Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 2016
Классический
труд “Национализм” (СПб., 2010) британского историка Эли Кедури вышел в России
через полвека после публикации на английском, но за это время только нарастил
актуальности. В какой мере националистические страсти питаются идеями
философов, а в какой сами их порождают, об этом можно спорить, однако Кедури
исследует прежде всего идеи: Гердер, Фихте, Шлейермахер… Все немцы, но это
лишь самые громкие имена.
Кедури называет
национализм идеологией, а его политику — идеологической, для которой такие
низменные категории, как интересы, необходимость или целесообразность,
считаются недостаточными — они должны быть порождены и оправданы
метафизическими системами. Когда два эти ремесла еще не смешивались и творцы
чарующих грез не вмешивались в практическую политику, все выглядело куда
изящнее. Разве это не прекрасно, когда вместо прозаических целей обороны или
завоевания, экономического процветания или умиротворения конкретных государств
перед политиками ставится задача сохранения всемирного разнообразия — прямо
прото-ЮНЕСКО какое-то: поскольку Господь выделил нации, они не должны
объединяться. “Ибо каждой нации Господь прямо определил конкретное
предназначение на земле и вселил в нее конкретный дух, чтобы восславить себя
через каждую нацию только ей одной свойственным образом” (Шлейермахер).
Нации, таким
образом, суть отдельные естественные существа,
которым надлежит оберегать свою самобытность в отдельных государствах, а
многонациональные империи, по мнению Гердера, являются государствами
испорченными, развращенными.
Оскверняет не только совместное проживание, но даже пользование чужим языком —
прежде всего французским, поскольку к концу XVIII века именно французский язык
считался языком высшего общества: “Так выплюнь же, перед порогом выплюнь
противную слизь Сены. Немецкий твой язык, мой немец!” (Гердер).
После
наполеоновских завоеваний не вызывали смеха даже филиппики “отца гимнастики”
Фридриха Яна, публично утверждавшего, что изучение французского языка толкает
девушек на проституцию, — языку приписывалась почти мистическая власть над
умами и душами. Если народ переходит на иностранный язык, то он усваивает с ним
и иностранные пороки (но почему-то не достоинства: евреи, заговорившие на языке
титульных наций, стали вызывать лишь еще большее подозрение).
Итак, подытоживает
Кедури, по мнению первых националистов, человечество естественным образом
разделено на нации, и язык — главнейший критерий, по которому нация имеет право
формировать собственное государство, и притом в тех границах, которые она
сочтет зоной распространения своего языка. “Такой акцент на языке, — пишет
Кедури, — преобразовал его в политическое дело, ради которого люди готовы
убивать и уничтожать друг друга, что прежде было редкостью. Языковой критерий
осложняет к тому же жизнеспособность сообщества государств”. В самом деле, одна
из важнейших миссий государств — вносить четкость в человеческие отношения,
проводить недвусмысленные границы между территориальными и прочими
притязаниями. “Но если язык становится критерием государственности, ясность о
сущности нации растворяется в тумане литературных и академических теорий и
открывается путь для двусмысленных претензий и неясных отношений” — даже спор о
различии между языком и диалектом может сделаться поводом для войны! А уж спор
исторических школ тем более должен решаться в окопах историками в камуфляже.
“Ничего иного не приходится ждать от теории национализма, которая открыта
учеными, никогда не стоявшими у власти и мало что понимавшими в необходимости и
обязательствах, присущих взаимоотношениям между государствами”.
Да, мы тоже
помним, как самой пламенной поборницей Его величества рынка оказалась
гуманитарная интеллигенция, заведомо никогда ничего не производившая и ничем не
торговавшая. Националисты же пытались и пытаются из заведомо размытого —
культуры — изготовить четкое: государство, из облака выковать сталь.
“Расы, языки,
религии, политические традиции и связи так перемешаны и запутаны, что нет убедительной
причины понять, почему люди, говорящие на одном языке, но чья история и
отношения различны, должны образовывать одно государство, или почему люди,
говорящие на двух различных языках, но сплоченные историческими
обстоятельствами, не должны образовывать одно государство”, — пожалуй, эти
слова Кедури и подводят итог его критике национализма как идеологии.
Во избежание
недоразумений: люди во все времена были патриотами, то есть предпочитали свое и
своих чужому и чужим, но только националисты додумались объявить нацию высшей,
почти сакральной и чуть ли не единственной самоцелью, ради которой не жаль
никаких жертв. И если бы этой сказке предались одни лишь интеллектуалы, на них
можно было бы не обращать внимания: изобретение социальных панацей — любимое их
развлечение и утешение средь горестей, забот и треволненья. Ужас в том, что
национализм породнился с демократией, если только не был ею и порожден, —
стремлением простых людей самим распоряжаться в своем государстве. А
трагическая социальная природа не терпит простоты.
