Из писем (1908–1938) Олдоса Хаксли. Составление, вступление, перевод и комментарии Александра Ливерганта
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 2019
«…Ничего важнее, чем свобода мыслить»
Вглядимся в эпистолярный портрет крупнейшего английского писателя первой половины ХХ века. Ведь письма (а писем Олдос Хаксли написал тысячи, хотя и винился, что он «отвратительный корреспондент» и страдает «эпистолофобией») — это отличное подспорье для жизнеописания. Творчество же Хаксли, во всяком случае довоенное, известно у нас куда лучше, чем подробности его жизни в 10-30-ые годы.
Перед нами на портрете скептик, атеист, мизантроп, свободолюбец, человек увлекающийся и противоречивый. И во всем — во всех своих трудах, начинаниях и интересах — личность разносторонняя, широкого творческого, научного, мыслительного да и человеческого диапазона.
Еще школьником Хаксли замечен ироническим взглядом на мир, страстью к шутке, розыгрышу. В первом же письме (Олдосу нет и четырнадцати) он, прямо как у Стивенсона в «Острове сокровищ», дает одноклассникам подробные указания, как отыскать спрятанные им в школе «несметные» сокровища. «И не вздумайте их потерять», — предупреждает это грозное и загадочное послание. Во втором письме (ноябрь 1908 года) умудренный печальным опытом учебы в закрытой школе, Олдос рекомендует своему двоюродному брату самый эффективный способ борьбы с дедовщиной: разбить две дюжины яиц и вылить их вместе со спитым чаем в ванну «деду»-старшекласснику…
Чувство смешного (при совсем не располагающей к смеху жизни: ранняя смерть матери, самоубийство брата, отслойка сетчатки) юный насмешник демонстрирует на внушительной дистанции от незлобивого швейковского до язвительного гулливеровского юмора. Описание в письме отцу призывного пункта в начале Первой мировой и в самом деле заставляет вспомнить шедевр Ярослава Гашека: «Для проверки моего зрения врачу почему-то понадобилось раздеть меня донога». Есть в письмах немало примеров и совсем другого смеха. Проповеди местного епископа, пишет Хаксли из Оксфорда брату Джулиану (и мы сразу же узнаем в двадцатилетнем студенте Бэллиол-колледжа будущего автора «Желтого Крома» и «Контрапункта»), «слушают, разумеется, лишь те, чьи души уже спасены — зубоскалы же предпочитают точить свои вставные зубы, сидя у камелька в тиши и покое». Подобных эскапад юного безбожника в нашей подборке довольно много: «Я дважды ходил в церковь Святой Магдалины на Джеймс-стрит в надежде Его увидеть, но Он оба раза отсутствовал». Достается от не по возрасту язвительного студиоза и сильным мира сего: «Когда же ему (члену Парламента сэру Уильяму Полларду Байлзу) объяснили, чем был знаменит остров Лесбос, он ужасно расстроился, ибо перепутал Лесбос и Лемнос и испугался, что английских солдат на Галлиполи совратят потомки Сапфо» (из письма Джулиану Хаксли от 31 марта 1916 года). А вот сатира чисто свифтовская: «Я предлагаю, чтобы любой оксфордский профессор, который читает лекции, пишет статьи и книги о Балканах… был незамедлительно лишен всех научных степеней и навсегда изгнан из Оксфорда». Чем не «Скромное предложение»?
