Рассказ. Перевод с немецкого Анны Кукес
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2017
Генерал
стоял на холме и ждал той минуты, когда можно наконец
двинуть войска. Стереотруба была установлена прямо перед ним, его окружали
адъютанты, поодаль — прибывшие связные, все — в ожидании его приказов и
поручений. Штандарт стоял, крепко вкопанный в землю. Дикий грохот артиллерии,
пунктуально вступившей в сражение, продлится еще 25 минут. Утро брезжило над
долинами и пологими холмами, тянувшимися на восток до берега широкой реки,
которую его войска восемь дней назад уже пересекали в ходе отступления, почти
бегства на запад, и которую сегодня, перейдя в наступление, снова должны были
форсировать и по возможности перебраться на другой берег. Генерал понимал, что
его войска не пробьются к реке. Он нервничал и злился, сомневался, мучился и
разрывался на части, оттого что ясно видел правду и боялся ее. А правда, черт
возьми, была в том, что жертвовать хотя бы одной человеческой жизнью в этой
безнадежной, обреченной игре уже не было смысла…
В
стереотрубу он видел, как действует его артиллерия, которая сначала била по
передовым позициям противника, потом, поменяв дистанцию, навалилась на боевые
укрепления вдоль реки. Вроде бы все шло неплохо, но ведь снарядов и сил не
хватит, чтобы перенести за реку огневой вал, который, как степной пожар,
уничтожил бы все вокруг, оставляя одну только выжженную землю.
У
генерала вдруг екнуло сердце…
Он
обнаружил батареи того чудовищного оружия, которое его солдаты прозвали “оргáном”[1],
батареи, абсолютно не тронутые, не поврежденные огнем его орудий, таинственным
образом уцелевшие. Они стояли, замаскированные, в маленьком перелеске, и в тот
момент, когда генерал хотел обернуться и отдать приказ адъютанту, он увидел в
стереотрубу, как орудия в перелеске внезапно начали двигаться, как будто их
оживил его взгляд. Как из-под земли вылезли солдаты, сняли с орудий маскировку,
проворно, как муравьи, поднесли боеприпасы… Генерал поглядел на часы:
наступление через четверть часа. Что же это такое? Как быть? Отменить все свои
приказы? Он услышал отвратительный, тихий и сухой треск артиллерийского залпа,
и тут же огненный шквал заставил всю его свиту забыть об усталости…
Солнце,
свежее и теплое, поднималось далеко за линией вражеских укреплений, и его лучи заиграли
на красных обшлагах генеральской шинели. Было еще совсем рано.
Вражеские орудия начали бить почти с дьявольской точностью. Теперь один залп
“органа” следовал за другим. Шум и крики раненых долетали до холма, на склоне
которого в штабе генерала шла суета над картами, возня у стереотрубы и суматоха
возле раций и телефонных аппаратов. Через десять минут начнется наступление.
Пехота
замерла, зарылась в землю так, что стала с ней одним целым.
Восемь
дней назад их в дикой неразберихе перебрасывали через реку, и те, кто пережил
это отступление, несколько дней провели к западу от реки в относительном покое,
даже иногда получая вдоволь провианта. Четыре дня назад они снова пошли в
наступление, страдая от палящего зноя, снова и снова выкапывая для себя укрытия
в иссохшей, истерзанной, потрескавшейся земле. Еды и питья не хватало, ночью
жара сменялась ледяным холодом, отчего гимнастерки, промокшие от пота и
пропитанные пылью и гарью, замерзали и вставали колом. Изредка пехоту
беспокоили взрывы вражеских гранат, но никто не оказывал ей существенного
сопротивления, и, спустя четыре дня лишений и тягот, войска пробились, наконец,
до этого места, где теперь готовились к бою. Противник, слабо защищаясь,
похоже, обманывал их, словно заманивая к месту сражения. Отсюда пехота,
соединившись с другими частями, должна начать массированное наступление. Четыре
дня голода и жажды, четверо суток неизбежных страданий и мучений — это не столь
невыносимо, если настроен на победу. Ради такого стоит
и помучиться. Но когда уже не первый год приходится отступать, судорожно
пытаясь атаковать противника, когда всякая атака оканчивается неудачей, когда
постоянно не хватает ни снарядов, ни людей, ни сил, тогда война превращается в
тупую привычку. Нет более зоркого и неподкупного наблюдателя, нежели грязный
фронтовой солдат, который день и ночь сидит в своем окопчике. Война ведь
трезвое, хладнокровное предприятие. Недостаток военного материала обычно чем-то
восполняется, да хоть бы одной только фанатичной верой в ложную идею. Но когда
противник превосходит тебя по силам и численности, то армию кормят пустыми
фразами и отвлеченной болтовней, офицеры что-то внушают измученным солдатам, а
сами краснеют и смущаются, их самих коробит от этого топорного цинизма и
чудовищного вранья. Вот тогда война превращается
просто в бойню, в мясорубку, без единого проблеска надежды или радости.
Единственное, что объединяет еще этих измученных людей, это их общее страдание.
Страдание, смысл и оправдание которого сомнительны,
после того как был распят Иисус Христос.
Задолго
до того, как начался обстрел, трое солдат переговаривались в маленьком окопе,
который сами же выкопали ночью. Они рыли землю всю ночь, поочередно отдыхая и
стоя на карауле. Каждый из них в свой черед даже не забывался сном, а впадал в
оцепенение, в какое впадают смертельно измученные люди, какое сковывает солдат
на передовой (ах, сколько существует способов забыться
сном, об этом знают целые народы, которым довелось оказаться в самом пекле
войны). На рассвете явился связной от генерала и сообщил о времени начала
наступления. Трое сидели в окопе, переговаривались и курили. Последние двое
суток они ели только по куску хлеба, что выменяли у сослуживцев. Пили только
немного солоноватой застоялой воды из окрестного пруда, но один из них владел
невероятным сокровищем: его хлебный мешок был до отказа набит сигаретами…
Трое
сидели в своей дыре, завернувшись в грязные шинели. Один — лицом к
расположениям врага, двое других — справа и слева от него. Их оружие лежало
сверху, на своего рода
бруствере, среди скудной маскировки из веток и травы. На плоском земляном
выступе лежали их армейские ремни, патроны, хлебные мешки и разного рода
инвентарь, превращающий современного пехотинца во вьючную скотину: противогаз,
штыковая лопата, патронташ, тяжелые жестяные ящики с боеприпасами для
пулеметов, ручные гранаты, противотанковые подрывные шашки. Существуют,
конечно, тысячи предписаний и инструкций, каким образом следует распределять
все это добро. На бумаге все выходит идеально, но ведь предписаниям всерьез
следуют, по большей части, тогда, когда на солдата надо побольше
навесить, и лишь изредка, чтобы солдата освободить от лишнего груза. Э-эх, нет
ничего омерзительнее войны, которая ведется на бумаге. Кто слабее, обязательно
будет обманут, и эта бессовестная игра на всех фронтах сопровождает любую
войну.
