Перевод Александра Авербуха
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 7, 2017
Миссис Хофстадтер с улицы Жозефины
В то лето
мы с полковником сняли бунгало, которое называлось дом 947 по бульвару
Уэст-Каталпа. Считалось, что оно полностью обставлено — там было всего три
вилки, но зато двадцать четыре лопаточки для выковыривания ядра из скорлупы
грецких орехов.
Затем мы
отправились в агентство по трудоустройству искать сокровище. Работавшая там
дама, предположительно вся однотонно-розового цвета, способности — безграничны,
как небо, представляла собой несколько рядов террас. Она вгрызалась в каждое
свое слово и, казалось, находила в том удовольствие. Каждую свою фразу доедала
до последней крошки. В присутствии таких людей меня частенько спрашивают:
— Что это
с тобой сегодня, Сестричка[1]?
Язык проглотила?
Но
полковнику в таких случаях хочется рассказать, что он сделал с человеком по
имени Филадельфия Джек О’Брайен[2].
Поэтому от имени нас двоих говорил только полковник. У дамы быстро сложилось
впечатление, что я — нечто такое, что обычно держат в запертой части дома. Она
мне доброжелательно кивнула, будто хотела сказать: — Ты тут посиди тихонько,
посчитай свои пальчики. Все ли двенадцать на месте? — После чего они с
полковником уже не обращали на меня внимания.
— Нам
нужен, — сказал полковник, — человек. Человек, который бы ходил на рынок,
готовил, подавал на стол, следил, чтобы в коробках всегда были сигареты, и
убирался в доме. Нам нужен мужчина, — сказал полковник, — ибо женщины, как
подсказывает, по крайней мере, наш опыт, большей частью болтают. Нас замучили
непрошеными автобиографиями. Мы настаиваем, — сказал полковник, — чтобы наш
слуга был, прежде всего, немногословным. Важно, чтобы мою жену, — сказал
полковник, и мы с дамой подумали, что сейчас он добавит “в прошлом мисс
Калликак[3]”,
— не беспокоили.
— Понимаю,
— сказала дама и тихонько вздохнула.
— Она
пишет, — пояснил полковник.
И уже
довольно скоро, заключили мы с дамой, надо будет поискать кого-нибудь, кто бы
приходил часа на два-три в неделю и научил ее читать.
Полковник
продолжал излагать наши пожелания. Их было немного. Пища самая простая, сказал
он. Дама сочувственно ему кивнула и, не сомневаюсь, представила, как он стоит
с протянутым блюдом и уговаривает меня
не есть глину. Жизнь самая спокойная и размеренная, сказал полковник, встаем
очень рано, гостей почти нет. Жить у нас, в сущности — просто отдых. Важно,
чтобы кто-то выступал в роли посредника между нами и телефоном, отгонял от
крыльца молодых людей, предлагающих подписаться на журналы, и чтобы этот кто-то
при иных обстоятельствах умел делать, по возможности, непроницаемое лицо.
— Все, ни
слова более, — произнесла дама так, будто говорила о чем-то вкусном, с солью и
луком. — Ни слова. У меня как раз есть то, что вам надо.
Этим “то,
что надо”, по ее словам, был Хорас Рен. Он цветной, сказала она, но это ничего.
Я так глубоко задумалась над тем, почему она выбрала именно союз “но”, что в
этом пиршестве слов пропустила несколько блюд. Способность воспринимать
услышанное вернулась ко мне с упоминанием нового имени.
— Он
иногда работает у миссис Хофстадтер, — сказала она и приняла торжествующий вид.
По моему же виду можно было заключить, что всю свою жизнь я только и слышала,
что тот, кто имеет или имел дело с миссис Хофстадтер, как раз, несомненно, и
есть “то, что надо”. Полковник же выглядел, большей частью, как обычно.
— Миссис
Хофстадтер с улицы Жозефины, — объяснила дама, — живет у нас в самом приятном
районе города. У нее там милый домик. Это одно из наших самых приятных
семейств. Миссис Хофстадтер… вот, подождите, увидите, что она скажет!
Дама взяла
со стола исписанный от руки лист бумаги для заметок — так географические карты
бывают покрыты сеткой мелких речушек. Это было рекомендательное письмо Хорасу
Рену от миссис Хофстадтер с улицы Жозефины, представлявшее собой, должно быть,
нечто среднее между девяносто восьмым псалмом[4]
и речью сенатора Веста о собаке[5].
Как бы то ни было, рекомендательное письмо было слишком лестным, чтобы передать
его для прочтения таким людям, как мы с полковником. Дама, крепко держа листок
в руках, пробежала глазами строчки, цокала языком и восклицала:
— Вы
посмотрите, “честный, экономный, хорошо разрезает жаркое” — так! — или: — Бог
мой, вот это специально для вас!
Затем она
заперла листок в ящике стола и заговорила с полковником. Заполучить Хораса
нелегко, но она его все-таки заполучила. И поздравляла полковника с
благосклонностью судьбы. И изумлялась тому, что ему дано без труда найти
голубую розу. И признавалась в зависти к тому, как пойдет жизнь, когда к нам в
дом придет само совершенство. Она вздыхала при мысли об ожидающих полковника
изысканных блюдах, о заботах, кои, удачно подбирая и сочетая, будет
немногословно проявлять по отношению к нему человек умелый и покорный. У
полковника, говорила она, будет просто все, и это при том, что не потребуется
ни рукой пошевелить, ни отвечать на вопросы. Есть, правда, единственная
загвоздка, сказала она, и полковник посерел лицом. Хорас сможет явиться к нам
только послезавтра — дочка миссис Хофстадтер с улицы Жозефины выходит замуж, и
Хорас отвечает за свадебный завтрак. Полковник трогательно заявил о своей
готовности подождать.
