Об антологии Алана Беннетта
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 7, 2016
Составитель
антологии “Шесть поэтов: от Гарди до Ларкина” Алан Беннетт
— не поэт и не критик. Он актер, драматург, автор популярного телевизионного
сериала “Говорящие головы” и многих успешных пьес и книг, неоднократный лауреат
премии Лоуренса Оливье, премии английских театральных критиков, других премий
за лучшую книгу года. Знаком он и российскому читателю — в журнале “Иностранная
литература” были опубликованы три его романа: “Вторая молодость миссис Доналдсон”, “Голы и босы”, “Непростой читатель”.
Антология Беннетта составлена по следам телевизионной серии передач о
поэзии (1990) и впервые вышла тогда же, то есть изначально она была адресована
самой широкой читательской аудитории. А в 2014 году вышло ее второе издание в
издательстве “Фейбер энд Фейбер”.
В своем
предисловии Алан Беннетт простодушно — а может быть,
и для упрочения контакта с читателем — пишет, как поздно и с каким трудом
далось ему понимание поэзии. Многих авторов он до сих пор понять не может и не
читает (например, Байрона и Кольриджа). Он выдвигает главный критерий своего
отбора — ясность и доступность. “Стихотворение должно быть
понятно с первого слушания”. Вот авторы ХХ века, которых он включает в книгу:
Томас Гарди, Альфред Эдуард Хаусман, Джон Бетджемен, Уистен Хью Оден, Луис Макнис и Филип Ларкин.
Список сам по
себе наводит на размышления и заставляет вспомнить о тех авторах, которые сюда
не вошли. Например, Уильям Батлер Йейтс,
Томас Стернз Элиот, Роберт Грейвз,
Стиви Смит, Дилан Томас, Тед Хьюз. Это, согласитесь,
могла бы быть не менее великолепная шестерка. Хотя несомненно, что второй
список (если взять его в целом) включает авторов более сложных для понимания, с
первого слушания не дающихся в руки.
И дело не только
в подразумевавшемся телевизионном зрителе. Мне кажется, в выборе Беннетта отразился сам английский дух, каким он проявляется
в предпочитаемой англичанами поэзии. Все эти неуемные романтики и утонченные
эстеты, такие как Джон Китс и лорд Байрон, Данте
Габриэль Россетти и Оскар Уайльд или в ХХ веке ирландец Йейтс
и валлиец Томас, — все они были лишь беззаконными кометами в кругу расчисленных
светил, а мейнстримом английской поэзии было и
остается вот это самое — аскетизм, внимание к обычной, повседневной жизни,
меланхолическая сдержанность, сентиментальность…
Как отмечает
Алан Беннетт, у всей этой шестерки авторов
(“естественно, за исключением Гарди”) есть одна общая черта: все они были
поклонниками поэзии Томаса Гарди (1840-1928). Даже Оден,
который признавал наличие у Гарди большого количества слабых стихов, утверждал,
что именно он был его первым вдохновителем. И слабые стихи тому не мешали,
наоборот, внушали дух здорового соперничества, которое вряд ли возникло бы от
контакта с безукоризненно совершенным автором.
Один мой
английский друг (и сам поэт) признался в письме, что Гарди может показаться
слабым поэтом, но на самом деле он очень хороший, искренний и глубокий. Стихи о
жене, написанные после ее смерти, поистине душераздирающие (heart-rending).
Интересно
все-таки, почему, несмотря на свой огромный авторитет в Англии, Гарди не стал
таким же любимым в России, — хотя значительная часть его стихов переведена (и
напечатана в последнем томе его трехтомника, вышедшего в 1989 году в
“Художественной литературе”)? Не потому ли, что для русской поэзии, начиная с
Пушкина и Жуковского до поэтов-символистов и постсимволистов,
мейнстримом был как раз романтизм и его всевозможные
изводы? Единственное исключение представляет Некрасов, но, несмотря на его
огромное влияние на современников, в дальнейшем
некрасовская линия продолжается в русской поэзии лишь редким пунктиром. И мне
кажется, что Марк Фрейдкин очень тонко прочувствовал эту связь, переведя с
дактилическими окончаниями одно из самых пронзительных стихотворений Гарди
“Голос”:
Твой ли то
голос, о женщина, ставшая
Непреходящею
болью моей,
Слышится мне,
словно в пору тогдашнюю
Наших начальных
безоблачных дней?