Старший
из трех, тот что сидел лицом к противнику, устроил
себе удобное место в задней стене окопа и подстелил одеяло, которое стащил из
какого-то расстрелянного обоза. Там же он разжился и сигаретами, и еще деликатесными
кексами, которых, разумеется, никогда бы даже не понюхал, зная своих
интендантов. Кексы он держал в резерве, чтобы подкрепить свой “молодняк” перед
боем. Из личных вещей у него были только вещмешок и оружие. Остальное пропало
по дороге. Лицо у него было узкое, заросшее бородой, глаза темные и крайне
серьезные. Губы пухлые, приоткрытые. Он тихо говорил двум другим:
—
Мой вам совет, бросайте вы весь этот хлам, оставьте себе только хлебный мешок и
оружие. Говорю вам, ничего не выйдет с этим наступлением, будем опять убегать, драпать, как дикари, еще хуже, чем в прошлый раз. Этой войны
нам не выиграть, выжить бы, кому ума хватит, выстоять и не струсить, потому что
трус всегда обречен. Чем вся эта заваруха кончится,
одному Богу известно. Вот так прямо вам и скажу: одному Богу! — Он взглянул
серьезно и пристально в сторону неприятельских позиций в утренних сумерках и
произнес: — Молитесь, коли умеете. Нам, солдатам, один Бог поможет. Точно вам
говорю, из людей никто нам не поможет. — Он отвязал с пояса хлебный мешок с
кексами и передал его соседу слева. — На вот, подели на
троих.
Два
других слушали его испуганно. Тот, что слева, был совсем еще молод, ему
предстояло первое в жизни наступление. Второй только что выписался
из госпиталя после ранения и ему было страшно, как всякому, кто уже был
ранен и пролил кровь. Они разделили кексы испачканными в земле пальцами и съели
их молча. Молоденький, невысокий белокурый парнишка ел с детским восторгом.
Дитя большого города, бледненький и худенький, он успел уже привыкнуть к нужде
и голоду. Три года проработал на одной большой фабрике, а в семнадцать лет его
призвали, солдатскую форму надел всего три месяца назад. Эти три месяца его
мучили и морили голодом в казармах, он терпел и молчал, и теперь вот оказался
на передовой. Два дня назад их батальон просто бросили в двадцати километрах
отсюда, они брели эти двадцать километров сюда, к линии фронта, и всего
несколько часов назад он, измученный, истерзанный, с одним куском хлеба в
вещмешке, прибыл на позиции, а через полчаса ему идти в атаку. В первую в его
жизни. Вот эти дети — пример терпения и преданности. Ведь их жизнь — сплошная
серая полоса между голодом и опасностями, ни детства, ни юности они не знали, а
знали только то, чем так часто манипулируют и злоупотребляют — они должны
принести пользу отечеству.
Почти
рассвело. Солнце перевалило через край неба, заливая ровным светом пустынный и
однообразный русский пейзаж с его дикой тоской, которая доводит людей с запада
до полного отчаяния. Исхудавшие лица солдат в этом утреннем свете казались
серыми, лица людей без имени, возраста, пола. Продираясь сквозь дожди, огонь и
смерть, закапываясь в землю, они превратились в каких-то безликих существ, в
массу, которую безжалостно гонит куда-то призрак власти.
Впереди
простирались поля — пустые, брошенные, бесприютные, изуродованные звериной
злобой войны. Одинокие разрушенные крестьянские дворы, еще дымящиеся развалины.
За полями начинались леса, что протянулись до гряды холмов. А за холмами широко
и мощно текла река. Ее хорошо было видно между холмами, где в низинах пробегали
ручьи, этот поток, могучий, тускло мерцающий и спокойный. В разрозненных рощах
и перелесках, в кустарниках наготове стояли танки, чтобы поддержать
наступление. Слышалось лошадиное ржание и рев грузовиков. Насколько легче
становится солдатам, когда растворяется темная страшная ночь. Все, что во мраке
казалось неопределенным и угрожающим, на рассвете снова обретает форму и
привычный облик, опасность снова становится явственной, сотни звуков больше не
пугают, поскольку ясны их источник и назначение.
Артиллерия
ударила разом. Чудовищная волна обрушилась на переднюю линию,
и вновь прибывшие на позиции в ужасе съежились в своих земляных норах.
Лишь когда одна волна стала следовать за другой и обстрел
превратился в непрерывную череду воя, грохота и ударов туда, в сторону
врага, они осмелились поднять голову.
Старший
из трех, по имени Пауль, вылез на бруствер и вместе с Йоханном
наблюдал, как нарастает и катится огненный вал. Маленький новичок высовывался
из норы между ними, и они старались успокоить его, разъясняя, как и почему
проходит артподготовка. Паренек Эрвин внимательно слушал, что говорили старшие,
вздрагивая и съеживаясь от страха при каждом новом залпе. В конце концов он все-таки решился встать в полный рост и поглядеть,
что там впереди. А впереди снаряды корежили поле с
подсолнухами, взметая целые пласты земли, так что подсолнухи взлетали и порхали
в воздухе. Он видел, как отлетают головки цветов, слышал сухой деревянный
треск, а между залпами до его слуха долетали надрывные вопли раненых. Временами
из земли возникал темный силуэт, оглядывался по сторонам и снова скрывался в
дыре. Иные, с ярко-белыми — ах, какими же белыми —
повязками на голове или на ноге пытались спастись бегством, направляясь к лесу,
и малыш Эрвин наблюдал, как исчезали эти бегущие фигуры среди взрывов, как
сметало их артиллерийским огнем.