Обычно в
оправдание культа национального самоопределения националисты ссылаются на
межнациональные конфликты внутри многонациональных государств, не замечая, что
эти конфликты в огромной степени являются плодом их собственного вероучения. И,
что еще более важно, конфликты внутренние — это чаще всего драки и погромы, а
конфликты межгосударственные — это полномасштабные войны, крайне
затруднительные внутри одной империи. По вполне обоснованному мнению Кедури,
национальное самоопределение не избавило ни один народ ни от бедности, ни от
коррупции, ни от тирании, а часто лишь усугубило их и закрепило, снабдив
тиранов дополнительными идеологическими вожжами. Национальные же меньшинства в
новых национальных государствах, как правило, стали подвергаться гораздо худшей
дискриминации, чем это было в “развращенных” империях: “Вместо того чтобы
укреплять политическую стабильность и политические свободы, национализм на
территориях со смешанным народонаселением провоцирует трения и взаимную
ненависть”.
Более того,
национализм сеет смуту даже в империях, предоставляющих меньшинствам обширные
культурные права: “Культурная, языковая и религиозная автономия возможна для
различных групп многонациональной империи только в том случае, если она не
укрепляется и не оправдывается националистическим учением. Подобного рода
автономия существовала в Османской империи несколько столетий (эта система
называлась “миллет”) именно потому, что о национализме в ту пору еще никто
ничего не знал”.
Теперь мы знаем, к
чему он стремится и на что способен и, словно издевки ради, по-прежнему считаем
чем-то священным право наций на самоопределение, которое литератор Ленин
провозгласил ради разрушения многонациональных “буржуазных” государств, — то
есть всех, кроме его собственного, — а президент Вудро Вильсон — похоже — из
благородного, но неосуществимого желания уравнять сильных и слабых: “Это
принцип справедливости по отношению ко всем народам и национальностям, а также
их права жить друг с другом на равных условиях свободы и безопасности,
независимо от того, сильны они или слабы”. И это при том, что именно борьба
сильных за влияние на слабых, чья кротость, как выяснилось, порождалась лишь
бессилием, спровоцировала Первую мировую войну, да и во Второй “благородная
нарезка” европейской карты существенно облегчила задачу агрессоров,
противопоставив им вместо крупных сильных государств россыпь малых стран,
которые было очень соблазнительно проглатывать по одиночке.
Геллнер: “Новый
международный порядок, установленный во исполнение принципа национализма, имел
все пороки системы, которую он сменил, плюс — целый ряд своих собственных.
Последствия этого не заставили себя ждать. Как только укрепилась идеологическая
диктатура в России и был установлен откровенно националистический режим в
Германии, все здание рухнуло как карточный домик. Военное сопротивление Польши
измерялось неделями, Югославии (официальное) и Греции — днями. Другие, вновь
созданные, национальные государства вообще не сопротивлялись (удивительным
исключением была только Финляндия). Гитлер и Сталин легко поделили между собой
разделявшие их территории, не встретив почти никакого сопротивления — по
крайней мере, со стороны государственных структур”.
Кедури: “С
уверенностью можно сказать, что создание национальных государств, унаследовавших
положение империй, не было прогрессивным решением. Их появление не
способствовало ни политической свободе, ни процветанию, их существование не
укрепляло мир. По сути, национальный вопрос, который, как надеялись, будет
решен с возникновением этих государств, лишь обострился”.
Припечатывая
национализм подобными формулировками, Кедури вместе с тем отказывается даже
обсуждать, какие общие причины объясняют его возникновение: “Этот поиск общего
объяснения, обобщения можно назвать социологическим соблазном”. Однако лично
для меня этот соблазн неодолим, ибо, лишь понимая социальные функции
националистических страстей, мы можем подыскать более безопасные альтернативные
формы их утоления. Так вот, мне кажется, что универсальная функция, которую национализм пытается выполнять везде и
всюду, это экзистенциальная защита личности, ее защита от чувства своей
кратковременности и бессилия перед безжалостным мирозданием. И с тех пор как
сильно прохудилась экзистенциальная защита, даруемая религией, многократно
обострилась человеческая потребность прильнуть к чему-то сильному и хотя бы
потенциально бессмертному, способному оставить след в истории. Подавляющему
большинству такое суррогатное бессмертие проще всего заполучить через
причастность к нации: национализм,
собственно, и есть суррогат религии. Иными словами, борьба за национальное
самоопределение — это вовсе не борьба за экономическое процветание, свободу или
чистоту нравов, но, выражаясь помудренее, борьба за историческую субъектность.
