешкай в этом месте диком,
К вершинам света путь ведет другой.
Не даст пройти тебе к желанным пикам
Волчица — задерет среди камней,
Ни плачем не пронять ее, ни криком.
Съестное распаляет голод в ней,
Прожорливого не набить ей брюха,
Она от съеденного голодней!
К любому зверю рада, потаскуха,
На случку бегать ночью — вновь и вновь,
И лишь у Пса борзого хватит духа
Ей в горло впиться. Псу не прекословь!
Ему не злато станет пищей милой,
А добродетель, мудрость и любовь.
Италия его спасется силой.
Недаром пали Эвриал, и Нис,
И вождь рутулов с девственной Камиллой.
Волчицу будет гнать по склону вниз
Палач назад в могилу, в ад свирепый,
Откуда выход для нее прогрыз
Червь зависти, открыв наружу склепы.
Мой сын, вожатым буду я тебе,
Мы через вечные пройдем вертепы.
Ты крики душ на пыточном столбе
Услышишь — вопли грешников, зовущих
Вторую смерть в отчаянной мольбе.
Среди застенков разглядишь гнетущих
Тех, кто гореть в огне предвечном рад,
Прельстясь наградой в заповедных кущах.
Другая тень тебя в священный град
Введет — она моей достойней тени,
С тобой расстанусь я у крепких врат.
Запретны для мятежника ступени
К Тому, пред чьим лицом мы предстоим,
Верховных я не чтил установлений.
Он Царь всему — над городом Своим
Воссел Он властелином самовластным,
Стократ блаженны избранные Им».
Вскричал я: «В этом сумраке ужасном,
Боюсь, не доживу я до утра,
Пойдем же к обиталищам злосчастным
И через них к обителям Добра.
Во имя Бога, что тебе неведом,
Пророк, веди меня к вратам Петра!»
За тенью молча зашагал я следом.
[1] © Роман Дубровкин. Перевод, вступление, 2020