Перевод с французского Марины Бендет
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 2019
Жану Грейшу1
Эта глава посвящена парадоксу, одновременно лежащему в основе перевода и являющему собой его результат: словесное сообщение в определенном смысле непереводимо с одного языка на другой.
1. Самое первое, изначальное непереводимое есть множественность языков: вслед за фон Гумбольдтом сразу же назовем ее разнообразием языков, различием между языками; оно свидетельствует о радикальной разнородности, в силу которой любой перевод заведомо невозможен. Разнообразие проявляется на всех уровнях языка: в фонетическом и артикуляционном членении на основе фонетических структур; в лексическом членении, противопоставляющем друг другу не отдельные слова разных языков, но их лексические системы в целом, поскольку значение всякого слова существует внутри сети различий и синонимов; в синтаксическом членении, затрагивающем, к примеру, глагольные системы, расположение во времени какого-либо события, методы описания последовательности действий. Больше того, языки различаются не только по способу членения реальности, но и по манере ее воссоздания в речи; в этой связи Бенвенист, возражая Соссюру, отмечает, что основной единицей значащего языка является фраза, а не слово, поскольку природа слова противоречива. Итак, фраза сводит воедино говорящего, слушающего, сообщение, которое что-то означает, и референта, то есть того, о ком идет речь (кто-то говорит кому-то что-то о чем-то согласно семантическим правилам). Как раз на этом уровне вновь возникает настораживающая непереводимость; дело не только в членении реальности, но в связи смысла с референтом, в том, что говорится, по отношению к тому, о чем говорится; все фразы в мире порхают вокруг людей подобно бабочкам, которых никак не удается поймать. Но и это не все, более того, это еще не самое страшное: всякая фраза есть короткая речь, вырванная из более длинной речи – из текста. Переводчикам хорошо об этом известно: наши тексты суть перевод текстов, а вовсе не фраз или слов. Тексты же, в свою очередь, входят в культурные системы, выражающие то или иное видение мира; кстати, различные видения мира порой противостоят друг другу даже в пределах одной простейшей системы фонологического, лексического, синтаксического членения, так что культура народа или общности предстает в виде сети тайно или открыто противопоставленных друг другу видений мира; взять хотя бы западный мир с его последовательными заимствованиями — у древнегреческой, древнеримской, древнееврейской культуры; с его противоречащими друг другу периодами самоосмысления — от Средних веков к Возрождению и Реформации, к веку Просвещения, к романтизму.
Эти размышления заставляют меня сделать вывод: задача переводчика выстраивается не от слова к фразе, тексту, культурной системе, но в противоположном направлении: прочтя великое множество текстов, пропитавшись духом их культуры, переводчик движется от текста к фразе и слову. Завершающее действие, финальное решение связано с составлением словаря, подбором слов; это финальный этап, на котором окончательно оформляется невозможность перевода.
2. Я говорил об изначальном непереводимом. Чтобы добраться до конечного непереводимого, рожденного переводом, нужно рассказать о том, как работает перевод. Ведь перевод существует. Переводили всегда: всегда были торговцы, путешественники, послы, шпионы, помогавшие удовлетворить потребность в общении между людьми за пределами языковой общности — одной из основных составляющих социальной сплоченности и идентичности группы. Представители одной культуры всегда знали, что существуют чужаки, обычаи и язык которых отличаются от их собственных. Чужак неизменно вызывал тревогу: значит, есть иные уклады жизни, отличные от нашего? Перевод всегда был ответом, пусть и неполным, на это «испытание чужим». В основе перевода лежит прежде всего любопытство: как можно быть персом, спрашивает рационалист XVIII века? Нам знаком парадокс Монтескье: вообразить составленное персом описание нравов представителя греко-латинской, западной культуры, христианина, суеверного рационалиста. Как раз к этому любопытству по отношению к чужому и прибавляется то, что Антуан Берман в своей книге «Испытание чужим», называет желанием переводить.