—
Бедолаги, — проговорил он, — с ума они, что ли…
бегут под огнем… да еще и раненые…
Пауль
обернулся к нему:
—
Ты что, парень, им-то как раз повезло. Они еще бежать могут, им есть куда
скрыться. А вот те, кто торчит там, впереди нас, в своих норах… Им бежать
некуда, их никто из огня не вынесет. Они кровью истекут еще до того, как все
это кончится. Их тоже ведь назовут павшими. Хотя все думают, что пасть в бою —
это погибнуть на передовой… от смертельной раны. А этим-то лежать в
какой-нибудь земляной норе или в чистом поле, на земле, что с кровью пополам, в
грязи и вони. Ты не знаешь, парень, до чего же вонюча земля, пропитанная кровью. Так что бедолаги
те, кто еще жив и невредим и торчит там, в ямках… жизнь их единственно в
руках Господа, да… и ведь это страшно, ужасно это, когда без вариантов, когда
до тебя никому нет дела, кроме Господа Бога… зависеть единственно от Его
воли. Смерть может прийти всякую секунду. И как же счастливы, поистине
счастливы те, кто лежит там впереди уже мертвый. К ним, должно быть, Господь
был особенно милостив… Но, — он наклонился и положил пареньку руку на плечо,
— но самые несчастные и обездоленные здесь мы, потому что скоро огонь будет
здесь, и ты убедишься, малыш, что весь мир гибнет. — Глаза у него сделались
огромными, и рот искривился в циничной усмешке. — Ну, кто еще нам поможет, как
не Господь и его святая Матерь, пречистая дева, породившая его на свет, единственный
в мире человек без единого греха. Не ей ли, знающей боль души и тела, стать
нашей заступницей. Считай, мы погибли, если станем рассчитывать на людскую
помощь, на помощь пушек и прочей чепухи, которую люди считают столь важной.
Огонь
между тем приблизился. Очередной разрыв прогремел неожиданно близко к их окопу.
Их накрыло волной грохота и ужаса. Все трое рухнули в свою яму, полумертвые от
страха. Снаряды взрывали землю, осколки сыпались вокруг. Паренек Эрвин от
страха вжался в землю и трясся всем телом, как маленький ребенок, которого
чем-то жестоко напугали. Огонь почти накрывал их яму снова и снова, снаряды
свистели над головой. Все троим было худо в их норе. Йоханн
дрожал. Пауль, внешне спокойный, по временам поднимал
вверх бледное лицо и глядел в небо.
—
Господи! — вдруг истошно и дико завопил и запричитал Йоханн,
— о Господи! Господи, зачем ты оставил нас!.. О, как же я теперь буду
ненавидеть глаза женщин, никогда больше не смогу я радоваться, ненависть…
отвращение навсегда теперь в нашем сердце, и бледная смерть навсегда останется
у нас перед глазами! О, мать моя, мать моя, зачем только я родился на свет!
Остался бы в твоем чреве, не знал бы горя! Ненавижу этот свет! Никогда не
перестану ненавидеть этот мир, гадкий, мерзкий. Ненавижу это безумие, эту
дикость! Даже весной, когда пойду гулять в цветущем саду, мне будет везде
мерещиться вонь пролитой крови, пропитавшей землю. Не
будет нам больше радости в жизни. Никогда мне не забыть этот страх животный,
разрывающий сердце… Господи, Матерь Пресвятая Богородица, спаси и сохрани!
Равномерно,
один за другим, совсем рядом ложились разрывы, как будто некто с дьявольской
ухмылкой, планомерно устраивал охоту на людей. В грохоте взрывов слышалось
демоническое ликование и вопль откуда-то из-под земли: теперь-то вы знаете, как
мучаются и стенают все грешники в аду. Комья земли летели в нору, холодный
сухой треск бил в уши, едкий тротиловый дым ел глаза. Взрывы, выстрелы, бомбы,
гранаты, мины, пули — все слилось в единый град из огня и железа, в один
сплошной ад. И ад этот ликовал, торжествовал, скалился
по-звериному и хладнокровно, расчетливо, планомерно, целенаправленно жег,
уничтожал, истреблял. И совершенно беззащитны и бессильны оказались
против этого ада солдаты в своих земляных норах. Как будто поднялась из-под
земли огромная, мерзкая, алчная ручища с вонючими
окровавленными пальцами и давила, рвала на части, размазывала и перемалывала,
заливая кровью все вокруг. Ад, только ад, и ничего другого…
Трое
в яме тесно прижимались друг к другу, вопреки инструкциям и предписаниям,
впивались в землю пальцами, вжимались в нее всем телом, да и лицом тоже. Все
трое — старый опытный солдат Пауль, Йоханн, только
что выписавшийся из госпиталя, и парнишка Эрвин, у которого сердце замерло, —
всем отвалило поровну безумия и страха. Господи, Господи, ну почему ты оставил
нас!.. Пауль первым очнулся и прислушался. Даже в этом вое и реве его ухо
уловило, как отчаянно пытаются одни удержаться на своей линии и наступают
другие, в кровавом угаре нанося один удар за другим, будто убийца, хмельной от
крови своей жертвы, снова и снова вонзает, вонзает, вонзает нож в мертвое
тело… Вот он, момент самого черного страха и отчаяния, подумал Пауль, а
парень-то атаки не переживет. Эти мальчики с худенькими шейками… На их
стриженых головах стальные шлемы смотрятся как шутовские игрушки, глаза у них
такие невинные и испуганные. Им прямой путь — вслед за Исусом
Христом, шаг вперед — и сразу в рай, нет у них другого предназначения, кроме
как погибнуть кровавой смертью, пасть жертвой ради справедливости этого мира.
Сам Господь их ведет, и вы не смотрите, что они дрожат, если на них заорет
унтер-офицер. Ведет их Господь, ведет в самую мясорубку, которая их и
перемелет.
Пауль
схватил парня за руку, сжал покрепче и стал молиться. Больше он ничего не мог
сделать для этого мальчика… если бы только мог, он бы все сокровища мира
теперь отдал ему, этому никчемному солдатику, над которым вволю поиздевались
все боги войны, какие только есть на свете. Солдатику, которому предназначено
было только одно — погибнуть.
Огонь
из сплошного превратился вдруг в точечный. Орудия
стали бить прицельно в определенные точки, как будто до этого огромная рука
хлопала по земле всей ладонью, а теперь сжалась и грохает кулаком, как будто
адская гроза бьет в землю молниями и громом. Дым и гарь, и комья земли, и
осколки. Огонь бушевал теперь совсем рядом, вокруг земляной норы, где прятались
эти трое. Вой и треск… Граната ударила в заднюю стенку ямы, страшный грохот,
удар, запах пороха… Пауль почувствовал, как мимо его плеча просвистел, обдав
его холодом, осколок… Чудовищный хруст, как будто ломаются человеческие
кости… И он вспомнил, против своей воли вспомнил и содрогнулся от ужаса и
отвращения… Однажды в детстве он видел, как на стройке кусок камня,
сорвавшись со стены, рухнул на ногу одному из строителей. Вот тогда он слышал
точно такой же хруст человеческих костей… И тут же горячая кровь брызнула ему
в лицо и побежала по шее. Он, трясясь всем телом, взглянул налево: паренек
беззвучно сник и сполз по стенке ямы на дно… в спине его зияла дыра размером
больше кулака, оттуда била кровь и свисали клочья гимнастерки, уже черные от
крови. Бросаться на помощь было бессмысленно. Йоханн
поднял голову и молча кивнул, как будто подтверждая, что да, уже не спасти
парня… удар кулака пришелся точно в цель…
Пауль
подхватил мальчишку и перевернул его лицом вверх. Глаза у мертвого были
закрыты. Он, конечно, так и сидел в яме, зажмурившись от страха. Лицо было
серое, рот открыт, губы белые. Из-под каски торчали белобрысые волосы. Лицо
было, однако, уже не детское… Из спины текла кровь. Глинистая земля не сразу
впитывала ее, отчего кровь растеклась по всей норе, и двое стояли на коленях в
кровавой жиже. Кровь все текла, текла, тихо струилась…
А
вражеская артиллерия уже долбила своим гигантским кулаком по их позициям, как
будто плясал по земле всеразрушающий молот. Снаряды взрывали землю, сметали
кусты и деревья, швыряли их в воздух. Крики раненых оглашали это солнечное
утро…
Пауль
и Йоханн завернули тело погибшего в его шинель.
