Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 6, 2016
Марине
Гарбер
1.
Вода и стены
Снимали
квартиру возле ватиканской стены, в одном из домов,
что лепятся к склону Яникулского холма. Человек,
который стоит у подножья холма и облизывает шарик клубничного мороженого,
вытирая сладкие губы тыльной стороной ладони, обязательно посмотрит на небо и
увидит лоскут голубого шелка над крепкой стеной. Шелохнутся древесные кроны,
как тихие ангелы — зеленая пена ватиканской хвои.
Неуловимое сходство между невесомостью пиний и статуями в главном соборе.
По
вечерам я спускался по лестнице, покупал сицилийскую клубнику в арабской лавке.
Возвращался к стене, расшаркивался с монахинями, жившими по соседству, желал им
счастливой Пасхи в ответ на спешные аугури[1]. На Пасху лил дождь
и звонили колокола. Замолкали птицы. Двенадцатилетняя дочь потягивалась на
большой, королевских размеров, кровати. Недавно поставленные
брекеты обезобразили рот; улыбка стала хлипкой и
беспомощной. По вечерам я кормил ее клубникой, оставлял блюдце на тумбочке
возле кровати. Она едва кивала головой и, не отрываясь от книги, съедала ягоды.
На каникулах она читала тинэйджерский роман про вампиров. Главного героя звали Адриан Ивашков. Он
был вампиром, как многие герои книги. Там еще были алхимики, которые не давали
вампирам пить человеческую кровь. Вампиры бывают добрые и злые. Ивашков был
полезным вампиром.
Квартирка,
в которой мы провели неделю, оказалась библиотекой. Синьор Больцано
отделил ее от своих апартаментов и сдавал французам и американцам. В комнате
дочки возле шкафа с итальянским Вергилием и комментариями к “Божественной
комедии” висела подписанная фотография Эзры Паунда, с женой которого приятельствовал
синьор Больцано. Мы слышали его пошаркивание
и раздраженный голос. Микаэла, жена синьора, кормила
нас завтраком. На Пасху она подарила дочке огромное шоколадное яйцо, которое мы
берегли, но шоколад не растаял и не растекся по рюкзачному карману.
Синьор
Больцано обитал в соседней комнате. Он писал мемуары,
стучал по компьютерным клавишам и одышливо,
скрежещущим голосом перечитывал написанное. Я уходил в
комнату дочки, чтобы отдохнуть от его надсадного кашля и громких возгласов.
Гораздо интересней было подслушивать, как отчитывал синьор Микаэлу.
Она оправдывалась равнодушным полушепотом. Микаэла
варила кофе и кормила нас одним и тем же пасхальным кексом, который постепенно
черствел, пока не превратился в камень. Дочке перепадали хлопья. Микаэла любит изящные вещи. В моей комнате стоял
тонконогий, рахитичный столик. Кресло, чересчур хрупкое, чтобы в него садиться.
Птичья, декоративная мебель. Голубая кровь набивки под бархатной обшивкой
кресел. Длинные, тонкие пальцы мадонн вот-вот брызнут по желвакам и прорезям
антикварного кофейника.
К
вечеру из замочной скважины тянуло тяжелым, горклым воздухом. Я чувствовал, как
постепенно и бессмысленно убывает моя жизнь. От внезапного наития нельзя было
заслониться ни фотографией Паунда, ни комментариями к
“Божественной комедии”, ни лепниной на высоком потолке. За дверью тянулся Город
— холмами и стенами, как памятник воде, двоюродной сестре исчезновения. Фонтаны
и невидимая влага мертвых акведуков. Останки акведуков стоят случайными
остовами, и не поймешь, что это: щербатая фабричная стена, проломленная бомбой,
или эпитафия, сухой плач по утраченному водоснабжению. Есть еще Тибр, забранный
в камень, он далеко внизу под мостами, зеленоватый, взмыленный.
Колизей,
фонтан с черепахами и “Макдональдс” возле станции метро “Колли Альбани”. Вот, собственно, и все, что запомнила дочка. В
Колизее я смотрел на арену, вернее на раскопанные ярусы, где томились дикие
звери и гладиаторы, и пытался представить, какой она была, эта арена, когда
здесь жили монахи и находилось кладбище. Цветы
поднимались весной, других таких не было во всем Городе. Кровь гладиаторов и
человеческий перегной — способность окликнуть, напомнить о себе из слоистой,
искусственной ночи. Соседний Форум — цветение, сиреневое и голубое, пыль из
траншей, алтарь Диоскуров в средневековой церкви.