— Что ж,
тогда, наверно, все, — поспешно сказала дама и поднялась из-за стола. — Повезло
вам. Теперь идите домой и ждите Хораса. — Всем своим видом она как бы добавляла:
и не забудьте взять с собой придурковатую Сюзи, Девушку, Которая Ничем Не
Отличается От Прочих, Пока Не Взойдет Луна. Нам тут идиотки ни к чему.
Мы пошли
домой, предвкушая предстоящее блаженство. Впрочем, склонный к меланхолии
полковник стал переживать, что осенью Хорас не захочет перебираться с нами в
Нью-Йорк.
До
появления Хораса мы перебивались кое-как, и это еще слабо сказано. Как
выяснилось, мне стоило держаться от кухни подальше. Поэтому готовил полковник,
помидоры почему-то оказывались везде и всюду, и от этого у него появилась мания
преследования. Кроме того, выяснилось, что и всех остальных комнат мне тоже
лучше избегать. Когда я последний раз постелила постель, полковник вошел и
осмотрел, что у меня получилось.
— Что это?
— вопросил он. — Студенческая шалость?
Хорас
явился ближе к вечеру, когда стало прохладней. О его приходе не возвестили ни
звонок, ни стук дверного молотка. Просто он оказался с нами в гостиной. При нем
был чемодан из какого-то кожеподобного материала, а на голове — белая соломенная
шляпа с широкими обвисшими полями — такой аксессуар, пожалуй, избрала бы
какая-нибудь герцогиня для вечеринки в саду. Хорас был высок и широк, лицо имел
огромное, будто обуглившееся и пересеченное очками в золотой оправе. Он
заговорил с нами. Слова соскальзывали с его огромных губ, будто смазанные
салом, а тон был такой, каким обычно, желая обмануть, говорят с больными.
— Вот, —
сказал он, — Хорас. Хорас пришел заботиться о вас.
Он
поставил чемодан и снял шляпу, под которой обнаружились намасленные волосы,
рыжие в солнечном свете и заплетенные в косички с тонкими грязноватыми
веревочками. Хорас носил сетку для волос. Шляпу свою он положил на стол.
Подошел к нам и дал каждому по одной руке. Мне досталась левая, на ней не
хватало среднего пальца, на месте которого бросалась в глаза большая
прямоугольная пустота.
— Хочу,
чтобы вы знали, — сказал он, — я буду считать этот дом своим домом. Вот так я
буду о нем думать. Я всегда стараюсь думать правильно. Я сказал своим друзьям,
что иду сюда. Я сказал им: “Отныне мой дом здесь”. Вы познакомитесь с моими
друзьями. Да, познакомитесь. Я хочу, чтобы вы познакомились. Мои друзья скажут
вам обо мне больше, чем могу сказать я. Миссис Хофстадтер всегда говорит мне,
Хорас, говорит она, я никогда ничего подобного не слыхивала, говорит она, твои
друзья тобой просто не нахвалятся. У меня много друзей и подруг. Миссис
Хофстадтер всегда говорит мне: Хорас, говорит она, никогда я не видала
человека, у которого столько друзей. Миссис Хофстадтер с улицы Жозефины. У нее
там милый домик. Вам бы на него посмотреть. Я сказал ей, что иду сюда. О, Боже,
Хорас, сказала она, что же я буду без тебя делать?! Я служил у миссис
Хофстадтер годами, вот прямо там, на улице Жозефины. О, Боже мой, Хорас,
сказала она, как же мне быть без Хораса?! Но я обещал прийти к вам, родные, а
Хорас сказал — Хорас сделал. Я большой человек и всегда стараюсь поступать
благородно.
— Так.
Послушайте, — сказал полковник, — что, если я покажу вам вашу комнату, и вы
сможете…
— Хочу, —
сказал Хорас, — чтобы вы меня узнали. И я узнаю вас. Да, узнаю. Я всегда
стараюсь делать нужное для людей, которым служу. Хочу, чтоб вы узнали и мою
девочку. Когда я говорю друзьям, что дочке будет в сентябре двенадцать, они
говорят: Хорас, я не могу поверить!. Вы познакомитесь с моей девочкой. Да,
познакомитесь. Она придет сюда и прямо заговорит с вами. Да, и сядет, и сыграет
там на пианино — играет целыми днями напролет. Говорю это не потому, что я ее
отец, а потому что такой смышленой девочки вы еще не видали. Люди говорят, она вся
в Хораса. Миссис Хофстадтер с улицы Жозефины, она мне так говорит: Хорас,
говорит она, я едва различаю, где тут Хорас, а где девочка. В этой девочке нет
ничего от ее матери. Я с ее матерью никогда не ладил. Стараюсь никогда и ни о
ком не говорить плохого. Я большой человек и всегда стараюсь поступать
благородно. Но никогда не мог прожить с ее матерью хотя бы пятнадцать минут
кряду.
—
Послушайте, — сказал полковник, — кухня вон там, а ваша комната там же рядом, и
вы можете…
—
Послушайте, — сказал Хорас, — мою девочку каждый Божий день принимают за белую.
Да, сэр. Вот прямо в этом городе есть человек сто, уж никак не меньше, и им
даже и не снилось, что моя девочка — цветная. И еще познакомитесь с моей
сестрой, как-нибудь на днях, довольно скоро. Такой хорошей парикмахерши, как
моя сестра, вы еще не видали. И к цветной голове никогда не прикасалась. Любит
почти все то же, что и я. Стараюсь никогда злого слова не сказать, ничего не
имею против цветной расы, но Хорас с ними просто дела не имеет, вот и всё.