Как действует переводчик? Я намеренно употребляю глагол «действовать», ведь именно действие, требующее теоретического обоснования, позволяет переводчику преодолеть препятствие, больше того, обойти теоретическое противоречие, которое являет собой принципиальная непереводимость с одного языка на другой. В предыдущей главе2 я говорил о попытках найти теоретическое решение альтернативе между принципиальной невозможностью перевода и его существованием на практике: об обращении к языку оригинала и о создании искусственного языка, авантюре, в которую ввязался Умберто Эко в «Поисках совершенного языка в европейской культуре». Я не стану повторять аргументы, объясняющие крах обеих этих попыток, и говорить о произвольности при воссоздании первоначального языка, который, кстати, так и не удается обнаружить. Вполне возможно, такой язык – чистый вымысел: мечта об историческом обосновании происхождения человека; отчаянный отказ от истинного человеческого бытия, а именно от множественности на всех уровнях существования; множественности, наиболее тревожащее проявление которой и есть разнообразие языков: почему языков так много? Ответ: потому. В силу исторических причин, а вовсе не по воле случая — полагать так было бы ошибкой, — мы, говоря словами Джорджа Стайнера, живем «после Вавилона». Что же касается идеального языка, к примеру, искусственно созданного, то для начала никому пока не удалось его написать, поскольку никто не способен составить исчерпывающий список простых понятий и дополнить его универсальной, оригинальной методикой словопроизводства; к тому же разрыв между гипотетическим искусственным языком и естественными языками с их отличительными чертами и странностями действительно непреодолим. Добавим к этому все не похожие друг на друга способы, которыми разные языки выражают связь значения с референтом при описании чего-то действительно существующего и чего-то отличного от действительно существующего, возможного, невероятного, утопического или даже тайного, невыразимого, — иначе говоря, всего того, что не может быть передано словами. Присущий каждому языку спор с тайным, скрытым, загадочным, невыразимым словами и есть то самое непередаваемое, прочнее всего укоренившееся, изначально непереводимое.
Так как же действует переводчик? В предыдущей главе я предложил применить практическое решение, заменив подавляющую альтернативу «переводимое против непереводимого» альтернативой «верность против предательства», но признав также, что практика перевода остается рискованным делом, все еще не получившим теоретического обоснования.
К этому признанию я и хотел бы вернуться, пояснив, чтó именно я называю конечным непереводимым, которое раскрывается и даже рождается при переводе. Дилемма «верность/предательство» имеет практический характер, поскольку не существует абсолютного критерия, позволяющего оценить, насколько хорош тот или иной перевод. Таким абсолютным критерием мог бы стать тот же смысл, записанный где-то за пределами изначального текста, между ним и конечным текстом. Третий текст мог бы выражать идентичный смысл, этот смысл следовало бы перенести из первого текста во второй. Отсюда и парадокс, скрывающийся за стоящей перед нами на практике альтернативой верность/предательство: хороший перевод может стремиться лишь к предполагаемой равнозначности, не основанной на доказуемой идентичности смыслов; к равнозначности без идентичности. Как раз в этой предполагаемой равнозначности без идентичности и состоит задача переводчика: наиболее яркий ее пример — переперевод важных для мировой цивилизации текстов, прежде всего тех, что способны преодолеть барьер, возникающий из-за упомянутого мною ранее несходства систем членения и воссоздания фраз и текстов — к примеру, в иврите, греческом и латыни или в индийских языках и китайском. Более того, перепереводы постоянно создаются и в рамках единого культурного пространства: мы видим это на примере Библии, произведений Гомера, Шекспира, Достоевского. Читателю такая переводческая работа внушает доверие: она дает ему доступ к наследию чужой культуры, языка которой он не знает. Но что такое эта работа для переводчика, стоящего перед дилеммой верность/предательство? Страстно желавшие переводить немецкие романтики, чьим исканиям Антуан Берман посвятил книгу «Испытание чужим», умножили количество вариантов этой практической дилеммы и смягчили ее остроту, скрыв ее за девизами «приведем читателя к автору» или «приведем автора к читателю». Они смягчили проблему служения двум хозяевам: чужому в его чуждости, читателю — в его желании присвоить себе переведенный текст. Остроту этой дилеммы можно смягчить, признав непреодолимость различий между своим и чужим. Как раз к этому признанию я и хочу вернуться.