Фрагменты статуй Диоскуров. По легенде, братья
появились в Городе перед решающим сражением, и римляне одержали победу.
Данаиды
в Палатинском музее. Статуя данаиды — символ Города,
ее дырявый кувшин, в который она набирает и не может набрать зеленую тибуртинскую воду. Данаида несет кувшин, а кувшин дырявый, но кажется, это вода дырявая, а кувшин еще ничего, еще может
послужить. Но влагу все равно не донести, она тощими струйками стекает под
ноги, и надо возвращаться к фонтану, акведуку, Тибру, чтобы набрать заново и
отправиться домой, если знаешь, конечно, где твой дом. Снова исчезает вода,
остаются несколько капель на глиняном донце. Мы меряемся величиною дыр на дне
кувшинов — у одного дырки с горошину, у другого — с воронье яйцо. Поверяем друг
другу диаметры пустот. Куда течет вода из дырявого кувшина? Куда исчезают слова
оратора, похожие на непрерывный, зеленоватый поток реки quo usque tandem abutere, Catilina, patientia nostra?[2] В
каком падеже употребим patientia
— терпение?
Мавзолей
Адриана, ливень и ледащий зонтик, зависший над головой ребенка, очередь в
единственный музей, открытый на Пасху. Запускают группами. Внизу, где была
усыпальница императоров, голый холодный камень, внутри холодно, как снаружи, с
той только разницей, что не льет за шиворот. Щербатые, хмурые стены похожи на
изрытое шрамами тело. Время остается под ногтями, как нить дороги на мраморной
карте, установленной на Форуме императором Августом. Проведи пальцем по выемке
и запомни линию, ее прямизну, чтобы знать, куда ты идешь и куда
потом возвратишься. Чужое место, но и твое тоже, и это объединяет всех нас, приехавших
за солнцем, но получивших насморк под обложным дождем. На сырой (кое-где
капельки сидят, как прозрачные насекомые) стене висит небольшая мраморная
плита: animula, vagula, blandula… Душа моя, ласкательная, беглая… Весь день
звонят колокола в Ватикане. Наверху — апартаменты Павла III, стены взбрызнуты
легкой росписью, знакомые мифы: Персей, Психея и Купидон. Итальянцы — как
русские, у них тоже все начинается с анимулы, а заканчивается душенькой. Надпись в одной из
комнат, под потолком: не только во Славу Божью, но и ad venustatem, то есть
чтобы было красиво. Господи, неисчерпаемо словоблудие наместника Твоего.
Кастор
и Поллукс, близнецы, как две капли. Плеск озерный,
лебедь подплывает к купальщице. Одна капля — живая вода, другая — мертвая, от
которой зарастают раны, но не прибывает дыхания. Один брат бессмертный, другой
должен умереть, умрет, наверное, уже умер. Капля мертвая, не народится больше,
не выпадет на розовый куст с первой росой. Вода выстреливает и ложится на
бронзовый панцирь черепах. Юноши извиваются, как комнатные растения; насекомые
капли сидят на хрупких плечах, на тонких пальцах, на гибком, нескучном теле.
Изумляется капля блеску и плеску, и умирает, как будто не было ее, то есть
вообще не было, только случайный приезжий, вышедший к фонтану в районе гетто,
спросит: где она, моя капля? Брат, который должен жить вечно, не хочет жить вечно, если рядом
нет близнеца, он любит тебя, как ни один бессмертный любить не может, как
любить может только дальний, осужденный на азбуку морзе,
на беспробудные точки-тире, на что-вы-хотели-ведь-все-в-этом-мире-конечно,
припаянный к слащавому слову беллецца[3], к тонконогой
мебели, к ангелам на мосту, драпированным в саваны святости, ко всем этим
деланым придыхам, когда речь — течет, гноится
— об искусстве, которое будто бы соединяет нас с вечностью. Гибкие мальчики в
воздушно-капельной паутине. Тогда бессмертный говорит: я тоже умру, мы оба станем мертвыми каплями, червивыми паданцами на
каменистой земле, нас не-будет — тебя, мой брат, и меня, дулциссиме[4] Кастор, нет, Поллукс, не важно, один или другой. Я напишу тебе эпитафию
на латыни, а в конце прибавлю dormias bene[5],
ледяная моя кровиночка, и тоже засну. Навсегда исчезнуть не разрешают нам,
говорят — вы исчезаете на день, на другой
появитесь вновь, выпала честь наравне с богами.
