Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 6, 2017
Вряд
ли я открою тайну, если скажу, что Набоков-стихотворец существенно уступает
Набокову-прозаику в популярности. Если сравнить тиражи книг, количество
критических и литературоведческих работ, а также упоминания в блогах и
социальных сетях, то можно прийти к непреложному выводу: читатели и почитатели
русско-американского классика, обожающие его романы и рассказы, в большинстве
своем вежливо-равнодушны к его стихотворному наследию. Набоковедческая
промышленность ежегодно выдает на-гора тонны монографий, статей и диссертаций,
но среди них считаные единицы посвящены набоковской поэзии.
Несмотря
на то что Владимир Набоков начинал как поэт, издал несколько стихотворных
сборников на русском и английском, и на протяжении всего творческого пути
отдавал дань своей поэтической музе, его стихи, в лучшем случае,
рассматриваются “как не совсем законная забава человека, обреченного писать
прозой” (применим к Набокову отдающие горечью строки из его хвалебной рецензии
на “Избранные стихи” Ивана Бунина)[1].
И русскими, и англоязычными критиками стихи Набокова воспринимались
преимущественно как необязательное приложение к его прозе, как своего рода
«сувенир для многочисленных читателей этого автора, свидетельство его
разнообразных побочных увлечений»[2].
С легкой руки Глеба Струве, автора фундаментальной монографии “Русская
литература в изгнании”, к ним прилепился обидный ярлык: “стихи прозаика”[3].
По мнению Струве, “они могут захватить, загипнотизировать, но в конечном счете
им чего-то не хватает, какой-то последней музыки”[4].
В
том же духе высказывались о набоковской (сиринской) поэзии и немногие
эмигрантские критики, обратившие на нее внимание. Наиболее емко и выразительно
— Герман Хохлов в своем в общем-то доброжелательном отзыве на сборник
“Возвращение Чорба”: “Стихи Сирина отличаются такой же точностью, тщательностью
заостренностью языка, как и проза. Но то, что делает ткань прозаических
произведений крепкой и прочной, вносит в условный материал поэзии излишнюю
прямолинейность и сухость. Стихи Сирина, при всей своей образности и
технической отделанности, производят впечатление подкованной рифмами
ритмической прозы. В них много рассудочности, добросовестности, отчетливости и
очень мало настоящей поэтической полнозвучности”[5].
Вспомним,
наконец, безапелляционные заявления нашего англизированного нобелиата: “Он
[Набоков] вообще, по-моему, несостоявшийся поэт. Но именно потому, что Набоков
несостоявшийся поэт, — он замечательный прозаик”[6].
Как
выразился сам “несостоявшийся поэт” в уже упомянутой рецензии на бунинский
сборник, “оспаривать такой взгляд нет нужды”. Хотя бы потому, что очень сложно
отделить Набокова-прозаика от Набокова-стихотворца. И не только из-за общности
тем, мотивов и настроений; и не только потому, что он, по примеру Бунина,
печатал в одном сборнике стихи и рассказы (причем некоторые из них представляют
собой лирические этюды, своего рода “стихотворения в прозе”) или украшал
стихотворными вставками ткань своих романов. Своеобразие набоковской поэтики
заключается в гармоничном совмещении принципов эпики и лирики, когда сюжетная
проза обогащается приемами музыкальной, суггестивной поэзии, с ее повторами,
продуманной звуковой оркестровкой фразы и мотивными перекличками.
Сам
Набоков, как известно, “никогда не видел никакой качественной разницы между
поэзией и художественной прозой”[7].