Я подумала
о Аароне Эйзенберге, которого знала когда-то и который сменил имя на Эрик
Колтон. C ним никогда ничего не случалось.
—
Послушайте, — сказал полковник, — ваша комната прямо рядом с кухней, и если у
вас с собой белая поварская куртка, можете…
— Есть ли
у Хораса белая куртка! — сказал Хорас. — Есть ли у него белая куртка! Что ж,
вот увидите Хораса в этой его белой куртке и скажете, как миссис Хофстадтер с
улицы Жозефины: Хорас, скажете вы, никто и никогда не выглядел лучше, по
крайней мере, я не видала. Да, сэр, у меня есть такая белая куртка. Я никогда
ничего не забываю. Ничего. А знаете, что Хорас для вас сделает? Знаете, что он
для вас сделает? Он пойдет туда в эту кухню, как будто это большая красивая
кухня миссис Хофстадтер, и он приготовит вам такой ужин, какого вы в жизни
своей не едали. Я всегда стараюсь, чтобы все были довольны. Когда люди
довольны, доволен и я. Вот такой я человек. Миссис Хофстадтер говорила мне,
сидя прямо в своем милом домике на улице Жозефины: Хорас, говорила она, не знаю
я, что это за люди, к которым ты идешь, говорила она, но говорю тебе, сказала
миссис Хофстадтер, они будут довольны. И я просто сказал ей: спасибо, миссис
Хофстадтер. Вот и все, что я ей сказал. Я служил ей много лет. И вы увидите
этот ее милый домик, как-нибудь на днях, да, увидите.
Хорас взял
шляпу и чемодан, его лицо медленно сложилось в улыбку, и он направился на
кухню. Полковник подошел к окну и, глядя в него, постоял некоторое время. Я
сказала:
— Знаешь,
мне кажется, если с умом разложить карты, можно выяснить, у кого ещё работал
Хорас.
— У кого
еще работал Хорас, — машинально повторил за мной полковник.
Хорас
вернулся в гостиную уже в белой куртке и фартуке, доходившем до ботинок. Я
подумала о пульмановских вагонах-ресторанах и безо всякого энтузиазма вспомнила
консервированные фиги и сливки.
— Вот
Хорас, — сказал он. — Сейчас Хорас готов постараться, чтобы доставить вам
удовольствие. Знаете ли вы, что Хорас для вас на днях сделает? Знаете ли вы,
что он сделает? Он собирается сделать для вас один из своих мятных сиропов, вот
что он собирается сделать! Миссис Хофстадтер с улицы Жозефины всегда говорит:
Хорас, говорит она, когда ты сделаешь один из этих твоих сиропов? Ну, я вам
скажу, что Хорас делает. Ему все равно, лишь бы доставить людям удовольствие. Первым
делом, он принимается за работу, и берет ананасовый сироп, и наливает его в
стакан, а потом доливает чуточку, просто чуточку того сока из тех бутылок,
полных красных вишен, потом добавляет джина и имбирного эля, потом берет
большой, длинный кусок ананаса, кладет и его, а потом, когда положит апельсин и
ту старую красную вишенку сверху — так! Вот так поступит Хорас, когда будет
делать мятный сироп.
Полковник
родом с юга — он вышел из гостиной. Хорас подошел ко мне с опущенной головой и
большим пальцем, наставленным на меня на уровне глаз. Страшно было лишь
мгновение. Потом я усмотрела в этом незаурядное лукавство.
—
Погодите, — сказал он, — погодите, услышите, как зазвонит телефон, как только
мои друзья узнают, где теперь дом Хораса. А сейчас, уж будьте уверены, у миссис
Хофстадтер с улицы Жозефины телефон названивает. Сначала: “Где Хорас?”, а
потом: “Как мне позвонить Хорасу?” Я не о себе говорю, я всегда стараюсь быть
таким, каким бы мне хотелось, чтобы вы были по отношению ко мне, но вы скажете,
что никогда не видали мужчину, у которого было бы столько подруг. Да, и, когда
познакомитесь с ними, вы скажете: Хорас, вы скажете: послушай, Хорас, я бы в
любой день недели приняла бы любую из них за такую же белую, как я сама. Вот
что вы скажете. Погодите, вот как начнет телефон трезвонить, то-то у вас тут
веселье начнется: “Как поживаешь, Хорас?”, “Что поделываешь, Хорас?”, “Когда
увидимся, Хорас?” Не буду более о себе говорить, хотелось бы вас послушать, но
вы погодите, пока увидите всех моих друзей. Ведь миссис Хофстадтер с улицы
Жозефины всегда говорит: Хорас, говорит она, я никогда…
Тут
вернулся полковник.
—
Послушайте, Хорас, — сказал он. — Не хотели бы вы…
— Ну, так
скажем, уж коли речь зашла о друзьях, — сказал Хорас, — я вам, пожалуй, скажу,
что вчера тут на свадьбе одной из дочек миссис Хофстадтер с улицы Жозефины не
было ни одного гостя, который бы не был другом Хораса. Все они собрались, ну,
сто-сто пятьдесят человек, и все говорили: “Привет, Хорас!”, “Рад тебя видеть,
Хорас!”. Да, сэр, заметьте, и тоже ни одного цветного лица. А я просто сказал:
спасибо. Я всегда стараюсь говорить то, что надо, и вот это и сказал. Миссис
Хофстадтер, она мне говорит, Хорас, говорит…
— Хорас, —
сказала я, еще не догадываясь, что это будет единственная обращенная к нему
фраза, которую он даст мне договорить, — нельзя ли мне стакан воды? Пожалуйста.