Ты ль это? Если
и впрямь ты звала меня,
Дай же мне
встретиться снова с тобой
Там, возле
города, где ты ждала меня
В платье нежнее
волны голубой!
Иль это ветер с
глухой безучастностью
Носится вдоль
перелесков и рек,
И растворенную в блеклой безгласности
Мне уж тебя не
услышать вовек?..
Поэтический
путь Томаса Гарди необычен. Когда он, уже прославившись как романист,
сосредоточился на стихах, ему было почти шестьдесят лет. Между прочим, в его
стихах изрядное место занимает кладбищенская тема. В каждом втором
стихотворении — могилы, надгробные плиты, призраки умерших,
зелень, растущая из праха погребенного… В этом он тоже — англичанин, который
со смертью запанибрата; недаром именно в Англии расцвел жанр шутливых эпитафий.
Можно вспомнить, что и первое стихотворение, по которому русский читатель
познакомился с английской поэзией, была “Элегия, написанная на сельском
кладбище” Томаса Грея, переведенная В. А. Жуковским в 1802 году.
В подборке Беннетта стихи Томаса Гарди о самоубийце соседствуют с
элегией любимому коту, строфы, написанные на гибель “Титаника”, — со стихами на
смерть солдата в Англо-бурской войне, апокалипсический отрывок о кануне битвы
при Ватерлоо — с безрадостным четверостишием, итожащим опыт Первой мировой:
Твердило Божье
нам веленье
О мире и
благоволенье.
Когда же, люди,
мы успели
Дойти до газов и
шрапнели?
Альфред
Эдвард Хаусман (1859-1936) тематически примыкает к
Гарди. Он пишет о быстротечности жизни и молодости, об одиночестве и смерти.
Его первая книга называлась “Шропширский парень”,
хотя сам он никакого отношения к сельской жизни не имел, в Шропшире бывал лишь
проездом и почти всю жизнь был профессором латинского языка и литературы в
Лондонском университете, а потом в Кембридже (выдающимся специалистом в своей
области, между прочим).
Интересно, как
он сумел “отщепить” от себя своего лирического героя — простого деревенского
парня, томящегося тою же самой дрожью жизни, щемящей тоскою ее разлук и утрат.
В “Иностранной литературе” стихи А. Э. Хаусмана
печатались в рубрике “Вглубь стихотворения” (2006, № 6) в разных, соревнующихся
между собой, переводах. В этом номере (с. 163) предпринята еще одна попытка
поэтического постижения Хаусмана — “простого и
таинственного”.
Джон Бетджемен (1906-1984) — может быть, самый английский поэт
из своих современников. Певец Лондона и его окрестностей, пламенный защитник
старинной архитектуры, автор телевизионных передач на краеведческие темы. Его
стихи, пишет Алан Беннетт, вызывают мгновенный
отклик, это поэзия узнавания (“топофилия”, по
выражению Филипа Ларкина). Но что тут делать переводчику? Если говорить
конкретно о лондонских стихах Бетджемена, насыщенных
топонимикой и локальным колоритом столичных пригородов, то они принципиально
непереводимы как раз по этой причине: поэт жмет на клавиши, а отклика нет,
звука нет. Так бывает с поэзией названий. Возьмем такой пример — “Гимн
московскому метрополитену” Александра Аронова, его концовку:
Само метро на
что похоже?
Сойди под город,
и, скользя,
Сейчас, пока еще
ты можешь,
Закрой, чтобы
открыть, глаза.
Мудрейший,
со своей авоськой,
Безумный, со
своей тоской,
Закрой на
“Электрозаводской”,
Открой на
“Автозаводской”.
Как это
перевести на английский? Shut your eyes at Electrozavodskaya, Open them at Avtozavodskaya? Для
англичанина это настоящая абракадабра. И что делать с этими говорящими рифмами:
авоськой — Электрозаводской, тоской — Автозаводской?