Ирония, скепсис — быть может, главная нота в письмах Хаксли 20-30-х годов — нередко распространяется и на него самого: «Мой монокль грандиозен, но вид у меня в нем греко-римский и уж очень претенциозный». А также, хоть и не без некоторого кокетства, — и на его творчество. «Меня безудержно тошнит от одного вида моих стихов», — пишет он о своем первом и впрямь не слишком удачном сборнике «Горящее колесо». Есть в письмах молодого Хаксли и примеры смеха сквозь слезы. «Слишком все надоело, Бог слишком плох, жизнь слишком коротка, все в жизни слишком сложно и идет куда-то не туда», — полушутя-полусерьезно жалуется начинающий писатель (и начинающий мизантроп) ближайшему другу юных лет Льюису Гилгуду. И вывод из этой ламентации делает столь свойственный золотой европейской молодежи пред- и послевоенных лет: «А значит, философия невоздержанности — единственно правильная». Вывод выводом, но жизнь автор «Контрапункта» ведет, в отличие, скажем, от Ивлина Во, в целом вполне воздержанную…
Да, Хаксли много шутит, иронизирует, при этом мизантропические настроения, ему вообще свойственные, с возрастом, особенно в преддверии второй войны, нарастают, дают себя знать всё очевиднее. Едва ли не в каждом письме тех лет звучат апокалиптические прогнозы, случается, правда, несколько преувеличенные. «Перспектива мира, — пишет он еще в 1917 году Гилгуду, — единственный луч утешения в беспросветном будущем». «Мне страшно от мысли, что станет с Англией после окончания войны» (Джулиану Хаксли, 31 марта 1916 года). «…У нас появится поколение существ, неспособных на мысль или на действие, жертв невиданной анархии». «Будущее вселенной представляется мне туманным, чтобы не сказать зловещим». В основе этих невеселых прогнозов, конечно же, лежит неверие в человека. «Вот бы найти средство от ужасов, на которые способны человеческие особи». «Человеческая раса вызывает у меня стойкую и все возрастающую тревогу» (Флоре Струсс, 6 января 1931). А двумя годами позже приговор человечеству прозвучит еще горше и безысходней: «Жуткое ощущение невидимых паразитов, несущих ненависть, зависть, злобу» (Наоми Митчисон, 13 августа 1933). В свете подобных «радужных перспектив», растущего скепсиса и отсутствия иллюзий в отношении европейской политики («Поневоле задумываешься, — читаем в письме Хаксли брату от 24 мая 1918 года, — чего у наших властителей больше — глупости или порочности») появление в 1932 году «Прекрасного нового мира» вряд ли покажется неожиданным.
Ирония, скепсис, мизантропия — не единственные краски на эпистолярном портрете Олдоса Хаксли. Все люди составлены из противоречий, личности же творческие — особенно. Слабо видящий, как теперь бы политкорректно выразились, Хаксли очень зорок как психолог, его точным, глубоким психологическим прозрениям можно позавидовать. «Нет совета более глупого, чем ‘познай себя’, — пишет он Флоре Струсс. — Если тратишь время на то, чтобы себя познать, то и познавать будет нечего, ведь твое ‘я’ существует только в связи с обстоятельствами за пределами твоего ‘я’». И наблюдательности совсем еще молодого человека — позавидовать тоже. Летом 1912 года восемнадцатилетний Оскар изучает немецкий язык в Марбурге и подмечает характерное для немцев (которых вообще не жалует) сочетание приторности в обращении и непомерную любовь к громоздким, аляповатым военным мемориалам вроде «пышущей яростью Германии рука об руку с залитой кровью Викторией». В то же время недюжинная наблюдательность еще совсем молодого Хаксли, острота ума соседствуют с наивностью, примеров которой в письмах тоже предостаточно. «Хочется надеяться, — пишет он брату в начале 1915 года, — что война к сентябрю кончится». Подобным прекраснодушием, впрочем, страдал в те годы не он один. Еще бóльшая наивность проявляется в увлечении уже зрелого, сложившегося писателя идеями пацифизма, в котором он одно время видел панацею от всех бед.
Судя по письмам, свойственна Хаксли и противоречивость во взглядах, они меняются у него постоянно, причем нередко — на диаметрально противоположные. Первая мировая война воспринимается оксфордским студентом «безумием с обеих сторон». Что, впрочем, не мешает ему вскоре, в порыве патриотических чувств, воскликнуть: «Наше дело — раздавить гадину». Еще чуть позже он высказывает гипотезу, прямо скажем, довольно сомнительную. «Чем кровопролитнее сражения, тем быстрей кончится весь этот ужас», — «обнадеживает» он весной 1915 года скрипачку, приятельницу семьи Хаксли Джелли Д’Арани. А спустя два года, словно одумавшись, замечает нечто откровенно пацифистское: «…каждый день войны доказывает, что продолжать ее — безумие и преступление». Примерно такая же «чехарда» происходит у писателя, когда он рассуждает о реализме. «Реализм в искусстве и в литературе, во всем, кроме жизни, — вот мой девиз!» — убежден Хаксли в бытность свою еще студентом Оксфорда. Однако увлечение реализмом, как и патриотизмом, продолжается недолго. «Следует избавиться от реализма в отношении времени и места действия», — заметит он чуть позже, размышляя об искусстве драматурга. А еще спустя полгода отвернется от реализма, и не только в литературе, но и в жизни, окончательно. «Жизнь слишком коротка, чтобы предаваться реальности», — пишет он в сентябре 1921 года американскому издателю журнала «Смарт Сет», журналисту и юмористу Генри Луису Менкену. Свойственны Хаксли и противоречия психологические. Человек публичный, общительный, он не раз повторяет — лишний раз доказывая, как плохо мы себя знаем, — что он — «личность… не общественная», в январе же 1930 года пишет Флоре Струсс: «Одиночество — единственный абсолютный и неоспоримый факт… не имеет смысла никому ничего говорить».