— Можно ли
вам стакан воды! — сказал Хорас. — Можно ли вам стакан воды! Что ж, я вам
скажу, что сейчас сделает Хорас. Он пойдет туда, на ту кухню, и принесет вам
самый большой стакан самой холодной воды, такой холодной вы еще в жизни не
пробовали. Теперь, когда Хорас здесь, нет ничего такого, даже самого хорошего,
чего Хорас бы вам не доставил. Он будет делать для вас то же самое, как если бы
вы были миссис Хофстадтер у себя в милом домике на улице Жозефины. Да, будет.
Он вышел,
продолжая лукаво смотреть на меня через плечо и одаривая прощальной улыбкой.
Полковник сказал:
—
Интересно, которая это миссис Хофстадтер?
— Я ее все
путаю с той, которая живет где-то рядом с улицей Жозефины, — сказала я.
Хорас
вернулся с водой и заговорил с нами. Он готовил ужин и, не переставая, говорил
с нами. За ужином, который начался в шесть часов, по привычке, приобретенной в
приятном доме миссис Хофстадтер с улицы Жозефины, он тоже говорил с нами. Мы
сидели за ужином. Полковник один раз спросил о чем-то Хораса, и этот урок
запомнил надолго. Лучше обойтись без услуги, чем слушать бесконечные заверения
по поводу того, как идеально она будет оказана.
Что было
на ужин, в точности вспомнить не могу. Смутно припоминаю на фоне усиливающейся
предобморочной дурноты впечатления от восково-серой мясной подливки, дрожащего
розового желе, сливочного масла, имевшего температуру человеческого тела, и
фирменного блюда, которое было лучше, чем то, какого даже миссис Хофстадтер с
улицы Жозефины никогда не пробовала. Над прочими, более мелкими деталями этой
картины, память милостиво опустила свой серый занавес. То же относится и к
прочим событиям, связанным с пребыванием Хораса в нашем доме. Не знаю, на какой
срок оно растянулось. В нем не было ни дней, ни ночей, ни времени. Было только
пространство. Пространство, заполненное Хорасом. Полковник — ведь мы живем в
мире, где первые роли играют мужчины, — целыми днями отсутствовал. Но оставался
Хорас. Хорас всегда был в бунгало. Ничье присутствие не ощущалось в доме так,
как его. Я никогда не слышала, как он открывает дверь, никогда не слышала его
приближающихся шагов. Хорас выходил из комнаты, а затем, почему-то в тысячу раз
чаще, Хорас оказывался в ней. Я сидела за пишущей машинкой, а Хорас стоял
передо мной и говорил. По вечерам возвращался полковник, и Хорас говорил с нами
обоими. Все его монологи предназначались нам, потому что никто из его друзей
обоего пола никогда не звонил и по телефону с ним не разговаривал. Может быть,
миссис Хофстадтер с улицы Жозефины не смогла заставить себя дать им его
телефонный номер. Мы с полковником не смотрели друг на друга. Вероятно, оттого
что каждый не желал видеть позор другого. Не знаю. Ничего не знаю о тех днях.
Ручаюсь, что ни один из нас не думал:
— Ради
всего святого, что же это за ничтожество, с которым я живу в браке?
У нас не
было ни мыслей, ни настроений, мы не совершали поступков. Мы перестали
перемещаться из комнаты в комнату, и даже из одного кресла в другое. Мы оставались
там, где были, два мерзких мертвых существа, медленно тонувших в тепловатом
сладковатом масле. Так оно и шло. Но все же и этому пришел конец. Не знаю, что
привело к нему, и знать не хочу. Какая разница, что побудило губернатора
подписать бумагу о вашем помиловании? Главное, что ее прислали. Полковник потом
говорил, что Хорас часто повторял эти слова. Но это и все, что я знаю. Я только
знаю, что однажды утром, чудесным солнечным утром, войдя в гостиную, я услышала
доносящийся из кухни голос полковника. Он, казалось, давал Хорасу совет.
— Уходите,
— говорил голос полковника, — уходите сейчас же.
В ответ
Хорас заговорил так, будто урезонивал капризного ребенка, но голос его был так
тих, что я разобрала лишь несколько слов: …говорить так, услышала я, самые
приятные люди в этом городе. Даже миссис Хофстадтер с улицы Жозефины, она бы
никогда…
Потом
снова послышался настойчивый голос полковника, который дал еще какой-то совет.
Совет, видимо, заключался в том, чтобы Хорас взял эту миссис Хофстадтер и ее
милый домик, и всю чёртову улицу Жозефины и…
Полковник
получил свободу. Он был так свободен, что стоял, расправив плечи на крыльце,
освещенном солнцем, и жадно смотрел в спину уходившего по дорожке Хораса.
Сбылось реченное чрез миссис Хофстадтер с улицы Жозефины. Она не знала, что это
за люди, к которым уходит Хорас, но она знала, что они будут довольны. Теперь
они, эти люди, остались одни. Помидоры снова могли преследовать нас по всему
дому, но ничего более страшного нам уже не грозило.
Через
десять минут зазвонил телефон. В безумной радости от возвращения ко мне дара
речи, я взяла трубку и услышала бас, скользивший по проводам, как будто
смазанным хлопковым маслом.
— Это
Хорас, — сказал голос, — говорит Хорас. Я большой человек и всегда стараюсь
поступать благородно, и хочу сказать, что мне жаль, что Хорас покинул ваш дом
так скоро. Да, очень жаль. Хочу, чтоб вы знали, что Хорас вернется к вам и
будет снова служить, точно так же, как много лет он служил…
Но трубка
как-то сама собой оказалась на рычаге, и этого имени я уже больше никогда не
слышала.
