Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 4, 2018
Ханна Кралль Портрет с пулей в челюсти и другие истории / Перевод Ксении Старосельской. — М.: АСТ, Corpus, 2017. —
381 с.
Проще всего сказать, не что есть в этом сборнике очерков известной современной польской писательницы Ханны Кралль, а чего в нем нет.
Нет дидактики, нарочитости. Нет пространных, отвлеченных рассуждений. Число слов и эмоций в очерках и в оригинале, и в русской версии строго дозировано, сведено до минимума, проза Кралль отжата, как выстиранное белье, при этом вес каждого слова велик, всего несколько слов – и перед читателем законченная, врезающаяся в память картина: «Лицо у местечек дряблое, обвисшее, искаженное – то ли от усталости, то ли от страха» («Портрет с пулей в челюсти»). То ли – скажем от себя, — оттого что здесь уже полвека никто не живет…
Нет авторского отношения Кралль к героям своих репортажей (репортаж без репортера?), к их жизни, чаще — смерти. Кралль, отмечает в послесловии к книге Рышард Капущинский, «предпочитает держаться в стороне, соблюдать дистанцию». И то сказать, в этой книге о войне, лагерях, немецких и советских, о послевоенной коммунистической Польше не встретишь таких приевшихся от частого употребления словосочетаний, как «ужасы войны», «исторический водоворот», «палач и жертва». В книге о Холокосте слова «Холокост», «Катастрофа» отсутствуют.
Да и что еще в XXI веке можно написать о Холокосте после многих тысяч книг, статей, исторических исследований, фильмов, художественных и документальных, романах о катастрофе, которая постигла европейское еврейство, подвергшееся планомерному, тотальному истреблению? И в чем же тогда роль историй Ханны Кралль, историй «важных и подлинных»? «Каждую встречу с читателями я так заканчиваю: ‘Расскажите историю. Подлинную… Важную… Чужую или про себя’».
В том, чтобы по-новому взглянуть на происходившее в 40-50-е годы и нередко поставить под сомнение, даже опровергнуть расставленные историей и общественным мнением акценты: палач – жертва, патриот – предатель, мститель – коллаборационист, мужество – трусость. Именно так следует, по всей вероятности, понимать довольно, в сущности, странную, тем более для документалиста, репортера, реплику Кралль: «Моя профессия – не знать». Не знать – то есть посмотреть на Катастрофу будто впервые, непредвзято, под другим углом, словно бы со стороны. Не оправдать, конечно же, трусость, предательство, жестокость и не призывать «милость к падшим», а показать, сколь пагубно судить человека, оказавшегося в нечеловеческих условиях и ситуациях. Показать на примерах из жизни – не литературы.
Оговоримся. В литературе подобное смещение привычных акцентов – тоже ведь не редкость. Вспомним «Выбор Софи» Уильяма Стайрона. Или «Жизнь и судьбу». Жена дворника, у которой сын женат на еврейке, говорит соседке: «Слава Богу, жидам конец». Старый учитель, уважаемый пенсионер, которого трудно было заподозрить в антисемитизме, при немцах перестает с евреями здороваться и на собрании в комендатуре радуется: «Воздух очистился, не пахнет чесноком». Ничуть не лучше сами евреи: Шперлинг приторговывает краденым в надежде на лучшую жизнь, а юный красавец Эпштейн ходит с немцами на обыски и пьянствует с украинскими полицаями. В то же время угрюмый и черствый сотрудник местной типографии, от которого с приходом немцев трудно было ждать чего-то хорошего, при переселении старухи еврейки в гетто, дает ей триста рублей и помогает донести тяжелый чемодан.
Вот и в «важных и подлинных» историях Кралль, которыми с ней делились выжившие и пережившие, подспудно звучит ни разу «вслух» не высказанная мысль: «А как бы на месте этих людей поступил ты?», «Какой был бы твой выбор?», «И как бы ты объяснил их поступки, которые, по большей части, противоречат представлению о том, что зовется ‘справедливостью’, ‘порядочностью’, ‘гуманностью’?». А также – «страхом», «покорностью», спасительным «здравым смыслом».
В самом деле, как объяснить, что женщина, уехав после войны из Польши в Германию, не взяла с собой четырехмесячную дочку с двусторонним воспалением легких («Вторая мать»)? Как объяснить, почему бабушка Ноэми в последнюю минуту вышла из последнего московского поезда, увозившего евреев из Риги, чтобы забрать из дома серебряные подсвечники, чем обрекла на смерть себя и своих шестерых детей («Литература факта»)? Объяснение этому странному поступку, впрочем, имеется, мы находим его «далеко» от Польши, Кралль и Холокоста, в словах героя Рэя Брэдбери; Монтэг говорит о книгах, а не о подсвечниках, но разница невелика: «Есть, должно быть, что-то в этих книгах, чего мы даже себе не представляли, если эта женщина отказалась уйти из горящего дома»[1]. Почему Хелюся («Эта из Гамбурга») не сумела ответить на простые вопросы своего двадцатилетнего сына? Почему бабушка Барбара не бросила дедушку, когда тот изменил ей со скрывающейся в их доме еврейкой? Почему бабушка Регина убежала в Германию из Польши без дочери и потом, на протяжении десятилетий, отказывалась свою дочь признавать, но при этом регулярно посылала ей деньги? Почему таинственная незнакомка в Варшавском гетто по собственному почину («на полоумную вроде непохожа») приняла решение пожертвовать собой ради молодой матери с дочерью, которых «по разнарядке» везли в лагерь смерти? «Вы ведь не хотите ехать на Умшлагплац, верно?.. Слезайте, я поеду вместо вас» («Избавление»). Почему спустя полсотни лет Томас Блатт («Портрет с пулей в челюсти») каждый год приезжает из Америки в Польшу на поиски Мартина Б., убийцы евреев в местечке Пшилесье? Если не отомстить, то зачем? «Вы-то его зачем ищете? Смогли бы сейчас убить? Не смог бы, сказал Блатт. Спросить чего хотите? Нет. Так зачем ищете? Чтобы на него посмотреть… Посмотреть? И охота вам?» В книге «Портрет с пулей в челюсти», как, впрочем, и во всякой хорошей книге, вопросов больше, чем ответов: «Вещи, которые никоим образом не удается объяснить, происходят в действительности. В конце концов, жизнь на Земле тоже подлинна, а логическому объяснению не поддается».