Концентрирующуюся
чаще всего в исторических личностях, при этом почти безразлично, вошедших в
историю со знаком плюс или со знаком минус. Тем более что общечеловеческих
плюсов пока что не предвидится: ведь их обычно выставляют за победу над кем-то,
но не может же человечество восторжествовать над самим собой! Вот освобожденные
от советского диктата монголы и устанавливают памятник Чингисхану, французы
никак не могут забыть Наполеона, мы — Сталина, а сербы называют улицу в
Белграде именем Гаврило Принципа, спровоцировавшего череду поистине чудовищных
бедствий (боснийские же сербы к столетию его преступления водружают ему
бронзовый памятник).
Правда, именем
одного из отцов электрической цивилизации, Николы Теслы, в сербском Белграде
назван аэропорт, да и в Подгорице (главный город Черногории), и в Загребе
(столица Хорватии), и в Скопье (столица Македонии) имеются улицы его имени.
Видите, скольким народам сразу один-единственный гений укрепил экзистенциальную
защиту! Серб по национальности, Тесла родился в Хорватии, учился в Австрии и Чехии,
а реализовался в Америке, и не каждый вспомнит, что вся история его становления
на самом деле протекала в одной стране — в Австро-Венгерской империи. А если бы
все перечисленные страны уже тогда были разделены государственными границами,
еще неизвестно, как сложилась бы его судьба. Хотя даже в самом счастливом
случае реализовать свой дар в маленьком государстве он все равно бы не сумел,
ибо грандиозные проекты, для которых был рожден Тесла, для небольших государств
неподъемны. Наш Королев тоже не обрел бы бессмертие, если бы не имел в своем
распоряжении целую промышленную империю.
Отделяясь от
империй, малые народы не укрепляют, но ослабляют свою экзистенциальную защиту,
не укрепляют, но ослабляют свою историческую субъектность — оказываются еще
дальше от исторического творчества, от возможности оставить бессмертный след в
истории. В Большой Игре великих держав, чье величие измеряется прежде всего
возможностями наносить неприемлемый ущерб, они все равно остаются пешками. И
что гораздо страшнее — яблоками раздора.
Поэтому
национальное самоопределение должно быть низведено из права в простое
пожелание, чья осуществимость целиком зависит от цены, которую за его
исполнение придется заплатить миру, — непременно с учетом возрастающей либо
падающей способности самоопределяющихся народов взращивать собственные таланты,
кои уже давно пора объявить общим
достоянием человечества наряду с выдающимися красотами природы и
архитектурными шедеврами. Зато экзистенциальные нужды меньшинств в
многонациональных государствах должны сделаться предметом самого щедрого
внимания: следует всячески поощрять их утоление в созидательной, а не
агрессивной исторической деятельности. Для чего необходимо открывать как можно
более широкую дорогу их особо одаренной молодежи к элитарному образованию, к
работе в высокой науке и технике, в высокой культуре, в бизнесе, в спорте. Ибо
каждый представитель национального меньшинства, вошедший в имперскую элиту, это
хорошее ведро холодной воды на всегда готовые разгореться угли
националистической обидчивости.
*
* *
Итак, национализм
тщится осуществить экзистенциальную защиту народа, то есть ослабить, а лучше
вовсе убить его внутреннее ощущение своей мизерности и бессилия. И в этом своем
стремлении он совершенно прав. Но он
совершенно неправ в убийственной примитивности своих методов — ниоткуда не
следует, что для достижения этой необходимейшей цели непременно требуется
независимое государство, в котором безраздельно царит одна нация и один язык.
Не замечая других способов самоутверждения, кроме силовых, властных,
национализм слишком часто ставит свой собственный народ на грань исчезновения в
провоцируемых им же войнах, из которых нация выходит невосполнимо обедневшей и
материально, и духовно. Да, Германия снова “процветает” — без Томасов Маннов,
без Гильбертов и Гейзенбергов. Потери России просто неисчислимы, Набоков
правильно приравнивает ее катастрофу к гибели античных Афин. Ну а что потеряла
Финляндия, мы даже не успели узнать.