И это пишет человек, любопытство которого к жизни во всех ее проявлениях не имеет границ. Чем только молодой Хаксли не увлекается! От всевозможных «измов» (французского символизма и дадаизма, итальянского футуризма) до Дягилевского балета и творчества ныне подзабытого французского художника Адольфо Монтичелли. От пацифизма и психоанализа до фашистской архитектуры и сталинских пятилеток. От путешествий по экзотическим странам (Индия, Центральная Америка) до «немецкого спектакля», как он однажды назвал нацистский режим. Увлекается не только «чем», но и «кем»: Хаксли всегда, с детства отличал жадный интерес к людям. Среди его друзей, собеседников, корреспондентов такие яркие личности, как Дэвид Герберт Лоуренс, которого Хаксли высоко ценил, жалел и с которым близко сошелся. Поль Валери, с которым он вел оживленную переписку, причем по-французски. Томас Стернз Элиот, «всегда бледный и изможденный», Николай Гумилев. Английские прозаики «старой школы» Арнольд Беннетт и Герберт Уэллс — антиутопия «Прекрасный новый мир» задумана как полемика с утопией Уэллса. А еще — философ Бертран Расселл, который, в отличие от Хаксли, верит в «светлое будущее человечества» и с которым Хаксли постоянно полемизирует. Стравинский, Чарли Чаплин и бежавшие из Германии после 1933 года братья Манны, Фейхтвангер, Арнольд Цвейг. Подобный размах увлечений и интересов Хаксли за собой знает и объясняет молодостью («Когда ты молод, — пишет он Джелли Д’Арани в октябре 1915 года, — твои убеждения и интересы непрестанно и хаотично меняются»), однако общительность, интерес к жизни не утрачен им и с возрастом.
Необъятен и круг его чтения; книги, которые он читает или просматривает, тоже «непрестанно и хаотично меняются». Макиавелли, Данте и Гомер соседствуют со «Знаменитыми викторианцами» Литтона Стрэчи, «Письма темных людей» — с «Жизнью Иисуса Ренана (про которого Хаксли заметил, что Христос у него «смесь кокотки, младенца и клубничного мороженого»). Стихи Лоуренса — с «Дневником соблазнителя» Кьеркегора, Витгенштейн — с «Лао-цзы», жизнеописания Альфьери и Казановы — с психиатрическими исследованиями Эрнста Кречмера, пьесами Жана Кокто и романами и рассказами Кафки, которого Хаксли ставил выше самого Томаса Манна. «Мне бы хотелось продолжать учиться вечно, — написал он в одном письме. — Я жажду знаний — как теоретических, так и практических».
Теоретических, заметим от себя, — в первую очередь: письма Хаксли — компендиум многочисленных теорий и гипотез, от искусства до психологии и политики. Есть теории яркие, оригинальные: «Эстетство — опасная вещь; не думаю, что человек, живущий чувствами, находится в безопасности; чувства почти неизбежно приведут к распаду личности, размыванию характера». Хаксли, к слову, и сам живет скорее мыслью, чем чувством. Интеллектуальное переживание для него важнее эстетического, и уж тем более эстетского: «Я могу читать только тех поэтов, — пишет он отцу 29 апреля 1924 года, — кому есть что сказать, а не тех, кто создает красивую пустоту в пустом пространстве». Бывают теории внятные, хотя и не слишком оригинальные: «В хорошем руководителе государства должно быть что-то от шарлатана и актера». Или: «Народ смотрит на происходящее (в фашистской Италии) с какой-то фаталистической покорностью, а впрочем, в послевоенном мире все народы, не только итальянцы, покорно подчиняются глупым и лживым правительствам, всякому, на чьей стороне сила». А есть идеи, наблюдения довольно спорные, а порой и вздорные. «Все молодые страны, — пишет он брату в октябре 1915 года, — заболевают декадентским недугом и страдают от него гораздо сильнее, чем старые». Можно подумать, что «старые страны» (согласно классификации Хаксли, — Англия, Франция, в отличие от Германии и Америки) не страдали на рубеже веков «декадентским недугом». «Ради архитектуры надо ехать в Рим, ради живописи — в Венецию», — безапелляционно заявляет Хаксли отцу, отказывая в памятниках старины Флоренции — готике он предпочитает барокко. Картины Веласкеса почему-то (почему — не объясняется) кажутся ему «незаконченными», «в них словно бы чего-то не хватает». Чего же? Случается, этот в высшей степени самостоятельный, оригинальный мыслитель становится легкой жертвой самых расхожих и нелепых предрассудков. В кинематографе, уверяет он своего друга, поэта Роберта Николса, «заправляют евреи с деньгами» и «зубастые сучки с вьющимися волосами». В театре — «сплошные проходимцы, болваны, нарциссы и себялюбцы всех мастей». Сам Хаксли, как мы видим по письмам, читает бесконечно много — тем более парадоксален для такого, как он, книгочея следующий вывод: «Очень скоро чтение становится потворством собственным вкусам, грехом рассудка, столь же прискорбным, как и любая дурная привычка» (Джулиану Хаксли, 12 ноября 1918 года). В другом месте Хаксли идет еще дальше: «Чтение — занятие, в отличие от сочинительства, низкое».