Лишь когда топография
малость потеснится и уступит место лирике и
непосредственному переживанию, можно надеяться на успех перевода. Например, вот
это, рисующее будничное утро в Кэмден-Таун:
Женщины перед работой
В трубах газовых
колонок
Ветры осени гудят,
Женщины в
горячих ваннах
Перед службою сидят.
Струи пара из
отдушин,
В кранах булькает вода.
Мчатся с
грохотом сквозь Кэмден
Утренние поезда.
Раннее
похолоданье,
Георгинов яркий тлен.
Ванные, как
голубятни,
Виснут выступами стен.
Там, под люком
потолочным,
Под порывом сквозняка
Женщины перед
работой
Мокнут, глядя в облака.
О, понежьтесь,
дорогие,
Вверьтесь краткому теплу!
Ждет вас
одинокий завтрак
И троллейбус на углу.
Всегда сочувствующий людям на низших ступенях социальной лестницы, Бетджемен может быть саркастичным и едким, когда дело
касается средних и высших ступенек этой лестницы. Вот характерный пример из
антологии Беннетта. Стихотворение датируется 1936
годом.
Смерть короля Георга V
Новый король
прибывает в столицу на самолете…
Из
газет
Крыла убитых
вальдшнепов и уток
На небо душу короля несут;
В альбомах марки
в темноте теснятся,
И сохнут без хозяина, и ждут.
Его глаза
голубизны небесной
Уж больше дичь в кустах не различат;
Часы у стариков
в пустых гостиных
Все громче, все настойчивей стучат.
И смотрят
старики у самолета,
По чину выстроясь и старшинству,
Как молодой
король — в пальто, без шляпы —
Спускается по трапу на траву.
Уистен Хью Оден (1907-1973) — безусловный лидер среди своего поколения
(к которому, между прочим, принадлежал и Бетджемен,
будучи лишь на несколько месяцев старше). Его первая книга стихов была
опубликована в 1930 году Т. С. Элиотом в издательстве “Фейбер
энд Фейбер”. Творчество Одена
делится на две половины — до переезда в 1939 году в США и после. В антологию он
взят с некоторыми оговорками; его стихи не вполне удовлетворяют критерию быть
мгновенно понятными и доступными. Еще в общем предисловии Алан Беннетт жалуется, что “многое у Одена
для меня — темный лес” (“I am all
at sea with
much of Auden”).
В оденовском разделе книги он вновь задается
вопросом: почему так? Непонятность Одена, рассуждает Беннетт, совсем не такого типа, как непонятность Паунда или Элиота: там вы с самого начала понимаете, что
ничего не понимаете. А Оден поначалу кажется простым.
Его пейзаж выглядит успокоительно знакомым, он не делает ссылок на что-то
далекое и вам неизвестное, его первая строка, как правило, увлекает читателя.
Но несколькими строками дальше вы попадаете в странный мир, в котором никак не
можете сориентироваться. В чем тут дело? Беннетт
приводит цитату из Кристофера Ишервуда, друга и порой
соавтора Одена в 1930-х годах:
Он ненавидел
шлифовать и поправлять свои стихи. Если ему не нравилось стихотворение, он
просто выбрасывал его и начинал новое. Если мне нравилась какая-нибудь его
строчка, он развертывал ее в целое стихотворение. Нередко он просто составлял
свои стихотворения из понравившихся мне строк, без всякого внимания к
грамматике или смыслу.
Приводя на
голубом глазу эти строки, — может быть, тихонько посмеиваясь над читателем, — Беннетт заключает цитату из Ишервуда
словами: “Таково простое объяснение пресловутой темноты Одена”.
Нам остается лишь представить, как это складно у Одена
получается — например, в этом сонете:
Кто есть кто
Вся жизнь его —
в брошюре за гроши.
Как бил его
отец, как вскоре он
Бежал,
мальчишкой подвиги вершил,
И как он стал
героем тех времен;
Стрелял, удил,
работал до утра,
Взбирался в
горы, открывал моря —
И пишут, что,
когда пришла пора,
Влюбился и
страдал, как ты и я.
Вздыхал по той,
что век свой провела —
О
ужас! — дома. То в делах, то без.