Стремление
национализма, по еще одному классику — Геллнеру, совместить границы государства
с границами культуры приводит к страшному обеднению этой самой культуры
Тем не менее
ситуация беспомощности порождает национализм так же закономерно, как инфекция
высокую температуру, и любой народ будет страдать (и наслаждаться) национализмом
до тех пор, пока не обретет иной иллюзии причастности к чему-то могущественному
и почитаемому — именно этим в первую очередь сегодня и объясняется “европейский
выбор” малых и просто недостаточно сильных народов (как будто цивилизационный выбор можно сделать в
одностороннем порядке — группу культур объединяет в цивилизацию внутреннее ощущение совместной
избранности). Но если бы такой выбор, пускай сколь угодно иллюзорный,
действительно нес миру успокоение, его можно было бы только поддерживать всеми
мыслимыми словами и делами. Однако многомудрый Кедури еще у самых истоков этого
выбора на пороге собственного ухода из жизни успел напоследок покачать головой
с очень серьезным сомнением. Его диалог с
английским политологом Джорджем Урбаном был опубликован с большим
опозданием (“Проблемы Восточной Европы”, № 41-42, Вашингтон, 1994), однако и
двадцать лет спустя лишь набрал горькой актуальности.
Вот несколько
важных цитат.
“Не существует в
человеческой природе или истории ничего такого, что позволило бы утверждать,
что, если вы грузин или узбек, вы в силу одного этого должны ставить на карту
свое здоровье и жизнь, доходя до пределов своих физических возможностей,
ставить себя на грань умирания только ради того, чтобы наслаждаться жизнью в
независимом государстве. История некоторых недавно возникших государств и
групп, защищающих независимость, свидетельствует, что в прошлом эти группы не
чувствовали потребности в государственной
независимости, а государства, которые в какой-то момент обретали
независимость, вовсе не обретали при этом ни процветания, ни свободы, ни
чего-либо еще, что позволяло бы вести достойное существование. Ныне литовцы,
латыши, эстонцы, молдаване, грузины, армяне — все хотят иметь независимые
государства. …Если исчезнут свойственные советской системе оправдания
русского господства над этими окраинными республиками, или если эта система
изменится вследствие глубинных реформ, или если республики отделятся и союз
распадется — все равно в центре Евразийского материка сохранится в высшей
степени могущественная Россия. Вероятнее всего соседи так или иначе будут
ощущать ее мощь. Национальная независимость армян и украинцев все равно
оказалась бы иллюзорной”.
В прошлом
действительно целые страны передавались в приданое в династических браках, и
этого никто не замечал, как мы не замечали смены генсеков. Целые страны еще и
завоевывались, но в этом участвовала только армия. А Макиавелли прямо учил
завоевателей ничего не менять в системе управления и налогообложения, чтобы
народ ничего не заметил.
“Инонациональное
правление было и остается в мировой истории скорее правилом, нежели
исключением, так что европейское — в данном случае русское правление в каких-то
районах Азии ничего нового из себя не представляет. Я готов признать, что для
европейских народов, таких, как прибалты и украинцы, привнесенная из Западной
Европы идея национальной автономии и независимости приобрела в последние двести
лет столь мощную притягательность, что теперь ее следует принимать в качестве
серьезного фактора, влияющего на прочность советской империи и баланс
международных сил. Я не говорю, что это плохо, если национальное освобождение
сопряжено с освобождением личности и конституционным правлением. Но если иметь
в виду население азиатской части Советского Союза, то далеко не очевидно, что
национальная автономия и обретение национальной государственности будут
отвечать его интересам наилучшим образом. В европейской истории национальные
государства не являются чем-то нетипичным. Скорее они — продолжение
характерного для Европы после исчезновения Западной Римской империи положения,
которое допускало наличие феодальных членений, свободных городов, суверенных
республик и монархий. Однако для Азии типично иное политическое устройство —
Китайская империя, империя Великих Моголов, Оттоманская империя. Все это
обширные разнородные территории, управляемые контролируемой из одного центра
‘номенклатурой’. Ни национализм, ни идея национального суверенного государства
не проросли на собственно азиатской почве; не являются они и непреодолимым устремлением
человеческого духа. Это скорее европейский импорт, не приспособленный к местным
условиям”.
Не внутреннее
стремление, а европейский импорт — это было сказано крупнейшим британским
специалистом четверть века назад, это не пропаганда российского ТВ.
“С точки зрения
практической политики поощрять национальные движения в Советском Союзе означает
надеяться на чистое везение — ведь возникает нечто, что в дальнейшем нельзя
будет держать под контролем. Подъем национальных сил и создание национальных
государств — отнюдь не обязательно благо. Взять, например, последствия развала
империи Габсбургов. В 1918-1919 годах там с энтузиазмом приняли идею покончить
с Австро-Венгрией и осуществить принцип самоопределения, как он был
сформулирован в четырнадцати пунктах Вудро Вильсона. Оттоманская империя тоже
распалась на части при сходных обстоятельствах. Но то, что возникло в итоге,
было не конгломератом избавившихся от плохого правления и нормально живущих бок
о бок стран, демонстрирующих преимущества независимости, а скорее лоскутное
одеяло из слабых государств, в которых, за исключением Чехословакии,
индивидуальные свободы не имели защиты, которые не отличались умеренностью во
внешней политике и были слишком хилыми, чтобы противостоять гитлеровской или
сталинской агрессии. Последствия этого распада оказались куда хуже болезней,
которые они, как предполагалось, должны были излечить”.