Достали из вещмешков его документы и ценные вещи. Сняли с шеи именной жетон. Как неуместно смотрелось жалкое и трогательное наследство убитого
мальчика в этом аду: дешевый карманный ножик, моток веревки, совершенно измятый
и изорванный проспект туристического агентства, на обложке которого мужчины и
женщины в белых платьях гуляют по берегу моря под пальмами, письмо, написанное
неловким женским почерком, немного денег и еще фотографии: маленькая худенькая
женщина с двумя девочками на фоне домика, какие строят для своих рабочих
крупные фабриканты в рабочих поселках близ фабрик и заводов. Вот и все
небогатое имущество, оставшееся после мальчика, что лежал теперь, завернутый в шинель, запачканную кровью и землей. Вот она,
война…
Товарищи
уложили тело покойного на уступ задней стенки ямы, сложили руки и тихо
прочитали “Отче наш”. Ухватились было за свои лопатки, чтобы закидать землей
кровавую лужу на дне норы, но тут в воздух взлетели две зеленые ракеты — сигнал
к наступлению. И откуда-то слева звонко прокричал голос лейтенанта:
—
Третья рота! В атаку! Марш!
Двое
подтянули ремни, подхватили оружие и выпрыгнули из ямы. Справа и слева
бесконечной цепочкой продвигались вперед такие же, как они, мужчины в
солдатской форме.
Первая
цепочка шла впереди, вторая — следом через двести метров. В перелесках и кустах
затаились резервные силы. Но танки не двигались с места. Топлива не было…
Генерал
между тем сидел в своем блиндаже с серым лицом и помертвевшим взглядом и,
казалось, слушал донесения и предложения окружавших его офицеров. На самом же
деле он не слышал ни слова. Он видел перед собой свою дивизию, которая,
измученная, истерзанная, голодная и грязная, утратившая всякое мужество и веру,
в отчаянии, как скотина под нож, шагает на очередную бессмысленную бойню. Он бы
теперь жизнь свою отдал за то, чтобы оменить
наступление. Да что толку! Ну отменит он приказ, ну не
отправит несколько тысяч солдат на смерть, да кто ж это оценит! Его тут же
отдадут под трибунал и расстреляют, а над его великодушием и человечностью только
посмеются! Господи, до чего же бессмысленно и тупо солдаты исполняют приказы
командования. Они же не задумываются, им велят — они идут. И кто только
придумывает эти приказы! Какому злодею и преступнику приходит в голову посылать
людей на смерть сотнями тысяч! Что за кукловод дергает за ниточки! Это какой-то
заговор злодеев и преступников, ей богу! Два года водил он свои войска по
русским полям сражений, снова и снова, как в бездну, исчезали его солдаты, на
место погибших тут же присылали новых, которые падали, как в колодец, беззвучно
уходящий в самое чрево земли. Смерть забирала всех. Какая неизбывная,
безнадежная тоска: впереди враг, все тот же враг, что и был, вот он перед
тобой, никуда не делся. За спиной — отечество, растерзанное, разрушенное в руках
мерзавцев и палачей.
Генерал
резко встал и твердым голосом отдал приказ: пусть подадут его автомобиль. И
объявил изумленным обескураженным офицерам, что один поедет к линии фронта.
Окружавшие
переглянулись: происходило что-то чрезвычайное. Обычный ход событий прервался. Посреди войны, посреди бумажной волокиты, всех этих донесений,
наказаний, награждений, наступлений, отступлений, учений, маневров… ах, среди
всей этой военной рутины, этой пошлой кровавой игры с ее интригами, подлостью,
чьим-то самолюбием и тщеславием, среди всего этого случилось вдруг так, что
человек, значительная персона, руководитель, командир, энергично отмел все
мелкое и пошлое.
Никто
не проронил ни слова. В другой раз тот или иной офицер с жаром, а то, может, и
от чистого сердца бросился бы сопровождать генерала. Теперь же все молчали,
замерев в ожидании какой-то тайны. Эти отупевшие от войны люди, которых уже
никакое человеческое страдание не могло бы потрясти, вдруг застыли в
невероятном напряжении и боли, как будто у каждого из них вдруг остановилось
сердце…
Генерал
надел фуражку, быстро отдал честь и вышел. Он показал шоферу, в каком
направлении двигаться. И автомобиль помчался вперед между взрывами, в самую
гущу сражения.
Необозримая цепочка наступающих между
тем становилась все реже. Подпрыгивая или, наоборот, прижимаясь к
земле, когда снаряды свистели над головой, продвигались солдаты вперед,
стараясь инстинктивно держать строй. Мертвые и раненые оставались лежать на
земле. Кто-то гибнул прямо на ходу. Крики, стоны, грохот. Утро продолжалось.
Самолеты, как черные страшные птицы, низко кружили над землей, разбивая и
корежа строй наступающих. Солдаты прятались за каждую
кочку. За каждую горсть земли, взрытую снарядами. Пулеметы дырявили
воздух своими очередями.
В
такой ситуации любое отчаяние подобно смерти. Когда гибнут храбрейшие,
трусам остается только последовать за ними. Липкий, холодный страх всякую
секунду хватает за горло, душит. Солдаты, которые теперь шли в атаку, отупели и
ослабли, они шли вперед, плохо соображая, что идут в наступление. Эта атака
была как стихия, да, впрочем, война и есть стихия. Солдат толкала вперед
привычка и неспособность нарушить приказ. А еще неопределенность: где и кто их враг — впереди или сзади — и какой
из них хуже. Их объединяло великое горе, великое страдание, принадлежность к
народу, который отдан был волей судьбы на растерзание врагам и внешним, и
внутренним. Разве могут воевать люди, настолько измученные сомнениями? Что они
за бойцы! Они обречены!