Насвистывать
могла. Пройтись могла
По саду. И с
ленцой перо брала
Ответить на одно
из тех чудес,
Которых
ни строки не сберегла[1].
Беннетт
останавливается на причинах эмиграции Одена в Америку
в 1939 году — поступке, который в глазах некоторых его соотечественников
выглядел чуть ли не дезертирством. На самом деле, к тому были серьезные, хотя и
субъективные, причины. Ему надоело быть “придворным поэтом” английских “левых”,
он чувствовал, что, оставаясь в Англии, он будет вынужден топтаться на месте и
повторять самого себя. Ему нужен был новый старт. Тем удивительнее, что Беннетт включает в антологию длинное стихотворение Одена “1 сентября 1939 года”, которое сам поэт отбраковал и
исключил из своего избранного, назвав его “отрыжкой” (“hangover”)
своей прежней манеры. Также Беннетт включает три
отверженных Оденом строфы из элегии “Памяти У. Б. Йейтса”, что имеет уже бóльший
смысл, так как отвержены они были, скорее всего, по соображениям
политкорректности. А для нас эти строфы ценны еще и потому, что сыграли важную
роль в поэтическом самоопределении Иосифа Бродского.
Время, мощною
рукой
Род гнетущее людской,
Не щадящее черты
Юности и
красоты,
Чтит язык и тех,
кто речь
Призван холить и
беречь,
Возле их слагает
ног
Лавра ласковый
венок.
Время, Киплингу
простив
Труб
воинственных мотив,
И Клоделя извинит —
Тем, как стих
его звенит.
Следующий,
предпоследний автор в антологии Беннетта — Луис Макнис (1907-1963). Он оказался на волне читательского
внимания в 1930-х годах вместе с другими членами Оксфордской группы молодых
английских поэтов, лидером которой был Оден. В
дальнейшем, когда группа распалась, и, в особенности, после войны, он
постепенно и незаметно утратил внимание читателей — настолько, что после его
смерти некролог в чикагской газете, определявший его как журналиста Би-би-си,
кончался словами: “В прошлом он был поэтом”. Макнис
действительно самый малознаменитый
среди наших шести авторов. Беннетт связывает это со
свойствами его характера, флегматического и “слишком правильного”. В то время,
когда его друзья-поэты учились спустя рукава и покидали Оксфорд с посредственными оценками и вообще не закончив курса, он
единственный среди них был отличником. В то время как стереотипами в Оксфорде
считались “либо гомосексуальность и интеллект либо
гетеросексуальность и мускулы”, он был чуть ли не единственный в их среде
“натурал-интеллектуал”. Он придерживался левых взглядов, но никогда не был
марксистом, участвовал в богемной жизни друзей, но предпочитал ей семейную жизнь
и сравнительно рано женился. Короче говоря, он был, в сравнении с друзьями,
слишком “буржуа”. Алан Беннетт склоняет нас к мысли,
что “добрый малый” и “золотая середина” — не тот материал, из которого делаются
выдающиеся поэты: “Самоирония мешает искренности, благоразумие не дает прыгнуть
за борт, а если вы не прыгаете за борт, то не будет и громкого всплеска”.
Но, возможно,
дело не только в этом. Бывают люди поздней жатвы, и к этой категории,
по-видимому, принадлежал и Макнис. Он преподавал в
университете, потом — во время войны и после — вел программы и писал радиопьесы для Би-би-си. И вот тогда-то, в 1940 и 1950-х
годах, к нему пришло второе дыхание, и он стал писать все лучше от сборника к
сборнику… Но времени отпущено ему было не слишком много; он умер первым из
своих друзей-оксфордианцев.
Задержавшийся
на старте
“Как ни смотри
на циферблат,
Часы не побегут
быстрей,
И поезд шибче не
пойдет,
Хоть топни на
него ногой”.
Он понял и раздумал прыть
Колес и стрелок торопить.
Она сказала:
“Погоди,
Я напишу тебе
сама,
Когда пойму…
Ты подожди
И дней напрасно
не считай”.
Он ждал… Но не было письма.
И что ж? Он не сошел с ума.