“Движения
национального ‘обновления’ XIX столетия, такие, как созданная Джузеппе Мадзини
организация ‘Молодая Италия’, и вправду сперва отождествляли идею
индивидуальной эмансипации с идеей национальной свободы. В 1848 году было
широко распространено убеждение, что между этими идеями нет никаких различий и
что состоящие из свободных личностей свободные нации создадут свободный и
справедливый международный порядок. Но вскоре обнаружилось, что это было
иллюзией: независимость нации и свобода личности оказались очень разными
понятиями. Во-первых, возникшие на основе национальной идеи государства усвоили
различные формы национального мессианства, их внутренняя политика оказалась
деспотической, а внешняя — нетерпимой. Во-вторых, невозможно так перекроить
карту земного шара, чтобы в итоге получились только лишь гомогенные в
национальном отношении государства. Это особенно очевидно в Восточной и Центральной
Европе, где на территории Хорватии имеются значительные анклавы сербского
населения, в Словакии и Румынии — венгерского и т. д. Неприятие политически и
географически возможного под властью Оттоманской и Габсбургской империй и
идеологические претензии национальных движений, которыми они не могли
поступиться, привели к разрушительным для нашей цивилизации двум мировым
войнам”.
“В политику
идеологический стиль привносят интеллектуалы, вернее — интеллектуальные
manqués (manqué —
неудачник). Гитлер, как мне кажется, был таким интеллектуальным manqué”.
“Следует различать
культурное и политическое начала. Это как раз и противоречит доктрине
национализма, утверждающей, что они обязательно взаимосвязаны и что без
политической независимости невозможно создать национальную культуру. Это
абсурд. Множество человеческих групп имели и имеют национальные культуры, не
обладая политической суверенностью. Идея, что страна или группа людей,
управляющая другой страной или группой, обязательно навязывают последним свой язык
и свои обычаи — очень недавнего происхождения. Вне всякого сомнения, этого не
было в Оттоманской империи и в империи Габсбургов; то же самое можно сказать об
Индии времен британского владычества. Национальная культура, безусловно, может
существовать и при отсутствии национальной независимости — взять хотя бы
Бельгию или Швейцарию”.
“Малые
национальные движения вызывают к жизни малые государства, и это создает
определенные опасные ситуации, которые мир вряд ли может себе позволить. Когда
в 1919 году четырнадцать пунктов Вудро Вильсона в какой-то мере были воплощены
в жизнь, нестабильность в Европе усилилась, поскольку вновь созданные
государства были слишком малы, чтобы иметь возможность защитить себя. Вне
зависимости от того, предстояло ли им столкнуться с экспансионизмом нацистской
Германии или большевистской России, это были небольшие государства, граничившие
и с могущественной Германией, и с могущественной Россией. Такая великая
держава, как Россия, всегда будет источником опасности для своих малых соседей,
и, возможно, то же самое справедливо в отношении объединенной Германии, сколь
бы либеральными и демократическими ни были ее внутренние институты. Всегда
будут возникать обстоятельства, при которых крупное государство, граничащее со
слабой страной, будет испытывать искушение подчинить ее своей воле”.
“Повернемся к
балансу сил: верх наивности само допущение (принятое за основу миротворцами в
1919 году), что между Германией и Россией можно основать независимое польское
государство и оградить его от неизбежно конфликтных державных интересов этих
крупных государств. Германии и России понадобилось лишь двадцать лет, чтобы
вновь заявить о своих интересах, жертвой которых стала польская независимость.
Ни в коей степени не предполагая возвращения в России Сталина, а в Германии
Гитлера, я лишь напоминаю, что Берлин и Москва никуда не исчезнут с карты
Европы и что у этих столиц будут собственные внешнеполитические интересы,
которые в одних случаях будут делать их союзниками, а в других — противниками.
Во всех случаях Польше предстоит постоянно находиться между ними в подвешенном
состоянии, а это для любой страны положение малоприятное и опасное. В 1919 году
американские, французские и английские устроители послевоенного мира поверили,
что Польша сможет пережить столкновение интересов держав и что расчленение
Австро-Венгрии и создание на ее месте гетерогенных в национальном отношении
государств-наследников сможет содействовать прочному миру. Это было в лучшем
случае исторической аберрацией, в худшем же — чванством победителей”.