Атака
же шла своим чередом. С тяжкими потерями солдаты добрались до первых вражеских
окопов и взяли их с вялым “Ура!”. Окоп был пуст. Несколько трупов. Никакого
оружия, отступающий враг все забрал с собой. Только пустые гильзы и мертвые
тела. Все усилия впустую. Никакой добычи, никаких трофеев, ни воды, ни табака,
ни хлеба.
Офицеры
собрали каждый свою роту для следующего броска. Пауль и Йоханн
вместе с другими обступили худенького бледного лейтенанта. Роты после тяжелого
наступления всегда собираются в группы. Грязные, перепачканные сажей, утомленные
опустились они на дно окопа, прислонились к стенке и курили сигареты, которые
раздал Пауль. После обстрела и наступления из последних сил этот табак в
относительном укрытии земляного рва был истинным блаженством. На несколько
минут забылось все: и дикая жажда, и голод. А жажда мучила так, что ради глотка
воды они готовы были снова в атаку. Измученный жаждой человек способен и на
убийство, только бы попить. И никакая железная воля тут не выдержит. Кто-то
даже стал хриплым голосом спрашивать лейтенанта: не знает ли он, есть ли там, у
врага, питьевая вода?
Лейтенант
молча курил, облокотившись о стенку окопа.
—
Погоди-ка, — отвечал он наконец и указал на
разрушенное большое здание между холмами и рекой и вопросительно посмотрел на
Пауля.
Пауль
кивнул.
—
Да, — продолжал лейтенант, — вон там разрушенная усадьба. Оттуда на
северо-запад течет ручей и впадает в реку. Восемь дней назад мы проходили мимо
того места. А вообще, в лесу всегда есть вода.
И
тихо пробормотал себе под нос:
—
Пить, пить, пить…
Он
прикурил одну сигарету от другой и с удовольствием, глубоко затянулся. Нервно
оглянулся по сторонам: нет ли нового сигнала к наступлению?
Какая
же глупость — торчать тут так долго после первой атаки. За это время враг
наберется сил и снова начнет обстрел. Безголовое камандование хуже артиллерийского огня, ей-богу! От ярости
лейтенант заскрипел зубами, пальцами потушил кончик сигареты, а окурок
заботливо спрятал в карман. Будь проклят этот штаб! Это чистый саботаж!
Солдаты, умирая от жажды, должны сидеть и ждать, пока их перемелет в этой
мясорубке.
Он
собрался было обратиться к своим солдатам и подбодрить их, тут рядом с ним
возник Пауль и спокойно указал рукой куда-то в сторону.
—
Гляди-ка — господин генерал… Видал?
Генерал
приближался ровным, уверенным шагом, не скрываясь от огня. Хотя огня в тот
момент толком и не было. Красные обшлага его шинели рдели в утреннем солнце.
Пауль с лейтенантом обменялись вопросительными взглядами. Что это за явление?
Зачем здесь этот генерал? С чего ему вздумалось самому пройтись по полю,
усеянному трупами и залитому кровью? Жить ему надоело, что ли? Что он тут
потерял? Солдаты в изумлении уставились на генерала. Здесь, в ста пятидесяти
метрах от кромки леса, где, совершенно очевидно, окопались русские, он явился,
совсем один, без охраны и защиты, с одной только тростью в руке…
Повисла
жутковатая тишина. Вдалеке слышны были отдельные выстрелы. Как будто весь этот
ад задернули вдруг занавесом. Иные из солдат спали, разморенные солнечным
теплом, прямо на дне окопа. Другие не сводили глаз с генерала, хотя разве
принесет он добрую весть! Чего от них ждать! Лучше бы воды принес. Что он
теперь прикажет: атаковать, отступать? Наорет, промолчит? Да толку-то! Из этого
ада он их не спасет, отсюда три дороги: смерть, тяжелое ранение или плен. Ну не
будет этого генерала, найдется другой. Их как собак нерезаных, генералов этих.
Не объявит же он, что война кончилась и наступил мир.
Воды у него с собой нет. Нечего пить, пить, пить… Воды! Семнадцать генералов
за кружку воды! Обоз с водой он тоже не вызовет. Он вообще так же бессилен и
отдан на растерзание этой войне, как и они сами, солдаты. И что проку от его
красивой формы, от его орденов, от крестов на шее. Он, так же как и его
солдаты, страдает от голода и мучается от жажды.
Генерал
спрыгнул в окоп и со спокойным и серьезным лицом выслушал доклад лейтенанта.
Первая цель наступления атакована. В третьей роте потери составили девятнадцать
человек. В строю остаются: один офицер, один унтер-офицер и одиннадцать
рядовых. Генералу стало зябко от тупого равнодушия его солдат, сидевших,
лежавших и стоявших вокруг. Его как будто даже не заметили, на него почти не
обратили внимания. Солнце уже начинало палить. Тишина угнетала. Явное затишье
пред бурей. После такой тишины всегда грядет что-нибудь страшное. Трупы врагов,
оставленные в окопе, уже начинали источать омерзительный запах разложения.
Генерал стоял с неподвижным лицом, глядя в сторону врага. И обратился вдруг к
лейтенанту:
—
Давайте сигнал, наступаем дальше!
—
Нечем сигналить, ракетницы нет, — отвечал лейтенант, — я пошлю связного в
ближайшую роту. Они дадут сигнал.
Генерал
кивнул. Лейтенант обернулся к Паулю и тихо произнес:
—
Быстро отошли кого-нибудь. Иначе мы тут сдохнем все в
этой яме от такой тишины.
Пауль,
не мешкая, стал проталкиваться между солдатами, которые в полной апатии сидели
вдоль стенки окопа, невзирая на трупы. Пауль добрался до соседней роты и
обратился к молоденькому прапорщику, который остекленевшими глазами пялился на вражеские расположения, опершись локтями на
бруствер. Он равнодушно выслушал донесение, кивнул и, даже не оборачиваясь,
отдал приказ своему связному, что торчал у задней стенки окопа. Пауль поспешил
вернуться в свою роту.
По-летнему
весело взвилась в утреннее небо зеленая сигнальная ракета, как будто это был не
сигнал к атаке, а начало парусной регаты, летний праздник, который люди в
легкой белой одежде встречают на берегу большой реки, смеются, радуются, без
забот и тревог ожидают новый день. Если бы! Этот зеленый сигнал поднял на ноги
несколько сотен измученных, раздавленных, сломленных людей, изголодавшихся и
готовых ради кружки воды продираться через огненный
град. От жары и пыли жажда стала совершенно невыносимой. От голода и усталости
у солдат почти не осталось сил противостоять огню. Им было уже все равно —
атаковать или отступать, война опустошила их. В такие минуты становится ясно,
как пусты пафосные фразы, которыми бессовестные преступники посылают людей на
смерть. Их перемалывают жернова двух слепых кровавых режимов, алчных,
ненасытных, жаждущих крови. Какая бессмысленная, нелепая смерть, какое
бессмысленное страдание ни за что. Так ли гибнут мученики за веру, за религию,
за кровоточащее сердце Господа?..
