Стихи и афоризмы. Перевод с английского и вступление Григория Кружкова
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 2016
Перевод Григорий Кружков
Говоря о Стивенсе, непременно вспоминают его
многолетнюю службу в страховом бизнесе, притом на солидных должностях:
начальника отдела рекламаций, а затем вице-президента Хартфордской страховой
компании. Дескать, вот поэт, всю жизнь носивший маску добропорядочного
служащего, скрывавший свой поэтический темперамент за обличьем заурядного
буржуа. Вот привычка, ставшая второй натурой; недаром и в его поэзии мы находим
целую колоду разнообразных масок, которые “остраняют” лирические признания,
отчуждают их от автора. Мы говорим прежде всего о названиях стихотворений
Стивенса, таких, как “Человек с больным горлом”, “Печали Дона Йоста”, “Питер
Пигва за клавикордами”, “Прилично одетый мужчина с бородой”, “Le Monocle de Mon
Oncle” (“Монокль моего дядюшки”) и так далее.
Первый сборник Уоллеса Стивенса “Фисгармония” (1923)
поразил читателя своей странностью. Он как будто выламывался из любой традиции
— неоромантической, реалистической — или из новой только рождающейся традиции
англо-американского модернизма Паунда и Элиота. Нужно было хорошо вчитаться,
вчувствоваться в стихи Стивенса, чтобы осознать их укорененность в поэзии
английского романтизма, прежде всего Вордсворта, Кольриджа, Шелли и Китса, их
преемственность по отношению к американской традиции Эмерсона и Уитмена.
Особенно интересна связь между Уитменом и Стивенсом.
Эгоцентризм Уолта Уитмена, его упорное настаиванье на равновеликости поэта
и мира находило, как представляется, сильный отклик в душе Стивенса. Но там,
где Уитмен с полной уверенностью в своем праве пишет: “Славлю себя и сам себя
воспеваю”, Стивенс как будто бы тоже заканчивает свое стихотворение на высокой
мажорной ноте: “Я миром был, в котором я ступал; / Все исходило от меня. Таков
/ Я был — непостижимый и простой”, — а потом, подумав, озаглавливает
стихотворение так: “Вечер во дворце Хуна”. Тем самым полностью подрывая смысл
сказанного. Кто такой этот Хун, владелец дворца? Не родня ли Кубла Хану,
построившему, как известно, свой царственный чертог в Занаду, как о том
повествует очнувшийся от опиумного сна Кольридж? Другими словами, не приснилось
ли это все поэту? Еще проще: не бредит ли автор?
И так
всегда. Стоит Стивенсу увлечься, воспарить, как тотчас, опомнившись, он сам одергивает себя, иронически переосмысляя
свой порыв. Вот еще одна комическая маска — женевский доктор, который, встав
лицом к лицу с океаном, “…трепета не испытал / Пред этим явным бешенством
стихий”. И тут же автор добавляет:
И
все-таки его пытливый ум
Был
сбит с резьбы упорством и числом
Косноязычных
варварских валов.
Столпы и купола его ума,
Внезапно
треснув, рухнули в потоп.
Профессор
высморкнулся и вздохнул.
“Я царь — я раб —
я червь — я бог!” Стивенс чувствует оба плеча весов. Он торжествует поражение
человека в схватке со стихиями мира.
Закончилась
битва с солнцем,
И
плоть моя, старая лошадь,
Уже
ничего не помнит.
Печали Дона Йоста
Ирония не мешает
романтической струе в стихах Стивенса. Как считают критики, большое влияние на
него оказал самый романтический из “прóклятых поэтов”, Жюль Лафорг
(1860-1887). Единственные изданные при жизни книги Лафорга называются “Жалобы”
и “Подражание государыне нашей Луне”.
Перечитывание
первой книги Стивенса убеждает: именно на эти жалобы и подражания настроена его
“Фисгармония”. В отличие от Лафорга, поэта целиком лунного, у Стивенса мы видим
некое динамическое состязание, “перетягивание” Солнца и Луны, но все же с явным
перевесом Луны, лишь она — вдохновительница и матерь его Музы.
У Лафорга
— это Богоматерь Вечеров, которой он жалуется:
Фу,
солнечный экстаз! Природа, право слово,
Ты
лимфатических и пошлых сил полна.
Но
солнце скроется — и вот уже волна
Лиловых
сумерек меня лелеет снова,
Как ангела больного:
О Богоматерь Вечеров…[1]
У Стивенса
“Богоматерь Вечеров”, Луна, также ассоциируется со святой Марией.
Когда
усталым вечером ноябрьским
Она
скользит своим лучом по веткам,
Едва
касаясь неподвижных веток,
Когда
распятый бледный Иисус
Нам
предстает так близко — и Мария,
Чуть
тронутая инеем, таится
В
пещерке из увядших палых листьев,
Когда
меж туч сиянье золотое
На
миг дарит иллюзию тепла
И
сладостные сны приносит спящим…
Луна
— мать пафоса и состраданья.
Объяснение Луны
Лафорг в
стихотворении “Эпикуреец”:
Я
счастлив задарма! Блажен, кто создает
Себе
при жизни рай, на случай, если тот,
Который
в небесах — вранье и небылица
(Чему,
признаюсь вам, не стал бы я дивиться)[2].
Стивенс в своих
записных книжках: “Когда теряется вера в Бога, поэзия занимает ее место —
искупительницы жизни”.
Сочетая в
одно пафос и иронию, гармонизируя их, Стивенс — гений нюансировки, равного
которому нет во всей американской поэзии. Его влияние на таких крупных поэтов
следующих поколений, как Элизабет Бишоп, Джеймс Меррилл, Джон Эшбери, —
основополагающее. Один из лучших современных поэтов США, Чарльз Симик, на
вопрос журналиста, кому он первому показывает новое стихотворение, отвечал: “Я
его показываю Эмили Дикинсон и Уоллесу Стивенсу”.
(Стихи и
афоризмы см. в бумажной версии.)