Внешне простой принцип равнозначности без идентичности подразумевает вопреки всему, что существует некий заранее заданный смысл, который перевод должен, что называется, «передавать» — под этим смутно подразумевается «восстанавливать». Такую равнозначность нужно искать, вырабатывать, предполагая, что она существует.
Именно об этом предположении и следует поговорить. Оно более или менее допустимо в рамках широкого культурного пространства, в котором внутриобщинные идентичности, в том числе и языковые, сами являются продуктом долговременных обменов, — как в случае с индоевропейским пространством и, в особенности, с такими близкими друг к другу подгруппами, как романские, германские и славянские языки, или в случае с дуалистическими отношениями, подобными тем, что связывают между собой один из вариантов латыни и один из германских языков, скажем, древнеанглийский. В этом случае предположение о равнозначности представляется допустимым. На деле же за культурной близостью скрывается истинная природа равнозначности, скорее рожденная переводом, а не предполагаемая им. Я сошлюсь на произведение, непосредственно не связанное с переводом, но косвенно упоминающее феномен создаваемой переводом равнозначности, который я пытаюсь описать. Это книга эллиниста Марселя Детьена «Сравнить несравнимое»3. Детьен оспаривает представление о том, что «можно сравнивать лишь сравнимое», и предлагает «конструктивное сравнивание». Если Антуан Берман говорил об «испытании чужим», то Детьен говорит о «шоке несравнимого». Несравнимое, отмечает он, ставит нас перед «чуждостью первых жестов и первоначальных начал».
Применим к переводу заимствованную у Детьена формулу: станем «конструировать сравнимое». Эту формулу я обнаружил в описании отношений между Древним Китаем и архаической, а затем Древней Грецией, данном блестящим французским синологом Франсуа Жюльеном. В его представлении, которое я здесь не обсуждаю, но принимаю в качестве рабочей гипотезы, китайский язык абсолютно противоположен, чужд греческому языку: всестороннее, глубокое знание китайского языка автоматически ведет к разрушению извне свойственного грекам образа мыслей, греческого языка. А значит, абсолютная чуждость остается присуща нам, думающим и говорящим по-гречески, — неважно, с позиций немецкого или одного из романских языков. Иными словами это означает, что китайский язык отличает от греческого изначально существующая «складка» в мыслимом и ощущаемом, «складка», которую невозможно разгладить. Так, в своей последней книге «О времени»4 Жюльен утверждает, что в китайском языке нет глагольных времен, поскольку в нем нет концепции времени, разработанной Аристотелем в четвертой книге трактата «Физика», восстановленной Кантом в «Трансцендентальной эстетике» и обобщенной Гегелем в его представлениях о негативности и о Aufhebung5. На протяжении всей книги повторяется: «не существует… не существует… однако существует…». В этой связи у меня возникает вопрос: как (по-французски) сказать о том, что существует в китайском языке? Кстати, Жюльен в своей книге не использует ни одного слова на китайском (кроме «инь и ян»!); он на французском — причем на очень красивом французском — рассказывает о том, что именно заменяет в китайском категорию времени: о смене времен года, праздниках, корнях и листьях, источниках и течении. Так он конструирует сравнимое. Он конструирует его так, как делают при переводе, — о чем я уже говорил выше: он идет сверху вниз, от общего ощущения, связанного с различием в «складках», через произведения классической китайской литературы вниз, к словам. В конце концов, конструирование сравнимого превращается в создание словаря. Но что, помимо слов из наших «греческих» языков, попадает в этот словарь? Обиходные слова, не получившие применения в философии, вырванные в результате перевода из привычного контекста и возведенные в ранг эквивалентов, тех самых равнозначных, но не идентичных эквивалентов, которые, как мы предполагаем, существуют изначально; именно это их изначальное, а ныне каким-то образом где-то скрытое существование и должен обнаружить переводчик.
Величие перевода, риск перевода состоят в созидательном предательстве оригинала, в столь же созидательном присвоении результата принимающим языком; в конструировании сравнимого.
