Перевод с французского и вступление Юлии Покровской
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 6, 2016
Перевод Юлия Покровская
Французский
поэт Альбер Виктор Самен (1858-1900), причисляемый обычно к “малым”
символистам, не был баловнем судьбы. В четырнадцатилетнем возрасте, после
смерти отца, ему пришлось оставить учебу, поступить на службу в банкирский дом и
зарабатывать на хлеб насущный, чтобы помочь матери вырастить младших детей.
Отсутствие
друзей и связанное с этим чувство одиночества, замкнутый, почти отшельнический
образ жизни во многом, вероятно, диктовавшийся слабым здоровьем, формирует его
характер и впоследствии накладывает заметный отпечаток на все его творчество.
Реальная жизнь, настоящее, пугает его, будущее не интересует, лишь прошлое
кажется эталоном прекрасного, недостижимым идеалом, нереализованной
возможностью другого существования. Самен устремляется в мир грез и сновидений,
в описании которого ему почти нет равных. Его поэзия, тонкая и изысканная,
пронизанная мотивами ожидания и томления, горечью несбывшихся надежд, запахом
увядания, кажется сотканной из полутонов и приглушенной музыки.
Первая книга Самена “В саду
инфанты”, вышедшая в 1893 году в Париже, приносит ему известность. В 1896 году,
после смерти П. Верлена, его избирают королем поэтов.
Однако вторая прижизненная книга Самена “На чреслах вазы”, изданная в 1898 году, прошла
незамеченной. Возможно, из-за крайне замкнутого образа жизни и
резко ухудшившегося здоровья автора. В 1900 году в возрасте сорока двух лет
Альбер Самен умирает от туберкулеза.
Между
тем маленький, состоящий всего из двадцати пяти небольших стихотворений,
сборник “На чреслах вазы”, до сих пор практически неизвестный российскому
читателю, открывает нам новые грани дарования Самена.
Поэт, не получивший систематического образования, не зря много и серьезно
занимался самообразованием. Этот сборник свидетельствует о том, что Самен был неплохо знаком с буколической и антологической
поэзией. На более чем скромном пространстве он создает целый мир, густо населенный пастухами и пастушками, нимфами и сатирами,
детьми, стариками, подростками, мир оживших рисунков с древнегреческих ваз.
Удивительное дело, но этот вымышленный, придуманный мир, находящийся вне
времени и пространства, благодаря тонким пластическим образам, роднящим Самена с парнасцами, оказывается полнокровным и живым,
почти реальным. Здесь особенно ярко проявилось едва ли не главное достоинство Самена — редкая органичность и искренность лирического
переживания, подкрепленная чутким психологизмом и почти женской интуицией.
Недаром его поэзию иногда называют “женственной”.
Соотечественник
и современник Самена, писатель, литературный критик и
эссеист Реми де Гурмон, давший в своей знаменитой
“Книге масок” великолепную панораму литературы Франции конца XIX — начала XX
веков, называет талант Альбера Самена одним из “самых
оригинальных и обаятельных”. О его стихах он пишет: “Тут есть душа. Искренность
Самена изумительна. Мне кажется, он не решился бы
переложить в стихи ощущения, им самим не изведанные. Но искренность не имеет
здесь значения наивности, а простота не говорит о неловкости. Он искренен не
потому, что признается во всем, что думает, а потому, что действительно
продумывает все, в чем признается. И прост он оттого, что изучил свое искусство
до самых его сокровенных тайн, которыми пользуется без усилия, с
бессознательным мастерством”[1].
С
Реми де Гурмоном трудно не согласиться. Недаром у нас
Альбера Самена переводили такие замечательные поэты и
переводчики, как В. Брюсов, Н. Гумилев, Б. Лифшиц, Г. Иванов, И. Тхоржевский,
И. Эренбург… Интерес к его творчеству не угасает. В 2001 году вышел первый в
России сборник стихотворений Самена “Версаль” в
переводах Р. Дубровкина.
По
прошествии почти 120 лет стихи Самена
не превратились в застывшие рисунки с вазы, не остыли, сохранив свою
первоначальную свежесть и живое тепло их автора. А ведь так можно сказать о
стихах далеко не каждого, даже гениального поэта.
Аксилис у ручья
Аксилис на
траве, к воде поближе лежа,
Следит, как ручеек резвится в
светлом ложе,
Разбуженный зарей,
среди лугов бурля.
Еще в дремоте лес, безлюдны все
поля.
Рука задумчиво на флейте из эбена
Одно созвучие выводит неизменно,
Такое чистое, что кажется: в
зенит
С губ камыша оно серебряных
летит.
По склонам гор ползет туман
клоками, зыбкий,
И утро влажное все расплылось в
улыбке.
И незаметно так пастух пьянеет
вдруг,
Он чувствует: земля дрожит под
ним, вокруг,
Цветущее весны он пьет дыханье
смело,
Пьет жадно молоко священное
Кибелы…
Текучих вод, лесов зеленый
трепет, новь —
Дрожь мира звонкая в его проникла
кровь.
Лицо в
траву зарыв, к ней приникая телом,
Округу б всю прижать к своей
груди хотел он!
Повсюду жизнь кипит, и тысячи
снуют
Здесь насекомых тех, что к вечеру
умрут.