Генерал
первым выпрыгнул из окопа. Офицеры выкрикивали команды, пытаясь вывести своих
солдат из оцепенения и апатии. Тягостную тишину разрывали новые выстрелы.
Орудия палили в направлении опушки леса. Измученные роты, почти как по
инструкции, с хрестоматийной точностью снова шагали вперед, уворачиваясь
от огня. С позиций врага не последовало ни одного залпа. Только сухой треск,
означавший, судя по всему, одно: русские заряжают свои “органы”.
Роты
с криком ужаса вжались в землю. И, как будто упал перед ними железный занавес,
градом посыпались ракетные залпы. Каждого из наступавших
как будто лично ударило в лицо. Генерал, вытянувшись в полный рост, крикнул:
—
Вперед! Вперед!
Не
ждать же, замерев на одном месте, что тебя прямо здесь закидают гранатами. Что
толку! Вперед, одним броском преодолеть 50 метров до укрытия! Или отступить
назад в тот же окоп! Вот и весь выбор. На защиту собственного оружия
рассчитывать не приходится.
Некоторые
побежали вперед с панической скоростью, откуда только взялись силы. Побежали
механически, подгоняемые страхом, с автоматами
наперевес, с ужасным отчаянным криком. Другие ринулись назад. Большинство же в
нерешительности не двигались с места и, вцепившись в землю, полными ужаса
глазами, как затравленные звери, ждали смерти.
И
снова началась пальба, залп за залпом. Загрохотало, зарокотало над головами,
как будто кто-то пытался этими звуками раздробить бедный солдатский череп. Дым,
гарь, осколки, рев, крики… Откуда-то со стороны противника доносился
характерный рокот и жужжание: на атакующих наступали
танки. С флангов начался танковый обстрел. Там рассеянные роты больше не
наступали, там солдаты, без оружия и вещмешков, спасались бегством в поисках
безопасного места. Наступление превращалось в бегство. Один только генерал не
двигался с места, с лицом человека, решившегося на самоубийство, с
взъерошенными волосами, с холодной, отчаянной решимостью в глазах…
Отступающих косили
пулеметные очереди. Теперь в бегство обратились даже храбрейшие
из храбрых. Четыре года бессмысленной войны отняли у них всю храбрость…
Раненые падали на ходу, иные кричали, другие валились беззвучно лицом в землю и
так оставались лежать, точно плачущие дети.
Пауль
и лейтенант успели нырнуть в окоп и перевели дух. Пауля ранило осколком в руку
пониже локтя, у лейтенанта зияла рана на правом плече. Они перевязали раны,
оторвав лоскут от рубашек, перебрали вещмешки: может, осталось еще что-нибудь
пригодное, и со страхом наблюдали за передвижением вражеских танков, которые
продолжали наступать на убегающих. Из перелеска на
берегу реки выступила вражеская пехота в неожиданно светлой форме цвета хаки.
Они
вжались в дно окопа и, дрожа от страха, ждали, когда танки, медленно и
равнодушно, как утомленные чудовища, покатят назад. Тогда Пауль и лейтенант
покинули окоп и примкнули к тем, кто спасался бегством, укрываясь за земляным
валом от вражеской пехоты.
Никого
из своих у них за спиной больше не было, они уходили
последними. Еще более измученные, еще страшнее страдая от голода и жажды.
Преодолев поле боя, спотыкаясь о тела погибших, добрались они до исходной
позиции, откуда на рассвете началась их сегодняшняя атака.
Свои!
Что за счастье! Свои, родные, роты, санитары, даже грузовик для тяжело раненных. На лесной прогалине повсюду на носилках стонали
раненые, валялись брошенное оружие и боеприпасы, кровавое тряпье. Непрерывные
стоны, стоны и мухи, мухи, мухи… Врач командовал погрузкой носилок на
грузовик и в пустые места между лежачими ранеными определял тех, кто мог стоять
или сидеть. Лейтенант, не успев оглядеться, случайно оказался рядом с носилками
одного знакомого, а вместе с ним и в кузове грузовика, и был отправлен в госпиталь.
Грузовик уехал. Врач остался вместе с еще десятком тяжело раненных.
Шофер поклялся, что доставит куда следует всех
пострадавших, хотя как он мог быть уверен, что через четверть часа здесь не
будет русских? До города ехать минут двадцать. Да еще там, да столько же
обратно, значит, вернется грузовик только через час, не раньше.
Когда
в лесу смолк гул грузовика, снова стало жутко тихо. Тяжелораненые со страхом,
беспомощно лежа на земле, снизу вверх взирали на врача. Врач смущенно покосился
на ящики с медикаментами и бинтами, потом вынул несколько пачек сигарет.
—
Только спокойно, только тихо, — успокаивал он, — все образуется. Все будет
хорошо. Грузовик вернется. Я знаю шофера.
Руками,
испачканными в крови, он раздал раненым лекарства, сигареты, дал прикурить и
сел на свой ящик. Взгляд его упал на Пауля, который невозмутимо, почти
безучастно сидел на стволе поваленного дерева и курил.
—
Вы-то здесь зачем? — резко выкрикнул врач. — Вы же ходячий! Так уходите скорее!
Лицо
Пауля настолько было запачкано сажей и грязью, что улыбка его показалась
клоунской гримасой.
—
С вашего позволения я останусь здесь! — отвечал он спокойно. — Сами знаете,
один часовой хорошо, а двое — лучше. И вообще, мне страшно нравится, что я
познакомился с единственным приличным и не раненным офицером из всех этой
героической дивизии.
Врач
вскочил и подошел к Паулю.
—
Вы… Вы, верно, умом тронулись… Что вы несете!.. Ну-ка дайте мне сначала
осмотреть вашу рану.
Врач
был немолодой, невысокий, плотный человек с красным лицом и седыми усами. Он
безжалостно разодрал тряпье, которым была перевязана рана Пауля, и тщательно
перебинтовал ему руку. Серые глаза его вдруг заулыбались.
—
А ведь вы правы. Отчего нам не поговорить по душам, что нам еще остается в
нашем положении. Присаживайтесь рядом на ящик, если уж вы задались целью вместе
со мной угодить к русским в плен.
Они
уселись на ящик посреди носилок с ранеными.
—
Не думаю, что мы попадем в плен, — заявил Пауль, — на сегодня, ей богу, хватит
приключений. Вот увидите сами. Грузовик вернется за нами. Но я, если позволите,
пошел бы пешком.
Врач
поглядел на Пауля испытующе, но уже спокойнее.