Эти и многие другие идеи, теории, гипотезы — нередко, как сказали бы сегодня, провокативные — Хаксли выставляет в письмах на суд своих корреспондентов, словно бы испытывает на прочность эти идеи (и корреспондентов); его письма, таким образом, — это своеобразная дискуссионная трибуна. Одновременно с этим он, человек энциклопедической образованности, просвещает тех, с кем переписывается. Делится с ними своими вкусами и предпочтениями. Дает менее опытным авторам уроки литературного мастерства. «Вашему стилю, — пишет он Роберту Николсу 2 июля 1923 года, — не хватает сдержанности. Чем больше у Вас будет сдержанности, тем значительнее будет воздействие написанного». Случается, растолковывает смысл своих произведений, объясняет, например, отцу, которому не понравился «Шутовской хоровод», в чем состоит новаторский характер романа-беседы в его исполнении: «С художественной точки зрения ‘Шутовской хоровод’ отличается определенной новизной, ведь в этом произведении категории — трагическое, комическое, фантастическое, реалистическое, — по традиции существующие порознь, отдельно друг от друга, объединены в некую общность…»
Вот и письма Хаксли за первые сорок лет его жизни также могут быть объединены в некую общность. Мы говорили, что писатель, человек увлекающийся, противоречивый, часто и легко меняет свои взгляды. Но один «взгляд» остается неизменным — и это свободомыслие; не свобода действия «с многоточием после этих слов» — а именно свобода мысли. «В нашей жизни, — замечает он не однажды, — нет ничего важнее, чем свобода мыслить». Эта свобода — вероятно, главная, отличительная черта эпистолярного наследия Олдоса Хаксли, да и всего его творчества, художественного и научного.
Последнее письмо в этой подборке, адресованное мачехе Хаксли Розалинд, где писатель растолковывает жене покойного отца смысл и историю создания «Слепого в Газе», датируется ноябрем 1936 года, а всего спустя полгода, в апреле 1937-го, Хаксли с женой и сыном навсегда уезжает из Европы в Америку. Жить и писать, в том числе и письма, ему предстоит еще более четверти века, однако «американский» Хаксли мало похож на Хаксли «европейского». Большинство его поздних книг, таких, как «Будущее прошедшего», «Мескалин и другой мир», «Литература и наука», «Заметки о евгенике», «Знание и понимание», «Вечная философия», «Врата восприятия», ближе к науке, чем к литературе — во всяком случае к литературе художественной. Отныне Хаксли — писателя и мыслителя и, соответственно, корреспондента интересуют в гораздо большей степени морально-этические, социологические и медицинские проблемы. Не художественная литература, как в 20-30-ые годы, когда он писал, что «романная форма предпочтительнее формы трактата, поскольку идея в своем художественном выражении гораздо живее, чем та же идея, выраженная абстрактно», — а психология, биохимия, психиатрия, евгеника, физиология, темы психоделические и визионерские[1]. Трактат, в итоге, берет вверх над романом, хотя романы (не слишком, на наш взгляд, удачные) Хаксли, как известно, продолжает писать и в Америке. Письма же Хаксли конца 30-х — начала 60-х годов существенно меняются и по тону, и по содержанию. Это портрет, но портрет не художника и не в молодые годы.
(Письма Хаксли см. в бумажной версии.)
[1] См.: Головачева И. В. Наука и литература. Археология научного знания Олдоса Хаксли. — СПб, Факультет филологии и искусств Санкт-Петербургского государственного университета, 2008.