К
тому же в своем поэтическом развитии Набоков пусть медленно, но
эволюционировал, впитывая самые разнородные влияния — от русских классиков ХIХ
века (в первую очередь, Пушкина, Тютчева и Фета), поэтов Серебряного века
(Блока, Бунина, Гумилева, Ходасевича) и английских георгианцев (Руперта Брука,
Уолтера Де Ла Мара) до Бориса Пастернака (при всей нелюбви к “Доктору Живаго” и
нелестных отзывах в статьях берлинского периода о его “выпуклом, зобастом,
таращащем глаза” стихе, наш переимчивый Протей усвоил некоторые пастернаковские
приемы и интонации, хотя, конечно, влияние Пастернака на набоковскую лирику не
стоит преувеличивать).
В
1970 году, говоря с одним из интервьюеров о своей поэтической эволюции, Набоков
выделял в ней несколько важных этапов. Один из них, безусловно, подпадает под
вышеприведенные суждения критиков о “стихах прозаика”: “…период, длившийся
десятилетие или около того, во время которого я придерживался определенного
принципа: в коротком стихотворении должен быть сюжет, и оно должно рассказать
какую-то историю (этим в некотором смысле объясняется мое неприятие анемичных
стихов “Парижской школы” эмигрантской поэзии, напоминающих мне монотонное
жужжание)”[8].
Точно
такие же требования Набоков предъявлял к эмигрантским поэтам в своих задиристых
рецензиях, оживлявших критический отдел берлинской газеты “Руль”:
“…стихотворение не может быть просто ‘настроением’, ‘лирическим нечто’,
подбором случайных образов, туманом и тупиком. Стихотворение должно быть прежде
всего интересным. В нем должна быть своя завязка, своя развязка. Читатель
должен с любопытством начать и с волненьем окончить. О лирическом переживанье,
о пустяке необходимо рассказать так же увлекательно, как о путешествии в
Африку. Стихотворенье — занимательно, — вот ему лучшая похвала” (из рецензии
1927 года на лирические сборники Д. Кобякова и Е. Шаха)[9];
“фабула так же необходима стихотворению, как и роману. Самые прекрасные
лирические стихи в русской литературе обязаны своей силой и нежностью именно
тому, что все в них согласно движется к неизбежной гармонической развязке.
Стихи, в которых нет единства образа, своеобразной лирической фабулы, а есть
только настроение, — случайны и недолговечны, как само это настроение” (из
обзорной статьи “Новые поэты”)[10].
Такого
рода “занимательные стихотворения” — с сюжетом, в котором пунктирно прочерчен
жизненный путь персонажа, или воссоздано знаменательное событие в судьбе
лирического героя, или описан примечательный “случай из жизни”, — такие
произведения характерны для набоковской лирики середины двадцатых — начала
тридцатых годов. Вспомним хотя бы “Подругу боксера” (1924), “Шахматного короля”
(1927), “Лилит” (1930), “Из Калмбрудовой поэмы ‘Ночное путешествие’” (1931).
К
этой группе с полным основанием можно отнести и стихотворение “The Ballad of
Longwood Glen”, написанное летом 1953 года во время университетских каникул,
сперва отвергнутое журналом “Нью-Йоркер” и в переработанном виде появившееся на
его страницах четыре года спустя.
В
письме редактору “Нью-Йоркера” Кэтрин Уайт (от 16 марта 1957 г.) Набоков
называл эту вещь лучшим своим англоязычным стихотворением. В том же письме он
дал и подсказку: как следует воспринимать эту, на первый взгляд, шутливую
балладу: “…’Баллада’ может Вам показаться причудливым гибридом Шагала и
Бабушки Мозес. Но, прошу Вас, вглядитесь в нее попристальней, и перед Вашим
пытливым взором выступят некоторые любопытные оттенки и скрытые узоры”[11].