Харперс Базар, 4
августа 1934 года
Вальс
СПАСИБО, конечно, с удовольствием. Танцевать я с
ним не хочу. Вообще ни с кем не хочу. А если бы и захотела, то не с ним. Ну,
может, и с ним, но только в крайнем случае. Видела я, как он танцует, — такое
бывает только в Вальпургиеву ночь. И ведь подумать только, еще меньше четверти
часа назад сидела я тут и так жалела бедную девочку, с которой он танцевал. А
теперь сама ею буду. Так-так. Ну, не тесен ли мир? Просто не земной шар, а
прелесть. Просто обалдеть! И события развиваются совершенно непредсказуемым
образом, верно? Вот сидела я, никого не трогала, никому зла не причиняла. И вот
вторгается в мою жизнь он, весь — сплошные улыбки и городские манеры, и просит
меня станцевать с ним одну незабываемую мазурку. Ну, имя мое он едва ли знает,
а уж о том, к кому оно относится, я и не говорю. А относится оно к женщине, имя
которой Отчаянье, Замешательство, Тщетность, Деградация и Преднамеренное
убийство, но до этого ему нет никакого дела. Его имени я тоже не знаю, просто
понятия не имею. Джукс[6],
так бы я предположила, судя по выражению его глаз. Как поживаете мистер Джукс?
А как дела у вашего младшего братца? Ну того, что с двумя головами. Ну почему с
непристойными предложениями надо обращаться именно ко мне? Почему не дать мне
жить, как жила? Ведь, казалось бы, мне так немного надо — просто чтобы меня
оставили в покое, дали спокойно посидеть за столом, в углу, и подумать обычные
для меня невесёлые вечерние мысли. Но нет, должен явиться он со своими
поклонами, расшаркиванием и “позвольте пригласить”. И мне приходится встать и
сказать, что “я с удовольствием”. Не могу понять, и что я не бухнулась тут же
замертво. Да, по сравнению с моей попыткой танцевать с этим парнем — посидеть
было бы все равно что провести день за городом. Но что поделаешь? Все, сидевшие
за столом, кроме нас с ним, пошли танцевать. Так вот попала я в ловушку.
Попала, как колесо рессорной двуколки в решетку ливневой канализации. Ну что
скажешь, когда тебя приглашают? С вами точно не стану, вот провалиться мне на
этом самом месте. Конечно, благодарю вас, я бы с удовольствием, но, видите ли,
у меня как раз начались родовые схватки. О да, давайте потанцуем, так приятно
познакомиться наконец с храбрецом, который не боится подцепить от меня
бери-бери[7].
Нет. Остается только сказать, что я с удовольствием. Ладно, покончим с этим.
Бежим на поле, Пушечное ядро[8].
Ты вытянул жребий, можешь вести. По-моему,
это вальс. Согласны? Можем секундочку послушать музыку. Послушаем? Да, это
вальс. Вы позволите? Помилуйте, да я
просто в восторге. С радостью с вами повальсирую. С радостью удалила бы
миндалины, очень хотелось бы оказаться на пароходе во время полночного пожара в
открытом море. Что ж, теперь уж поздно. Мы пустились танцевать. Ой. О Господи.
О Господи, Господи, Господи! О, все даже хуже, чем могло показаться поначалу.
Кажется, это непреложный закон жизни — все всегда гораздо хуже, чем кажется
сначала. О, знать бы мне, что так будет, я бы цеплялась за стол из последних
сил в надежде пересидеть. Да, похоже, к сидению дело и идет. Если он не
остановится, через минуту оба будем сидеть на полу. Как хорошо, что догадалась
обратить его внимание, что это все-таки вальс. Одному Богу известно, чем бы
дело кончилось, реши он, что это что-то быстрое. Мы бы в стену врезались и,
пожалуй, проломили бы ее. И что ему все время так неймется оказаться там, где
его нет?! Почему нам не побыть в одном и том же месте хотя бы минутку, чтобы к
нему привыкнуть? Почему обязательно надо все время куда-то нестись, нестись и
нестись — это ли не проклятие американской жизни? Вот отчего мы все такие. О!
Да, не бей же меня ногами, Бога ради, идиот! Ведь это только второй даун[9].
О, моя голень! Моя бедная голень, служившая мне с детства. О, нет-нет-нет. Боже мой, нет. Нисколечко не больно. А если и больно,
то я же сама виновата. Правда, сама. Честно. Что ж, очень мило с вашей стороны
так говорить. Но на самом деле, это моя вина. Прямо не знаю, как лучше, —
убить его сразу голыми руками или подождать, пока сам в ящик сыграет. Может,
лучше не устраивать сейчас сцену. Наверно, надо просто подождать, пока сам
выдохнется. Не может же так вечно продолжаться — он же всего-навсего человек из
плоти и крови. Должен околеть и околеет, так ему и надо за то, что мне сделал.
Не хочу показаться неженкой, но не говорите мне, что этот удар ногой он нанес
непреднамеренно. Фрейд вообще пишет, что ничего случайного не бывает. Не в
монастыре жила, знавала и партнеров, которые портили мне туфли и рвали платье,
но, когда начинают бить ногами, я — сама оскорбленная женственность. Он лягнул
меня в голень — я улыбаюсь. Может, он это не со зла. Может, у него так
проявляется хорошее настроение. Радоваться, наверно, надо, что одному из нас
так весело. Пожалуй, мне повезет, если в итоге останусь жива. Может, это
чересчур — требовать, чтобы после вальса с практически незнакомым мужчиной ваши
голени оставались в целости и сохранности? В конце концов, бедняга-парень
старается изо всех сил. Вероятно, рос в горах, никогда ничему не учился.
Наверняка, чтобы надеть ему обувь, пришлось завалить его на спину. Да, чудесно, правда? Просто чудесно.