Но, возможно, как раз это и происходило в разные эпохи с нашей собственной культурой: когда была создана Септуагинта, перевод Библии на древнегреческий, который могут сколько угодно критиковать гебраисты. Или когда святой Иероним создал Вульгату, сконструировав сравнимый латинский язык. Еще раньше, задолго до святого Иеронима, древние римляне создали сравнимое, решив за всех нас, что «arête» будет переводиться как «virtus», «polis» — как «urbs», а «politès» — как «civis»6. Говоря о Библии, вспомним также, что Лютер не только сконструировал сравнимое, когда перевел Библию на немецкий язык и, как он осмеливался утверждать, «германизировал» ее по отношению к сделанному святым Иеронимом переводу на латынь, но и создал немецкий язык как нечто сравнимое с латынью, с греческим языком Септуагинты, с древнееврейским языком Библии.
3. Дошли ли мы до конца непереводимого? Нет, поскольку мы сконструировали равнозначность, тем самым разгадав ее загадку. Более того, конструирование сравнимого стало оправданием двойного предательства, когда перевод-конструирование сделал соизмеримыми двух несоизмеримых хозяев. Остается лишь финальное непереводимое, которое мы обнаруживаем через конструирование сравнимого. Подобное конструирование идет на уровне «смысла». «Смысл» — единственное слово, которое мы не прокомментировали, поскольку предполагаем его изначально заданным. Однако единство смысла с плотью слов, которую называют «буквой», разорвано. Переводчики с радостью избавились от смысла, чтобы их не обвиняли в «дословном переводе», — ведь переводить дословно означает переводить слово за словом, а это стыдно и позорно! Вот почему многие блестящие переводчики, вслед за Гёльдерлином, Целаном и, возвращаясь к Библии, Мешонником7, выступили против одного только смысла, смысла в отрыве от буквы, смысла вопреки букве. Покинув уютное убежище равнозначности смыслов, они устремились в опасные сферы, где задаются вопросом о звучании, вкусе, ритме, о расстановке слов и о молчании между ними, о метрике и рифме. В то же время подавляющее большинство переводчиков, впадая в панику, сопротивляются этому и не признают, что переводить один только смысл — значит отрицать достижения современной семиотики, — идею о единстве смысла и звука, означаемого и означающего, идею, противоречащую предрассудку, который встречается даже у раннего Гуссерля, а именно: смысл полностью проявляется в акте «придания смысла», Sinngebung, выражение (Ausdruck) для него — все равно что одежда, прикрывающая тело снаружи, хотя в действительности это бестелесная душа смысла, Bedeutung. Вследствие этого поэта может переводить только поэт. Но я бы ответил Берману, будь он еще жив, что в деле конструирования сравнимого он продвинулся на шаг вперед и добрался до уровня буквы; при этом он опирался на внушающие тревогу достижения того Гёльдерлина, который по-немецки говорит на греческом, или, возможно, того Мешонника, который по-французски говорит на древнееврейском… А значит, «дословный» перевод, которого так жаждал Берман, в действительности есть не пословный, но побуквенный перевод. Действительно ли он ушел так далеко, как полагал, в своей едва ли не отчаянной критике равнозначности смыслов, конструирования сравнимого, буквального сравнимого? Не кажется ли нам, что схожесть двух заглавий, «Испытание чужим» и «Перевод и буква, или пристанище далекого»8, свидетельствует о бесконечной борьбе с вновь и вновь возрождающимся непереводимым?
1 Жан Грейш (р. 1942) — католический священник, профессор философии Католического университета в Париже, руководитель серии «Философская коллекция» в издательстве «Beauchesne», специалист по философии Мартина Хайдеггера и Поля Рикёра.
2 «Парадигма перевода», вторая глава книги Поля Рикёра «О переводе».
3 Paris: Ed. du Seuil, 2000. (Прим. автора.)
4 François Jullien. Du temps. — Paris: Grasset et Fasquelle, 2001. (Прим. автора.)
5 О «снятии».
6 Virtus (лат.) — добродетель; urbs (лат.) — город; civis (лат.) — гражданин. Приведены также их эквиваленты на греческом языке.
7 Анри Мешонник (1932–2009) — французский лингвист, литературовед, специалист по теории литературного перевода, поэт, эссеист, переводчик Библии.
8 A. Berman. La traduction et la lettre ou l’auberge du lointain. — Paris: Éd. du Seuil, 1999. (Прим. автора.)