“Как историк, для
которого прошлое является единственным источником знания, я должен предупредить
против ошибочного принятия нынешней мирной картины за действительность во всей
ее сложности. Готов согласиться, что ваши молодые итальянцы или немцы на самом
деле не способны даже вообразить, что им придется обратить оружие против своих
соседей. Но если вы подумаете о том, как изменчивы могут быть настроения людей,
когда они собираются в толпу и когда к ним обращаются не как к отдельным
личностям, а как к толпе, ваш оптимизм потребует поправок. Поведение футбольных
болельщиков — это только в высшей степени мягкое проявление иррациональных
массовых эмоций, хотя безумные действия многих английских болельщиков
умеренными никак не назовешь. Когда англичане проиграли матч с командой ФРГ в
полуфинале соревнований за мировой кубок в 1990 году, а было это за 700 миль
отсюда, в Брайтоне, около трехсот немецких зрителей, преимущественно студентов,
были спасены полицией от ярости обезумевшей толпы английских хулиганов. Можно
задуматься, не пойдут ли такие субъекты под влиянием шовинистической пропаганды
на войну против своих соседей и не станут ли они драться с яростной
жестокостью”.
“Массовый
энтузиазм того или иного рода может овладеть любой группой населения. Я прекрасно
могу понять причины, толкнувшие жителей Восточного Берлина, Лейпцига, Праги и
Бухареста на демонстрации против их нечестивых правителей, и заслуживает
восхищения, что повсюду, за исключением Румынии, гнев демонстрантов не привел к
кровопролитию. Но ситуация может меняться со скоростью молнии. Советские
реформы не только развязали страсти против Москвы и ее приспешников — они
восстановили азербайджанцев против армян, узбеков против киргизов, украинцев
против русских, причем конфликты этого рода по интенсивности ничем не уступают
столкновениям прежних времен. Припомните, какая судьба постигла армян в руках
турок в 1915 году; вспомните о других жесточайших нападениях одной национальной
группы на другую, нередких в мусульманских районах нашего мира, и преимущества
национального самоопределения, ведущего к отдельной государственности, придется
серьезно поставить под вопрос”.
“Абсолютная
независимость или полное подчинение власти централизованного деспотизма — это
не единственная альтернатива; важно, чтобы между государствами существовало
равновесие сил, поскольку это единственная надежная защита от всеобщего хаоса.
Баланс сил
устанавливается не между нациями, а между государствами, так как лишь они
обладают суверенитетом. Как только проясняется, какие интересы государства
могут служить предметом переговоров для создания международной стабильности и
какие вообще не подлежат обсуждению, поскольку государство не может
пожертвовать ими, не ставя под угрозу свою сущность и свое выживание, оно может
прийти к соглашению о балансе сил с другими государствами, которые аналогичным
образом формулируют свои позиции. Именно так в духе взаимной терпимости
сохранялся международный порядок вплоть до 1914 года.
Малые нации, не
обладающие независимой государственностью — ваши армяне и молдаване — должны
очень серьезно подумать об издержках, связанных с ее обретением и найти путь и
способы мирного сосуществования внутри какого-то обширного и демократического
государства, возможно, конфедеративного, вроде Габсбургской монархии. Это может
не удовлетворить полностью националистические требования, но создаст в
Центральной Европе безопасное убежище для нескольких малых наций, которые в
отсутствие подобной структуры продолжали бы биться друг с другом, вновь и вновь
попадая под власть и влияние могущественных соседей на Востоке или на Западе.
Сейчас Югославия, Австрия и Италия, наряду с другими странами обсуждают
возможность формирования подобной ассоциации, и это — ободряющий признак”.
Если такой признак
и проявлялся, то я его не заметил.
“Представление о
малой вероятности войны между демократическими странами — это иллюзия. В
широком смысле это то же самое заблуждение, в которое впал Кант, когда в
‘Вечном мире’ высказал идею, что войны сделались бы невозможными, если бы все
государства были республиками и объединились бы во всеобщую ‘лигу наций’. В
далеком от изобилия мире неизбежно возникают конфликты интересов между
партиями, народами, государствами, которые по абсолютно законным и убедительным
(с их точки зрения!) причинам будут домогаться каких-то владений или
преимуществ. Вспомните объяснение Руссо, что тирания возникла, когда первый
человек окружил оградой свое жилище. Если мы примем это, то не будет натяжкой и
утверждение, что само существование государств уже отягощено чем-то вроде
‘первородного греха’. Гавел ошибочно полагает, что демократические институты
сами по себе могут служить гарантией мира; для этого нужны сильные армии и
решимость их использовать. Пелопонесская война была развязана знаменитейшей из
демократий…
Урбан: Но она не
была направлена против другой демократии…”
Прелестное
замечание: если не против демократии, то не беда.