Прекрасный вальс, не правда ли? Да, мне тоже очень. Да, тут я определенно
подвергаюсь тройной опасности[10].
Он мой герой. У него львиное сердце и сухожилия буйвола. Посмотрите на него, ни
единой мысли о последствиях, ничего не боится, уверен в себе, очертя голову
бросается в любую потасовку, глаза и щеки горят. Неужели я отстану? Нет, тысячу
раз нет! Тоже мне дело, проведу ближайшие года два в гипсе. Давай, Громила,
прямо на них! Да кому тут надо жить вечно?! Ой. О Господи. Так он цел? Слава
Богу! Мне было показалось, что его вынесут с поля. Ах, случись с ним
что-нибудь, я бы не пережила. Я люблю его. Люблю больше всех на свете.
Посмотрите, сколько души он вкладывает в скучный, банальный вальс! Какими
вялыми кажутся рядом с ним прочие танцоры! Он — сама молодость, задор и
мужество, он — сила, радость и… Ой! Убери ножищу с моего носка, деревенщина!
За сходни меня принял, что ли? О! Нет-нет,
нисколечки не больно. Совсем-совсем. Честное слово. Это я все сама виновата.
Понимаете, вот этот ваш шажок — да, просто чудесно, но к вам поначалу трудно
приноровиться. Ах, так это вы сами придумали? В самом деле? Ну просто
удивительно. О, теперь, кажется, я поняла. Да, по-моему, чудесно. Я еще раньше
наблюдала, как вы это делаете, когда танцевали с другой. Да, со стороны
смотрится действительно ужасно эффектно. Да, смотрится действительно ужасно
эффектно. А уж я-то точно ужасно эффектна, если подумать. Волосы выбились и
свисают вдоль щек, юбка запутывается вокруг ног, лоб взмок. Чем-то похожа,
должно быть, на персонаж из “Падения дома Ашеров”[11].
Для женщины в моем возрасте такие штуки — непосильная нагрузка. А он, стало
быть, сам этот шажок придумал. Ну и хитер, дегенерат! Да, поначалу довольно
мудрено было, но теперь, кажется, я приноровилась. Два раза споткнуться, потом
проскользить и потом пронестись ярдов двадцать. Да. Получается. Есть! Есть и
еще кое-что, в том числе трещина в большой берцовой кости и горечь в сердце.
Ненавижу это создание, с которым свела меня судьба. Возненавидела, как только
увидела эту ухмылку и скотскую физиономию. И вот я стиснута в его сокрушающих
объятиях уж лет тридцать пять, с начала этого вальса. Неужели оркестр будет
играть вечно? Или эта непристойная пародия на танец должна продолжаться, пока в
аду все топливо не выгорит? Что, еще
сыграют на бис? Вот здорово! О, чудесно. Устала ли? Да нет, пожалуй. Танцевала
бы так без конца. Да нет, пожалуй, не устала. Уж отдала Богу душу, вот это
верно. Погибла, и чего ради?! А музыка играет и играет, и будем мы вот все так
же вальсировать с быстроногим Чарли до бесконечности. Наверно, после первой
тысячи лет мне уж будет все равно. Пожалуй, тогда все потеряет смысл: и жара, и
боль, и разбитое сердце, и невыносимая усталость. Ладно. Скорей бы уж. И что я
не сказала, что устала?! И почему он не предложил проводить меня к столу? Тогда
я бы могла сказать: “Давайте просто музыку послушаем”. Да, и если б он
согласился, это был бы первый знак внимания ко мне за весь вечер. Как говорил
Джордж Джин Нейтан[12],
чудесный ритм вальса надо слушать в покое, не сопровождая его
противоестественным вращением человеческого тела. Думаю, он именно так говорил.
Да, кажется, это Джордж Джин Нейтан. Как бы то ни было, что бы он ни говорил, и
кем бы он ни был, и что бы теперь ни делал, ему лучше, чем мне. Вот уж это
точно. Всякий, кто не вальсирует сейчас с этой доставшейся мне коровой,
принадлежащей миссис О’Лири, вполне может считать, что жизнь удалась. И все же,
если б мы с ним вернулись за стол, пришлось бы разговаривать. Посмотрите на
него, что бы вы сказали такому фрукту?! Бывали в цирке в этом году? Какой сорт
мороженого предпочитаете? Как пишется слово “кот”? Так что, пожалуй, танцевать
не хуже, чем сидеть. Даже хорошо. Хорошо, как в работающей бетономешалке. Я уж
вообще ничего не чувствую. Разве что хруст костей, когда он наступает мне на
ногу. У меня перед глазами проплывают эпизоды пережитого. Вот славное было
времечко, когда на Вест-Индских островах меня застал ураган. Однажды, едучи в
такси, попала в аварию и рассадила себе голову, то-то славный выдался денёк! А
взять вечер, когда одна пьяная дама швырнула бронзовую пепельницу в своего
возлюбленного и угодила в меня. Или как-то летом парусная шлюпка, в которой
находилась и я, все время переворачивалась. Ах, до чего было легко и спокойно,
пока не связалась я с этим Быстроногим! Горюшка не знала, пока не втянул он
меня в эту danse macabre[13].
Кажется, у меня мысли путаются. Похоже, оркестр вот-вот перестанет играть.
Этого, конечно, быть не может. Нет, такого никогда, никогда, не может быть. И
всё же наступает тишина, она прекрасна, как ангельское пение… Ох, перестали играть, вот злодеи. Больше не
будут. Вот черт. Или, вы думаете, будут? Думаете, будут, если дать им пятьдесят
долларов? Было бы чудесно. Послушайте, попросите их исполнить эту же вещь еще
разок. Ужасно хочется повальсировать.