И дышит ветер, лист растет,
взлетает птица,
Все небо, как хрусталь, и пастуху
вдруг мнится:
Что с шепотом воды бежит его
душа,
Как отражение березы, чуть дрожа.
Ксантис
Под ветром утренним дрожит трава
густая,
Со склонов по холмам сползает
дымка тая.
И нити паутин сверкают на весу,
Ствол со
стволом связав в нехоженом лесу.
Здесь Ксантис
над водой, где рябь бежит лениво,
Сандалии свои и платье сбросив
живо,
Березу гибкую обняв одной рукой,
Склонилась у воды — любуется
собой.
Поток ее волос весь на бок стёк в
движенье.
С улыбкою она глядит на
отраженье:
И линия руки ей нравится, и стан,
И гладкость бедер, грудь, где не
найти изъян…
Благопристойность тут в ней все ж
заговорила —
Невинность юную ладошкой вмиг
прикрыла.
Но крик от леса вдруг послышался
и зов,
И Ксантис
вся дрожит, как лань от лая псов —
Так четко отражен в воде весь
ужас мира —
Рога влюбленного давно в нее
сатира.
Горлица Амимоны
Взяв в руки горлицу свою, так Амимона
Спешит ее прижать к себе, так
умиленно,
Так радуясь: во всем послушна
птица ей,
Воркует весело меж молодых
грудей.
Однако клюв свиреп, когда клюет
проворно
На край девичьих губ положенные
зерна.
Все ж, в белоснежный пух щекой
склонясь, она
Играет с птицею, все более нежна.
Ласкает перьями свое лицо,
мечтая,
Проводит по плечу, в улыбке
расцветая,
Краснея каждый раз при мысли, что
нежней
Еще его плечо, когда он рядом с ней.
Мназил
Среди прибрежных скал пасется
козье стадо,
Такое тощее, что дикой мяте радо.
Морской простор вокруг
расплавлен, как металл.
Пошатываясь, вдруг козел
блудливый встал
И на козу залез — у той все кости
видно,
Но тешит похоть он средь бела дня
бесстыдно.
А юноша Мназил,
прекрасный, как цветок,
Надевший на себя из ирисов венок,
Невинней девушки, как в ссылке одинок,
Глазами лани он все видит,
пораженный,
И вниз рука скользит в истоме
обнаженной.
Дом утром
Смеется утром дом у моря,
веселится,
На крыше розовым
играет черепица,
Трепещет кисея туманная за ним,
И солнце жемчугом искрит сквозь
легкий дым.
И видно с грозных скал:
пространство все до низа
Дрожит
от свежего, от утреннего бриза.
С младенцем Лидия выходит на
порог,
Где, ластясь, виноград увить всю
стену смог,
Серьезная, она глядит с улыбкой
нежной,
Подставив ветру пук своих волос
небрежный.
С небесной лестницы сбегает юный
день,
В короне из цветов, растапливая
тень.
И море к встрече с ним становится
лучистым,
Весь горизонт
закрыв сияньем серебристым…
Но дети вырвались, уже на пляж
бегут:
Все раковины там их, полуголых,
ждут.
Напрасно Лидия ворчит на них:
дробится
Хрустальный детский смех и
счастьем брызжут
лица…
Смеется утром дом у моря,
веселится.
Мудрость
Старик
Полибий, смысл всех тайн постигший сам,
Всю
мудрость, за сто лет подобным став богам,
Он
с Клидом-пастухом сидит на мхе и слышит,
Беседуя, как ночь теплом и лаской
дышит,
И на пустой залив глядит, где над
водой
Созвездия, толпясь, восходят
чередой…
Клид нежен, добр, кудряв, при ярком свете лунном
Темнеет прядь на лбу — и
мраморном, и юном;
Бежит он шумных игр, нескромных
слишком слов,
И старцу он милей всех прочих
пастухов.
Лишь для него он дал по бороде
волнистой,
Как маслу, знаньям течь, сосуд почуяв чистый.
Он о плодах, цветах, о ядах речь
ведет,
О том, как встроен в год времен
круговорот.
В любой материи одной души
частица
Ему видна, как свет, в котором
жизнь родится.
Так воды темные, встречаясь с
новым днем,
Неспешно ширятся, сливаясь вдруг
с огнем.
Клид жадно
слушает, он весь горит, пылает:
Познать он должен все, и меньше
не желает,
Вселенский уловить порядок и
понять,
Чтоб в вечность лестницу
хрустальную поднять,
Сквозь время
протянув ее, считать ступени,
Мгновенье созерцать, слепящее
сквозь тени.
И под вуалью звезд бесчисленных
суметь
Увидеть лик того, чей взгляд
дарует смерть.
Клид весь
дрожит, и мысль, как сильный хмель в нем
бродит,
Глаза его блестят, и голос вдруг
подводит…
Но палец
положив на губы, как печать,
Полибий юноше
не хочет отвечать.
Клид
побледнел: он был так дерзок непристойно,
Что должен приговор любой принять
достойно,
Которым будет спесь
его обличена…
И вечно падать вниз, где вечна
тишина!
[1] Цитируется по книге: Реми де Гурмонъ. Книга масокъ / Пер. с фр. Е. М. Блиновой, М. А. Кузмина. — Книгоиздательство “Грядущий день”, 1913. — С. 23.