“Это верно. Но
важно, что афинские демократические институты не защитили афинян от соблазнов
власти, грабежа и обогащения. Аналогично, демократические институты Соединенных
Штатов не предотвратили Гражданской войны между Севером и Югом”.
Здесь будет очень
своевременно напомнить, что в апреле 1861 года в Соединенных Штатах Америки
возникли свои ЛНР и ДНР под именем Конфедерации Штатов Америки. Так началась
война между Севером и Югом. Серьезные люди напирают на экономические причины:
рабство на Юге препятствовало модернизации и единому рынку рабочей силы; хлопок
Юга с руками отрывали в Европе и прежде всего в Англии, а промышленная
продукция Севера особым спросом не пользовалась, поэтому Север был
заинтересован в “защите отечественного производителя”, а Юг — в свободной
торговле, и каждый прикрывал свои интересы благородными лозунгами, — серьезные
люди знают все. Серьезные люди знают, что никто не хотел доводить дело до
войны, что Линкольн в инаугурационной речи обещал не применять силу против
южных штатов и не отменять рабство, только пригрозил защищать федеральную
собственность оружием. Юг тоже предложил заплатить за конфискованное
федеральное имущество и заключить мир, но Линкольн отказался вступать в
переговоры с “сепаратистами”, ибо это означало бы признание их легитимности
(знакомо?). Сторона, первая применившая силу, потеряла бы поддержку нейтральных
штатов, и после миролюбивой речи президента пять штатов проголосовали против
отделения.
Правда, на
территории отделившихся штатов кое-где остались гарнизоны, подчиненные Кие…
пардон, Вашингтону. Несколько фортов сдались, но форт Самтер в бухте Чарльстон
отказался сложить оружие. Выдержать долгую осаду он не мог из-за нехватки
припасов, и “федералы” отправили туда “гуманитарный конвой”, поклявшись, что не
станут доставлять людей и оружие. “Сепаратисты” или не поверили, или не
пожелали, чтобы капитуляция оттягивалась на неопределенный срок, но 12 апреля
1861 года начался обстрел форта, который через 34 часа был вынужден сдаться.
Только тогда Линкольн объявил южные штаты в состоянии мятежа, начал морскую
блокаду их побережья и призвал в армию 75 тысяч добровольцев. Акция устрашения
произвела впечатление — за отделение проголосовали еще три штата.
Серьезные люди
понимают, как и почему действуют другие серьезные люди, — они не понимают
только людей нормальных. Кто никогда не поставит на карту жизнь и благополучие
свое и своих близких ради каких-то цен и тарифов, если не будет считать свое
дело не просто экономически выгодным, но Правым Делом непременно с Самых
Больших Букв. Вот как изображено начало Гражданской войны в американском “Тихом
Доне” — в “Унесенных ветром”. Романтический дух там, как и всюду, воплощают
женщины, понятия не имеющие о рынках и тарифах, — они лишь верят и гордятся
своими мужчинами: “И как могут они не одержать сокрушительной победы, когда
борются за правое, справедливое дело. И это Правое Дело не менее дорого им,
женщинам, чем их мужья, отцы и сыновья; они служат ему своим трудом, они отдали
ему и сердца свои, и помыслы, и упования, и отдадут, если потребуется, и мужей,
и сыновей, и отцов и будут так же гордо нести свою утрату, как мужчины несут
свое боевое знамя”.
Как и большинство
революций, это была революция достоинства, ибо все прагматические мотивы
говорили, как всегда, одно: победа если и возможна, то ценой таких жертв и
такого разорения, каких не окупит никакое военное торжество. Однако чтобы идти
на такие жертвы, необходимо не только верить в собственную праведность, но и
считать противника чудовищем, который не просто следует собственным интересам,
а стремится тебя уничтожить без всякой пользы для себя. Когда знающий человек
(из своих же!) говорит благородной Мелани, что в северных тюрьмах для пленных
дела обстоят далеко не так худо, как в южных, — у янки-де хоть отбавляй и
одеял, и еды, и медикаментов, она вскипает: не может быть, янки нас люто
ненавидят, и наши пленные погибают там от холода и голода без всякой медицинской
помощи. А между тем “янки” воюют всего лишь рационально: эти защитники частной
собственности уничтожают здания, где противник может согреться, еду, которой он
может прокормиться (что наивным душам представляется бессмысленной злобой).
Война очень быстро начинает диктовать свои законы и чистым, и нечистым.
Нехватка рабочих рук заставляет гуманистов отдавать в аренду каторжников,
создавая на частных предприятиях маленькие ГУЛАГи; необходимость сохранить
плоды победы заставляет поборников демократии лишать избирательного права своих
политических оппонентов — не у нас одних были лишенцы.