Нью-Йоркер, 2
сентября, 1933 года
О путешествии
ЖЕНЩИНА в
черном платье с блестками и загорелый молодой человек со спокойным взглядом
уединились на вечеринке.
— Ну-ка,
садись сюда сию минуту, — сказала она, указывая ему место на диване рядом с
собой. — Изволь-ка дать мне отчет о своем поведении. Что надумал! Удрать почти
на два года и даже открыточки не прислать. И не стыдно тебе? Отвечай, пропащая
душа! Тебе не совестно?
— По части
писем я пас, — сказал он. — Виноват. Наверно, я безнадёжен. Собираюсь-собираюсь
— и никак. Не потому что ни о ком не думаю. Просто не умею письма писать, прямо
беда.
— Ну, где
побывал-то хоть? — сказала она. — Где разбил свой вигвам, негодный мальчишка?
— Большей
частью, в Аравии, — сказал он.
—
Ненормальный, — сказала она. — Просто ненормальный. И что, скажи на милость,
тебя туда понесло?
— Да не
знаю, — сказал он. — Просто захотелось посмотреть.
— Ох,
понимаю, — сказала она. — И не говори. Я сама такая же. Обожаю путешествия. Как
говорит Фредди, два чемодана да аккредитив — больше мне ничего не надо. Правда,
спроси у Фредди. Самое забавное: вчера говорю ему за ужином — мы были вдвоем,
должны были прийти Аллены, но у них в последнюю минуту малыш заболел, бедняжка,
он у них такой нежненький, — поглядишь на него, до смерти перепугаешься, о
Господи, мне же надо позвонить Кейт Аллен, узнать, как он там, я просила Фредди
мне напомнить, говорю ему: в один прекрасный день, говорю, посмотришь, а уж я
тут не сижу, так я ему сказала. Уложу зубную щетку, пару чулок, да и махну в
Египет, в Индию или еще куда-нибудь, только меня и видели, так ему и сказала. Я
прирожденная путешественница.
— Вот как?
— сказал он.
— Аравия!
— сказала она. — Да. Ты только подумай! Расскажи мне о ней. И как тебе там?
— Ну,
как… Хорошо, — сказал он.
— Подумать
только! — сказала она. — Бог знает где! Знаешь, я часто раздумываю об Аравии.
Ну, расскажи еще. Там ведь песка и всякого такого видимо-невидимо, да?
— Ну да, —
сказал он. — Но, видишь ли…
— Песок! —
сказала она. — Не надо о песке! После лета у залива Дюн я песком по горло сыта,
покорно благодарю. Книгу могла бы о нём написать. Что ни делай, вечно он в
обуви, дети таскают его на ногах в дом, я думала, с ума от него сойду. Правда.
Думала, просто с ума сойду. Бывал у залива Дюн?
— Нет, —
сказал он, — не довелось.
—
Благодари Бога, — сказала она. — Песок, песок, ничего кроме песка. Весь песок,
сколько тебе требуется, — прямо там, ни в какую Аравию ездить не надо.
— Ну, видишь
ли, — сказал он, — в Аравии он…
— И Фредди
на пляже, — сказала она. — Сдохнуть можно. В первый день, как приехал, лег там
и лежит, лежит, и потом — что ты думаешь?! — плечи у него! Я сразу о тебе
вспомнила. И сказала: видел бы эти его плечи, ты бы не вынес.
— Наверно,
ужасно потешно было, — сказал он. — Видишь ли, я что хотел сказать, в Аравии…
— Вот
именно, — сказала она. — Вот именно этого я от тебя и хотела. Рассказывай всё.
Как съездил. Хочу услышать все в подробностях. Как там? Что за народ? Они там
все арабы, что ли?
— Ну,
конечно, — сказал он, — там много…
— Подумать
только! — сказала она. — Арабы! Да ведь это прямо как в книжке, ведь верно?
Прямо так, как я себе представляла. Ну расскажи же мне об этих арабах. Какие
они?
— Ну,
примерно такие же, как и все остальные, — сказал он. — Одни — потрясающие люди,
другие так себе. Большинство довольно…
— Знаешь,
— сказала она, — не сомневаюсь, я бы с ними поладила. С арабами или как их. У
меня такой невероятный интерес к людям, что, кажется, они это чувствуют и
позволяют мне заглянуть к ним в душу. Дружу с самыми отъявленными чудаками. Вот
у Фредди спроси. Ну, говорит он мне, снобом тебя назвать никто не сможет, так
он говорит. И, знаешь, я считаю — это комплимент. Арабы! Да, я бы с ними так
сошлась! Ну, давай дальше. Рассказывай. Где останавливался?
— Довольно
долго, — сказал он, — жил с туземцами. Видишь ли, я хотел…
— Подумать
только! Прямо с ними! — сказала она. — Но ведь это, наверно, так неудобно, ну,
там… Или нет?
— Они были
чертовски гостеприимны, — сказал он. — Как привыкнешь…
— О, я бы
привыкла, — сказала она. — Я бы за минуту. Подумаешь, неудобства! Но ведь
путешествовать, видеть новое! Три года назад оказались мы в одной крошечной
гостинице в Милане. Народу — не протолкнешься! Куда ни ткнись, одни американцы.
Я Фредди говорю: а ведь, если подумать, некоторым хватило бы ума сидеть себе
дома. Ну вот, остановились мы в этой крохотной гостинице, и знаешь, чего
набрались? Ладно, тебе как старому другу скажу, но если ты хоть раз… Набрались
вшей. Да-да, абсолютно. Фредди едва не спятил, ну, ты ведь его знаешь, а я ему
говорю: именно этого путешественнику и следует ожидать. Да, вот такой я
человек. Меня ничем не смутишь. Но, послушай, эти арабы… Ведь у них у всех
много жен, как это там называется?