—
Не волнуйтесь, если бы я хотел перебежать на сторону противника, то давно бы
это сделал.
Обоим
с их ящика видно было пространство до самой кромки леса, до самого вражеского
окопа, который штурмовали утром. Там не было заметно никакого движения. Страшно
одиноко лежали тела погибших под палящим солнцем. Иные уже как будто сливались
с землей. Их почти было не различить, они, скрюченные в агонии, казались просто
низенькими кривыми холмиками в поле. Оружие, разбросанное по земле, и стальные
каски поблескивали на солнце.
Они
увидели, как там, вдалеке, несколько русских пехотинцев переходили беззаботно
от одного погибшего к другому, курили на ходу, переворачивали тела,
обыскивали… Как шакалы… Стервятники… Они одеты были в светлую форму,
напоминавшую форму солдат с запада. Это, наверняка, были те же, которых Пауль и
лейтенант видели из окопа перед тем, как противник двинулся на них из леса.
Было тихо и еще очень рано, часов восемь утра. Один из русских вдруг дико,
истошно завопил. Другие собрались вокруг него, жестикулируя и указывая в
сторону леса.
—
Генерала нашли, — тихо сообщил Пауль.
Лицо
врача стало серым и исказилось от отвращения и ненависти.
—
О Господи, — простонал он.
—
Да уж, — подтвердил Пауль, — хорошего мало. Не всех павших станут хоронить с
почестями. Видал я и у наших полный вещмешок золотых зубов, выдранных у
погибших товарищей.
Исследователи
трупов между тем стекались все в одно место. На левом фланге вдруг возникла
высокая серая фигура и с удивительной скоростью помчалась в сторону леса. На
боку у нее что-то болталось до самой земли. Человек бежал из последних сил, это
было очевидно, в отчаянии и тоске пытаясь спасти свою жизнь. Русские заметили его,
когда он был уже далеко. Они не стали гнаться за ним, просто стали стрелять с
места. Автоматная очередь полоснула по кромке леса.
Пауль схватил врача за руку, оба вскочили, белые от страха. У Пауля дрожали
губы. Выстрелы сыпались в сторону бегущего, а он все
бежал, бежал, спасая свою жизнь…
И
теперь можно было разглядеть, что это болталось у него сбоку: это была его
правая рука, которая висела на одном лоскутке. Беглец добежал до канавы на
опушке леса. Здесь вражеские выстрелы не могли его достать. Он огляделся,
удостоверился, что в безопасности, и в изнеможении, шатаясь, неверным шагом
побрел дальше в лес.
Пауль
оставил врача, который цеплялся за его руку, и пошел навстречу раненому.
Несчастный, увидев перед собой незнакомого человека, сначала испугался и
вздрогнул, потом узнал одного из своих, вскрикнул и повалился на землю. Пауль
опустился рядом с ним на колени. Раненый был совсем еще молодой, рослый парень.
Лицо у него было восковое, желтое, он был измучен, трясся от страха и
напряжения. Одному Богу известно, чего он натерпелся там, на поле, пока лежал
среди трупов, а эти мародеры обкрадывали мертвых. Он лежал, истекая кровью, без
помощи, один, и все же решился бежать.
Пауль
помог несчастному подняться и повел в лес. Оторванная рука с отвратительным стуком
ударялась о деревья. Врач поднялся навстречу раненому, расстелил на земле
шинель, сделал ему укол. Но прежде чем он успел осмотреть рану, последнее
сухожилие, на котором еще держалась рука, оборвалось. Раненый застонал дико,
почти завыл, кровь хлынула из раны. Врач и Пауль стянули рану ремнем. Раненый в
это время лежал на земле и жадно затягивался сигаретой. После этого беглец
почти сразу уснул. Как будто провалился в забытье, истерзанный
болью и тоской. Он глубоко дышал во сне. В тени деревьев его испачканное кровью
и землей, искаженное от боли лицо приобрело зеленоватый оттенок и смотрелось
жутковато. Прочие раненые лежали тут же, вздрагивая от выстрелов и
прислушиваясь. Некоторые также уснули глубоким сном от изнеможения. Другие,
наоборот, проснулись, разбуженные выстрелами и шумом, и бранились, что до сих
пор не вернулся грузовик. Врач успокаивал их, как мог. Раненые стонали и
просили пить. Врач ничего не хотел обещать: что, если грузовик не привезет
воды? Пусть пока надеются хотя бы, что через час будут доставлены в дивизионный
медпункт. Между тем солнце поднялось, видимо, был уже полдень. Стояла жестокая
жара. Вражеские пехотинцы убрались на свои позиции. Поле боя опустело, как
будто уже несколько дней здесь никто не появлялся. А ведь еще и трех часов не
прошло с тех пор, как там наступала целая дивизия.
Врач
и Пауль снова сидели на ящике.
—
Не понимаю вашего оптимизма, — заговорил врач, — с чего вы взяли, что сегодня
хуже уже не будет? Вы полагаете, что все самое страшное на этой войне уже
случилось?
У
Пауля от усталости и печали слипались глаза. Он почти терял сознание от жажды.
—
Нет, — выдохнул он, — это сражение — не самое страшное, что может произойти на
войне. Я сам видел вещи и пострашнее. Я еще и не такую
мясорубку прошел. Но сегодня, я уверен, хуже уже не будет. Я чувствую. А
чувства мои меня не обманывают. Считайте, что это интуиция. Сегодня Господь
явит нам Свое милосердие, пусть даже многие этого уже не узнают. Но сегодня
судьбоносный день. Может быть, один из павших, оставленных на поле, — Пауль с
тоской посмотрел в сторону поля боя, — уже сейчас предстал перед Господом и
молится за наше спасение перед ним и Богоматерью. Пусть даже не о спасении, но
хотя бы о нескольких днях покоя и отдыха.
Лицо
Пауля, мрачное от боли и жары, вдруг просветлело:
—
Видите ли, я раз за разом убеждаюсь в одном: моей судьбой распоряжается не
вождь и не премье-министр, не Гитлер и не Сталин, но
одна только воля Господа. Приглядитесь хоть раз: что есть случай? Рука Господа,
вот что.
Врач
удивленно поглядел на собеседника.
—
Вы, должно быть, исключительно счастливый человек, раз так думаете.
Пауль
обернулся к нему:
—
Вы полагаете, человек может быть счастлив, если знает правду и вообще живет в
этом мире? Вы думаете, Иисус Христос был счастлив, по-человечески счастлив? Ему
было наверняка невыносимо тяжело каждую минуту своей жизни нести в мир истину
Своего Отца. Нам неведомы Его муки, даже если бы мы всю жизнь провели под
шквальным огнем. И каждый из нас, кто внял Его слову, несет в себе часть этой
Его печали, как бы ни были мы плохи и грешны в нашей плотской оболочке.