Не
имея практически ничего общего с мрачными романтическими “страшилками” (а
именно с ними ассоциируется у нас жанр баллады), стихотворение Набокова своей
стилистикой действительно напоминает празднично-яркие по колориту картины
американской художницы-примитивистки: буколические пейзажи, густо заселенные
плоскими, немного аляповатыми фигурками людей и животных. Однако, при всей
своей юмористичной тональности и почти комиксовой образности, англоязычная
“Баллада…” Набокова не менее серьезна, чем лучшие образцы его русскоязычной
лирики второй половины тридцатых — начала сороковых годов. В гротескной истории
об исчезновении кроткого подкаблучника-цветовода причудливо преломляются
главные темы набоковского творчества: романтическое двоемирие, бегство от
удушающей пошлости повседневности в прекрасное “далеко”, в чудесный,
потусторонний мир мечты и творческого воображения. Едва ли случайно, что имя
главного героя баллады — Art (в буквальном переводе — искусство, творчество).
*
* *
Насколько
мне известно, в отличие от других англоязычных стихотворений Набокова, не по
одному разу переводившихся на русский язык[12],
“Баллада Лонгвудской долины” до сих пор не подвергалась русификации. Во всяком
случае, мне не удалось обнаружить ни одной публикации.
Подкованная
парными рифмами, набоковская баллада — норовистый конек, укротить которого не
так-то просто. Перед укротителями-переводчиками открываются две возможности:
либо идти рабской стезей “предельно точного, подстрочного, дословного” перевода
à la набоковский “Онегин” (такой выбор, безусловно, был бы по душе
автору), либо выбрать свой путь, “опасный как военная тропа”, и, вступив в
поединок с капризным мэтром, практиком и теоретиком буквалистского перевода,
попытаться передать дух оригинала.
Кому
из участников поэтического состязания удалось справиться с задачей и дойти до
финиша с наименьшими потерями, выдержав ритмический рисунок, сохранив
“любопытные оттенки и скрытые узоры” лиро-эпического набоковского гибрида, — об
этом судить вам, уважаемые читатели. Благо вам предоставляется возможность
сверяться с английским оригиналом.
(Переводы
баллады см. в бумажной версии.)
[1]
— Цит. по: Классик без ретуши. Литературный мир о творчестве И. А. Бунина:
критические отзывы, эссе, пародии (1890-1950-е годы): Антология / Под общ. ред.
Н. Г. Мельникова. — М.: Книжница: Русский путь, 201. — С. 340.
[2] Nemerov H. “Poems and Problems” by
Vladimir Nabokov // The New York Times Book Review, 1971, July 25, p. 5.
[3] Струве Г. Русская литература в изгнании. — Paris: YMCA-PRESS, 1984. — С. 170.
[4] Там же, с. 171.
[5] Цит. по: Классик без ретуши. — С. 48.
[6] Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. — М.: Издательство Независимая Газета, 2000. — С. 170.
[7] В интервью 1963 года Олвину Тоффлеру Набоков высказался на сей счет вполне определенно: “…хорошее стихотворение любой длины я склонен определять как концентрат хорошей прозы, независимо от наличия ритма или рифмы. Магия просодии может, выявляя всю гамму значений, усовершенствовать то, что мы называем прозой, но и в обычной прозе есть особый ритмический рисунок, музыка точной фразировки, пульсация мысли, передаваемая идиомами и интонациями. Как и в современных научных классификациях, в наших сегодняшних концепциях поэзии и прозы много пересечений. Бамбуковый мост между ними — это метафора”. Цит. по: Набоков о Набокове. — С. 156.
[8] Набоков о Набокове. — С. 294.
[9] Цит. по: Набоков В. В. Собр. соч. русского периода в 5 тт. — СПб.: Симпозиум, 1999. — Т. 2. — С. 638.
[10] Там
же, с. 640.
[11] Nabokov V. Selected Letters 1940-1977 /
Ed. by D. Nabokov and M. J. Bruccoli. — N. Y.: Harcourt Brace Jovanovich /
Bruccoli Clark Layman, 1989, p. 208-209.
[12] Особенно повезло стихотворениям “The Room” и “On Translating ‘Eugene Onegin’”: помимо переводов, опубликованных на страницах “ИЛ” (2001, № 10), мне известны как минимум две печатные публикации их русскоязычных версий.