— Ну да, у
многих более одной, — сказал он. — Видишь ли, они на это смотрят так, что
вопрос…
— Вот
ужас-то! — сказала она. — Подумать только, более одной! Вот тебе и азиаты!
Кошмар какой. И ведь притворяются ужасно религиозными, молятся там…
— Религия
в их жизни играет важную роль, — сказал он. — Как бы ни был человек беден, куда
бы ни поехал, всегда при нем коврик для…
— Да знаю,
— сказала она. — Коврик для молитвы. Так это у них называется. Коврик для
молитвы. Никогда не забуду, еще до моего замужества лежал у нас в гостиной
прекрасный коврик для молитвы, прямо перед фортепьяно. Мы, девочки, все насчет
него шутили. Отца спрашивали: кому из нас отдаст его в приданое — а папа так им
дорожил. А потом он снова женился, коврик, естественно, там и остался. Да,
частенько мы смеялись из-за этого коврика.
— Вот как?
— сказал он.
— Ну да, —
сказала она. — О Боже, этот коврик! Да, прекрасная была вещь, кто понимает.
Голубой, и желтый, и уж не знаю, какой, всех цветов. И всякий пустяк в рисунке
что-то да значит. О, они в этом отношении ужасные мастера, эти арабы. Чудные
вещи делают. Ты, наверно, немало таких повидал.
— Да, —
сказал он, — это верно.
— Я без
ума от их изделий, — сказала она. — С удовольствием посмотрела бы, как их
изготавливают. Часто думаю: но вот что бы я хотела, так это… О, Фредди уж у
дверей. Домой хочет. Ну, не консерватор ли?! Вечно ему домой в полдвенадцатого.
Я ему говорю: по тебе часы проверять можно, так я ему говорю. Как ни выберемся
на вечеринку, домой — в полдвенадцатого. Правда. Уж я его высмеиваю за это до
полусмерти. Но ему что с гуся вода. Смеется только, и все. Что ж, я и сама
устала, едва жива. По магазинам весь день — смерть моя. Все откладываю до
последней минуты, терпеть не могу эту беготню. В общем, слушай, надо тебе к нам
прийти. Так себя ведешь, что просто обидно. Так ты зайдешь? Ну пожалуйста.
Пожалуйста.
— Большое
спасибо, — сказал он.
— Просто
замечательный, — сказала она, — рассказ об Аравии. Боже, послушала и чувствую
себя такой заплесневелой. Живешь тут на одном месте, живешь, ничего не видишь.
Но вот как-нибудь соберусь… Предупреждаю: в один прекрасный день очнусь и
уеду на край света. Вот такой я человек — да, рано или поздно, а так сделать
надо. Ты бы посмотрел на хмурого Фредди! Так долго с тобой тут сидим… он уж,
пожалуй, решил, что вместе сбежать собираемся. Он-то знает, каковы вы,
путешественники! Так зайдешь к нам? Столько надо у тебя всего расспросить. Не
думай, пожалуйста, что разговор об Аравии закончен, ни в коем случае. Приходи
поскорее! И вот что, путешественник: не будь больше никогда плохим, гадким,
злым, ужасным мальчиком. Слышишь меня?
— Большое
спасибо, — сказал он.ф
— Ну все,
спокойной ночи, — сказала она. — Сладких снов.
—
Спокойной ночи, — сказал он.
И она
поспешила к Фредди.
Нью-Йоркер, 30
октября, 1926 года
[1] Сестричка — имя пятилетней девочки из рассказа Дороти Паркер “Что за прелестная картина!”. (Здесь и далее — прим. перев.)
[2] Чемпион мира (1905) по боксу в полутяжелом весе (1878-1942).
2.
[3] “Семейство Калликак” — вышедшая в 1912 г. книга американского психолога и евгеника Генри Герберта Годдарда (1866-1957), в которой рассматривается родословное древо некоего Мартина Калликака (псевдоним, состоящий из греческих слов “хороший” и “плохой”). Потомки последнего, унаследовав часть генов от безымянной слабоумной официантки из бара, оказываются бедняками, незаконопослушными и умственно отсталыми. В книге приводятся аргументы в пользу наследуемости душевных черт личности.
[4] Этот псалом восхваляет Господа, среди прочего, и за справедливость.
[5] Джордж Грейам Вест (1830-1903) — сенатор от штата Миссури, стал виднейшим оратором своего времени. Еще в начале своей деятельности в одном маленьком городке он представлял интересы человека, у которого убили собаку. Вест произнес пылкую хвалебную речь собаке как другу человека и выиграл дело.
[6] Семья Джукс стала объектом исследования, авторы которого пытались выявить связь между преступными наклонностями и наследственностью. Более 76 ее членов стали осуждёнными преступниками, 18 — содержателями борделей, 120 — проститутками, более 200 получали пособие как нуждающиеся, и двое были признаны слабоумными.
[7] Незаразная болезнь, возникающая вследствие недостатка витамина В1 в организме человека.
[8] С этого места начинаются аллюзии на американский футбол.
[9] В американском футболе (регби) игроки получают право бить по мячу ногами только в четвертом (последнем) дауне.
[10] Термин, относящийся к американскому футболу. Им обозначают сочетание нескольких способностей, каждая из которых требует совершенствования. Например, умение бегать, бить по мячу ногами и бросать его руками.
[11] Рассказ Эдгара Аллана По (1839).
[12] Джордж Джин Нейтан (1882-1958) — американский театральный критик и редактор.
[13] Пляску смерти.