А что в книге есть? Есть, как репортажу и положено, интерес к мелочам, подробностям, коллекционированию фактов, документов, к конкретной информации. Есть желание и умение автора описать человека, ситуацию через вещь; субъект – через объект. Многие истории так и называются: «Кресло», «Горжетка», «Дерево». И называются не случайно. Кресло «с высокой спинкой, удобной подножкой, обитое бархатом – темно-зеленым в полоску», горжетка, «дивная чернобурка из серебристо-черной лисы», стеганое одеяло из голубиного пуха, которое помогло перенести военные морозы в Коми АССР, старинные настенные часы, где на старом красивом циферблате цифры заменены древнееврейскими буквами, – эти, казалось бы, малозначимые детали вырастают в книге до символа. Символа всего того, чего больше нет.
Есть у Кралль, и это, должно быть, самое главное, мотив парадоксальности, неоднозначности, даже загадочности происходящего: «Работа репортера научила меня, что логичные, без загадок и недомолвок истории, в которых все понятно, бывают неправдивыми». И, соответственно, — парадоксальности и неоднозначности человеческой личности, в которой чего только не намешано. И каждого человека, даже недочеловека, настаивает Кралль, можно, даже нужно понять. Понять врача, который отказал в деньгах Руте Мушкатблат («Я не имею с евреями ничего общего!»), пытавшейся дать взятку шмальцовнику[2], чтобы выйти из гетто на арийскую сторону («Гамлет»). Понять Мариана Ронги, который во время Варшавского восстания выдал гестапо двух сидящих в подвале евреев («так и так те двое были обречены»), чтобы немцы по доносу фольксдойчки не обыскали весь дом («Танец на чужой свадьбе»). Понять прячущихся в бункере евреев, которые задушили больного старика – он мог выдать их своим кашлем («Кресло»). Понять женщину, выдавшую евреев немцам, пообещавшим ей сохранить жизнь ее детям («Поля»). Понять двух еврейских полицейских в Варшавском гетто, которые отказываются отпустить внучку цадика и ее семилетнюю дочку на том основании, что у них норма: каждый из них обязан доставить на площадь десять евреев, кого именно, им безразлично: «Дадите кого-нибудь взамен, мы этих освободим» («Избавление»).
И если прав американский историк Кристофер Браунинг, писавший в книге «Обычные люди: 101 резервный батальон и ‘окончательное решение’ в Польше», что убийцу ничего не стоит сделать из каждого, — можно даже попытаться понять немецких полицейских, что в перерывах между расстрелами садились за стол и музицировали: «Стол с едой выставлялся в сад, один из полицейских играл на скрипке, а батальонный врач аккомпанировал на аккордеоне». Назвать подонками этих «меломанов» Анна Кралль не готова. Не обличает она даже артистов берлинской артистической бригады, которые приезжали в Польшу из Германии с развлекательными программами и просили полицейских (не просили – упрашивали!) взять их «на акцию» пострелять евреев. Чего в этой книге точно нет, так это обличения: Кралль неукоснительно придерживается правила – no comment[3]. Пусть читатель сам разбирается – если до сих пор не разобрался.
Прочитав эти «важные и подлинные истории», трудно согласиться с оптимистическим выводом Рышарда Капущинского, который полагает, что Кралль дает читателю надежду, «пытается развеять безнадежность и отчаяние». Свою речь на вручении писательнице литературной премии имени Самуэля Богумила Линде, произнесенную 18 марта 2001 года в Гёттингене, Капущинский так и назвал – «Вопреки отчаянию».
А я бы сказал иначе. Если какая-то призрачная надежда еще теплится, то она — в принципиальном отказе Ханны Кралль развеять безнадежность и отчаяние. А еще – в стремлении любой ценой сохранить память о прошедшем, что «сидит в ней», как пуля в челюсти Томаса Блатта. Как дух шестилетнего, сгинувшего в гетто малыша, который по сей день, подобно дибуку[4], бередит душу его старшего брата, благополучного преподавателя американского технического колледжа («Дибук»). Сохранить – какой бы мучительной эта память ни была.
[1] Рэй Брэдбери. 451 градус по Фаренгейту. Перевод Т. Шинкарь.
[2] Во время немецкой оккупации Польши шмальцовниками называли вымогателей денег и драгоценностей
у скрывающихся евреев.
[3] Без комментариев (англ.).
[4] Дибук – злой
дух в еврейском фольклоре, являющийся душой умершего злого человека.