Ему сказали: “Не
спеши.
Твои труды
должны созреть.
Всё впереди. Не
рвись в галоп
И не пришпоривай
себя”.
Он понял, он попридержал.
Но скис талант, и дар пропал.
И голос был ему:
“Прощай,
Я был
единственный твой шанс.
Ты проигрался.
Кто сказал:
“Часы не побегут
быстрей?”
Он вздрогнул: времени поток
Ревел пред ним, сбивая с ног.
Последним
в антологии Беннетта идет Филип Ларкин (1922-1985),
чей авторитет в современной английской поэзии не подвергается сомнению. В
юности Ларкин пережил увлечение Оденом, затем Йейтсом, перед тем как открыть для себя Томаса Гарди,
который показал ему, что не обязательно (по выражению Беннетта)
“выдергивать себя из жизни в стихи”, — поэзия может спокойно расти из прозы.
Ларкин родился в Ковентри и, кажется, не очень ладил с родителями. Никаких
отрадных воспоминаний из детства он не вынес. Его взрослая жизнь также прошла
без приключений; всю жизнь он проработал университетским библиотекарем в
провинциальных городах, более всего в портовом городе Гулле
(Халле). Ларкин был поднят на щит молодым антиромантическим поколением 1960-х годов и стал их
общепринятым мэтром. Хотя с антиромантизмом Ларкина
дело обстоит не так просто, как мы еще убедимся. Типичное его стихотворение —
описательное или пересказывающее какой-то эпизод реальной жизни. В этом смысле
оно “мгновенно понятное”, доступное. Это может быть описание молодоженов,
едущих на поезде в свадебное путешествие (“Свадьбы на Троицу”), воспоминание о
сокурснике (“Докери и сын”) или даже заказанные
Министерством окружающей среды стихи об уходящей Англии (“Going,
Going”).
…Можно
попробовать летом
Поехать к морю,
где волны
В берег шершавый
бьют…
Но все так
быстро при этом
Меняется, что
невольно
Ждешь подвоха и
тут.
Кажется, эту
бурность
Тоже захватят
быстро
В рамки бетона —
чтоб
Всюду была
культурность;
Разве что для
туризма
Оставят пару
трущоб.
Так и исчезнет,
сгинув,
Англия сельских
пейзажей,
Речек и птичьих
рулад;
Она останется в
книгах
И на картинах;
нам же
Достанутся пыль
и асфальт…
Стихи
об уходящей Англии предсказуемо включены в антологию. Не менее предсказуемый
выбор Беннетта — шокирующее своей грубой лексикой
стихотворение, начинающееся словами “They fucked you up
your mum and dad”:
Они затрахали
тебя,
Твои
папаша и мамаша, —
Конечно, горячо
любя,
Но в голове от
слов их каша.
Но их затрахали
самих
Их воспитавшие тупицы,
Толпа то вежливых, то злых,
Готовых
в горло вам вцепиться.
Так зло по эстафете
рук
Передается, как
бацилла.
Прерви, прерви
порочный круг,
И от детишек —
Бог помилуй!
Алан Беннетт замечает здесь перекличку с “Эпитафией пессимисту”
Томаса Гарди:
Я дожил до главы
седой,
Не зная женщин.
Боже,
Уж лучше бы
родитель мой
Вовек не знал их
тоже[2].
Впрочем, отнюдь
не все стихи у Ларкина — беспощадно трезвые или уныло элегические. Лучшие его
стихи те, в которых все описательное, риторическое или элегическое внезапно —
как по щелчку — освещается новым смыслом, каким-то новым трансцендентным
светом, как будто декорации взлетают вверх и обнажается лазурное безграничное
небо, безмятежно сияющее надо всем, единственно реальное из всего, что было и
есть, — невозможное, уносящее из мира сияние.
Речь идет о
внезапных озарениях, сходных с эпифаниями Джойса и
“вехами времени” Вордсворта. Но говорить об этом подробней — значит,
затрагивать тему романтического в Ларкине, для которой
у нас нет достаточных оснований, — подборка Беннетта,
повторюсь, составлена по преимуществу из “доступных” и отрезвляющих
стихотворений. “Романтичны” разве что концовка “Могилы Арунделов”
про то, что “нас переживет одна любовь” — да в стихотворении “Утренняя
серенада” (“Aubade”), наполненном почти невыносимым
страхом смерти, медленно светающее окно и последние
слова: “Пора. Работа ждет. И почтальоны / Спешат, как
доктора, из дома в дом”.