Поэтому, поминая
злодеяния советской власти, нужно почаще задумываться, что в них порождалось
идеологией, а что войной, Тридцатилетней войной 1914-1945-го: все войны
начинаются и ведутся в состоянии коллективного психоза, в котором только и
возможно расчеловечивание противника, с кем еще вчера торговали и выпивали. В
состоянии психоза никого не удивляет, что за одну ночь человек может обратиться
в чудовище — ведь в сказках это бывает сплошь и рядом.
“Точно так же как
(давайте уж опровергнем еще одну излюбленную гипотезу) войну между Германией и
Великобританией в 1914 году не предотвратило то обстоятельство, что обе эти
страны имели высокоразвитые экономические связи и находились примерно на том же
уровне промышленного развития. Неверно, что войны предотвращаются общими
цивилизованными устоями. Германия, Франция, Италия и Британия принадлежат одной
и той же цивилизации, и, тем не менее, они дважды в этом столетии вцеплялись
друг другу в глотки. Таким образом, я вновь возвращаюсь к утверждению, что
только баланс сил и публично провозглашенная готовность защищаться с оружием в
руках могут предотвратить войну”.
“Мы хранили на
своей территории ядерное оружие, начиная с Хиросимы, но это не предотвратило
разрушительных ‘обычных’ войн в Корее, Вьетнаме и Ливане, войны между Ираном и
Ираком. Под зонтиком ядерного сдерживания народы и правительства нашли вполне
возможным и выгодным развязывать войны. Я не вижу, почему заранее исключается
подобный же исход для Европы. Под сенью ядерного оружия конвенциональная война
может произойти и в Европе”.
“Если уж война
развязана, нельзя исключить никаких альтернатив, включая использование ядерного
оружия в Европе. Моя идея состоит в том, что нам не следует обманывать себя
своей собственной риторикой. Попросту неверно, что внутренняя организация
какого-либо государства является или когда-либо была гарантией против войны.
Советский Союз и с многопартийной системой может быть более или менее
милитаристским — то же относится к Германии и к любому другому государству”.
“Страсти нынешнего
националистического возрождения рано или поздно, возможно, исчерпают себя, а
стремление обрести гражданский мир и процветание останется непреодолимым, но
мир и процветание в наше время недостижимы без широкого сотрудничества с
различными национальными группами и без равновесия сил между государствами”.
*
* *
Что такое
равновесие сил, понятно, — это возможность уничтожить друг друга, и с этим дело
обстоит совсем неплохо. Но что такое сотрудничество с различными национальными
группами? Какое и с какими? Если, как я полагаю, национализм рождается из
ощущения беззащитности и мизерности, то наиболее почтительные и миролюбивые
жесты, вопреки привычной практике, следует адресовать не сильным, а слабым, ибо
именно слабость провоцирует гиперкомпенсацию националистического психоза.
Правда, осуществлять столь рациональную политику способны только те, кто сам
психоза избежал…
Но, поскольку нашу
экзистенциальную защиту разрушает не столько ненависть к нам, сколько
пренебрежение, то сегодня, когда Россия снова внушает страх, у нее возрастают и
шансы вернуться к рациональности. А вот для малых народов закрыт и этот путь
ослабления националистического психоза: чтобы ощущать себя творцами истории на
силовом поприще, им остается или подзуживать сильных друг против друга, или искать самоутверждения на поприщах
творческих, о чем они пока что не догадываются. Националистов никакие
поприща, кроме борьбы за власть (“независимость”), не интересуют, но творцы
способны переманить у них какую-то часть публики, если сотворят нечто настолько
масштабное, что это уже обретет признаки исторической субъектности, — прорвутся
в космос, победят на Олимпиаде, получат Нобелевскую премию…
Однако творцы,
похоже, еще никогда не считали себя самостоятельной силой. Националисты с их
культом силы и власти уже давно объединились против творцов (хотя бы тем, что
низводят их до службы своим примитивным целям) — почему бы наконец и творцам не
объединиться против националистов? Выбросив лозунг в духе Велимира Хлебникова:
“Творяне всех стран, соединяйтесь!”
Если уж не всех
стран, то, по крайней мере, тех, что наиболее остро нуждаются в исторической
значительности.
Экзистенциальная защита сильных и слабых народов —
тех, кто обеспечивает мировое равновесие сил, и тех, кто на это равновесие
почти не влияет, должна выстраиваться на совершенно разных принципах: у сильных
на рациональности, у слабых на творчестве.
Хотя успехи на
творческом поприще и сильным облегчают возможность не впадать в обидчивость и
мстительность.