Врач молча
с изумлением взирал на проповедника. Он, вероятно, никогда еще в своей жизни
ничего подобного не слышал. Его красное, открытое, простоватое лицо странно
менялось, как будто помолодело и выражало смущение.
—
Чудные вещи доводится слышать на войне, — тихо проговорил он, — так странно и
так искренне… А знаете, я никогда не сомневался в Боге. Он мне всегда
представлялся бесконечно добрым и благим. Но теперь, на войне, я часто думаю:
либо Бога нет, либо, если Он любит нас, Он, вероятно, страдает и мучается
вместе с нами, даже если мы сами виноваты в наших страданиях. Ведь бесконечная,
безусловная любовь не станет искать виноватого.
Понимаете, я теперь вижу Бога совсем другим. Иисуса Христа…
Он
вдруг умолк, как будто от резкой боли. Пауль хотел было еще что-то сказать, но
увидел лицо своего собеседника и умолк.
Дикая,
неизбывная тоска давила на них, расплывалась в воздухе над опустевшими
истерзанными полями. Если бы не война, на этих полях теперь, в этот жаркий
летний день, дети собирали бы цветы. А теперь солнце жгло тела павших…
Врач
вдруг вскочил и прислушался. Грузовик… Это был точно шум приближающегося
грузовика. Все ближе рычал его мотор. Лица раненых просияли. Машина, прыгая на
ухабах, завернула, наконец, в прогалину. Шофер выпрыгнул из кабины, навстречу
ему понеслись счастливые восклицания. Врач и шофер стали грузить в грузовик
носилки с ранеными. Шофер между тем сообщил, что остатки дивизии собираются в
городе, куда сходятся великое множество раненых, которые в состоянии
передвигаться. Он встретил их по дороге. Иные из них в изнеможении падали по
краям дороги. А в городе есть еда и вода. На рассказчика смотрели с недоверием
и смущением: он говорил о воде как о само собой разумеющейся вещи… Ах, пить,
пить, пить. Пауль, с его раненой рукой, помогал, как мог. Врач сел в кузов
грузовика к раненым, Пауля разместили в кабине рядом с водителем. В последний
раз оглянулись они на пустое поле, на тела павших, которых они никогда уже
больше не увидят.
Когда
машина выехала из леса, Пауль попросил водителя остановиться. У одного дерева
он заметил две серые фигуры. Двое спали. У одного голова была перевязана, у
второго левая рука болталась на перевязи. Пауль вылез из машины и разбудил
обоих. Они уставились на него, ничего не соображая. Он помог им влезть в
машину. Потом пожал руку врачу и сказал:
—
Я дальше пешком. Я ведь ходячий. А у вас свободных мест не хватает. Увидимся на
сборном пункте.
Врач
молча кивнул. Пауль крикнул шоферу, чтобы ехал дальше…
В
нескольких километрах на холмах виднелся городок. Среди садов и скверов
приветливо и уютно мелькали белые домики. Крыши и башни раскалились от жары.
Между лесом и городом лежали поля и огороды, росли отдельные деревья и
кустарник. В земле были видны глубоко вдавленные следы танковых гусениц.
Пауль
медленно побрел к городу… Отовсюду группами тянулись серые солдатские фигуры.
Они еле двигались, парализованные жарой. Очевидно, здесь собирались и другие
дивизии. Пауль наткнулся на обоз продовольственного снабжения, вернее, на то,
что от него осталось после бомбежки. А не осталось почти ничего. Валялись
останки лошадей, какие-то прилипли даже к взорванной телеге. Над кровавыми ошметками жужжали тучи черных мух. Вокруг взрывом разбросало
амуницию, оружие и одежду. Он поднялся на холм, откуда хорошо был виден и
город, и окрестности. Сады, которые он ранее проходил цветущими, были
разграблены и вытоптаны. Рдеющая жара жгла землю. Пауль дышал ею, как дышат
пожаром. И все же он был совершенно свободен, спокоен и почти весел. И городок
с его белыми, прохладными домиками лежал перед ним. Неужели ему снова дадут
поесть, нальют воды, а может, доведется даже помыться… Помнится, последний
раз, не считая сегодняшней раны, его подстрелили зимой, в ночи. В совершенной темноте
лежал он на снегу с простреленной ногой, беспомощный от боли и одиночества.
Когда, очнувшись, он увидел себя в операционной в белоснежном белье, он плакал,
как ребенок.
Он
приблизился к городу на несколько сотен метров, когда заметил странное движение
среди солдат, которые все так же стекались в город разными путями-дорогами. Они
все сворачивали на главную улицу, что-то их туда манило, притягивало, иные даже
ускоряли шаг. И тогда он увидел, отчего измученные, смертельно уставшие,
истерзанные жаждой и покрытые грязью солдаты так сюда стремились. На обочине
под невысоким корявым деревом стояла маленькая женщина в белой одежде. Каждому
проходящему из большого глиняного кувшина она в серебряную плошку наливала вина
и из большой плетеной корзины доставала кусок белого хлеба. Солдаты собирались
перед ней группами или подходили поодиночке. Не было никакого нетерпения,
никакой давки. Ее невыразимо добрые, полные сострадания глаза и мягкие, плавные
движения рук гнали прочь всю горечь, ненависть и озлобление, которые
переполняли сердца этих совершенно изможденных мужчин. Женщина вся была в
белом. Белая косынка обрамляла ее неописуемо красивое, чистое лицо. Руки ее —
маленькие руки, при виде которых у солдат, вышедших из кровавой бойни,
наворачивались слезы, — были украшены дорогими кольцами со сверкающими камнями.
И, тем не менее, никто не счел бы ее богатой: лицо ее светилось такой чистотой,
говорило о столь же знакомой всем бедности…
Молча,
с улыбкой, тихо и мягко протягивала она каждому свои бесценные освежающие дары
— вино и хлеб. Лишь один раз остановилась она и погладила одного совсем
молоденького солдатика, что с трудом передвигался, по взъерошенной вихрастой
голове и тихо сказала: “Маленький мой”. Слов благодарности не было. Но молча,
радуясь из последних сил, со слезами на глазах благодарили ее усталые, грязные
солдаты… Пауль стоял, как вкопанный, и с изумлением
и страхом взирал на белую фигуру. Он сам себе показался в этот момент таким
убогим, грязным, жалким, что его затошнило от самого себя… Тут женщина,
которая одиноко стояла в стороне, подняла руку и помахала ему. Он медленно
подошел к ней, и невыразимая радость переполнила его, когда принял он из ее рук
вино и хлеб.
[1] Органом называли советские гвардейские минометы, знаменитые “Катюши”, которые внешним видом напоминали огранные трубы. (Прим. перев.)