И, наконец,
сразу после страшной “Серенады” идут ларкиновские
“Деревья”: Беннетт хочет закончить на более или менее
оптимистической ноте:
Деревья в мае
шлют нам весть
Флажками каждого
листка;
Но в вечном
шелесте их есть
Зеленая, как
мир, тоска.
Ужель дано им
каждый год
Рождаться вновь,
а нам стареть?
Увы, и дерево
сгниет —
Но стоит ли о
том скорбеть?
Они ведут внутри
ствола
Свой тихий счет
— к черте черта.
А вслух гласят:
“Весна пришла.
Начните с нового
листа”.
Книга Беннетта составлена с заботой о читателе — чтобы он, не дай
бог, не заскучал от обилия стихов, не утомился; потому-то они пересыпаны массой
занятных сведений, биографических черточек, анекдотов и слухов. Читатель, по
его мнению, склонен считать стихотворение чем-то вроде рекламы в витрине поэта,
но “самое вкусное держат под прилавком, и дело биографа это унюхать”. На сей
счет существуют разные мнения. Хотя некоторые поэты настаивают на том, что
биография не имеет никакого отношения к их стихам и не должна никого
интересовать, Беннетт уверен, что “какие-то сведения
о жизни поэта способны доставить удовольствие читателю и углубить его понимание
стихов”.
И он не упускает
случая привести какую-нибудь занятную историю об избранных им поэтах. Томас
Гарди, сообщает Беннетт, несмотря на его трогательные
стихи об Эмме, не обходил вниманием и других женщин. Похоронив жену он, спустя
недолгое время, женился на своей секретарше Флоренс Дагдейл. Произошло это так. Гарди привел ее на могилу своей
первой жены и, указывая на пустой участок рядом, сказал: “Это для вас”. Из чего
Флоренс поняла, что он делает ей предложение.
Желая
продемонстрировать, насколько знаменит сделался Томас
Гарди в поздние годы, Беннетт рассказывает о
посещении его принцем Уэльским, которого Гарди угощал обедом. Его садовник,
простодушный малый, завладел косточкой, которую обгрыз принц, и хранил ее как
сувенир.
Про Альфреда Хаусмана Беннетт поведал нам
историю, как однажды тот не разрешил воспользоваться его туалетом австрийскому
философу Витгенштейну. Были, наверное, и другие
способы проиллюстрировать нелюдимость и нелюбезность Хаусмана,
но этот, надо признать, запоминается.
Флегматичность Макниса Беннетт подтверждает
следующим эпизодом, рассказанным Стивеном Спендером.
Когда в 1941-м Советский Союз вступил в войну на стороне Англии, британский
посол, сэр Арчибальд Мак-Керр, решил дать вечеринку, пригласив на нее
английских и русских поэтов, с тем, чтобы их познакомить. Весь вечер Макнис простоял, опершись на изразцовую стенку печи, с
бокалом в руке и непроницаемым выражением лица, как бы витая
мыслями где-то далеко от собравшихся. Мак-Керр подошел к нему и спросил:
— Правда ли, что
вы выросли в Каррикфергусе возле Белфаста?
— Да, — ответил Макнис.
— Вот как! —
заметил Мак-Керр, — это подтверждает легенду, что много веков назад стая
тюленей приплыла к этим берегам, и постепенно они смешались с местным
населением. Приятного вечера!
В целом,
антологию, составленную Аланом Беннеттом, можно
счесть удачным предприятием. Безусловно, популярное медийное
имя привлечет широкий круг читателей. Людям, уже немного знакомым с выбранными
авторами, книга дает возможность углубить свои знания, поглядеть на поэтов под
иным углом. Менее искушенных или совсем неискушенных в поэзии читателей она,
по-видимому, должна убедить, что чтение стихов — не самая скучая вещь на свете.