Мы
сидим с дочкой за круглым столиком, она поедает воздушное пирожное, запивает
грушевым соком; неловким движением я смахиваю со стола стеклянный стакан, он
разбивается о каменную мостовую на сотни колких капель, и сразу же подскакивает
камерьере с совком и метелкой, говорит: ничего, бывает, и сметает осколки в
совок, и уносит куда-то это сокровище, а потом я раскрываю школьную тетрадь и
записываю… Пришли в музей “Алтаря Мира”. Я снял кроссовки, бегал и
фотографировал фризы — Энея, шествие, богиню Теллус.
В музее никого не было, кроме юных экскурсантов с учителем. Дети не слушали
рассеянного молодого человека, за которым я бежал, чтобы отдать ему забытый
путеводитель. Его подопечные сразу же разбежались, как только он, указуя перстом на ближний фриз, открыл рот и произнес пакс романа[6]. Рядом с нами
сидела беглянка. К ней подошел приятель, встал на колени и принялся отвешивать
поклоны, прикасаясь лбом к холодному мрамору. Он кланялся с такой глупой
физиономией, что мы рассмеялись. Отрокам скучно в музее. Юноша прижался щекой к
запястью и задремал, как фавн. Я записал в тетрадку все, что происходило тогда
в музее и возле кофейни, где я допивал свой американо,
а дочка облизывала ложечку со следами должно быть очень вкусного крема. Человек в желтом джемпере, в шарфике песочного цвета и голубых
джинсах курсировал вверх-вниз по улочке, громко дышал в мобильник и медленно
выговаривал на родном наречии: вот
теперь, понимаешь, мы об этом говорили на совещании, ну, ты понимаешь, в том-то
все и дело, мы не можем понять, что от нас требуют, с турками дело не имеем,
действуем через фирму, турки не
дают добро. Он долго сотрясал вечерний воздух, пока дочка не допила
последнюю каплю грушевого сока. Я закрыл тетрадь, и мы отправились в сторону
Ватикана.
2.
Сатира: темы и вариации
Утром
зашли в кафе: сделайте мне омлет из трех
яиц, нет, из пяти, и тост с маслом принесите. Последние трое суток на завтрак
только кофе со сливками и черствый пасхальный кекс. Забегаловка втиснута в
полуподвальное помещение. Грязненькая скатерть, пол невыметен
с вечера, запах дезинфицирующих средств. В подгорелом омлете покоились
фрагменты скорлупы. Вода в стакане мутная. В метро заболел живот. Мы выскочили
на платформу, побежали вверх по лестнице. Вышли к билетным кассам. Купили
билеты. Заспешили в музейную столовую. Туалет был пуст. Ни одного звука, только
неплотно закрытый кран протекал, струйка воды разбрызгивалась по раковине. В
уборную ворвалась ватага школьников и выстроилась в очередь. Они галдели,
смеялись: кто это здесь напустил вони? Потом я увидел лезвие перочинного ножика, которым
они пытались подцепить задвижку на дверце, укрывавшей меня от малолетних
дикарей. Еще немного, и дверца распахнулась бы. Я закричал что было сил на ломаном итальянском: аспеттате, бамбини, подождите еще минут пять. Они не соглашались
ждать, колотили в дверцу и вопили на пределе детского
дыхания: хватит, хватит, мы тоже хотим. Еще мгновенье, и они
выломали бы хлипкую дверь и увидели мое несчастное, содрогающееся тело. Я
собрался с силами и запел песню Ландыши.
Дети замолчали. Тишина продлилась столько времени, сколько понадобилось, чтобы
резь унялась.
Мы
оказались в музее Чинечитта. Смотрели кинохронику
тридцатых годов. Набычившийся Муссолини, тучеподобный,
женолюбивый дуче на открытии Киногорода. Дуче произносит речь: не позволим американцам засорять... На
патриотическом плакате глупый бык Бенито смотрит в
объектив кинокамеры. Кинохроника 1937 года. Бенито
шествует. Трехцветный флаг поднимается вверх, как альпинист, которому нечем
дышать. Дети в белых рубашечках размахивают белыми флажками. Кажется, что Бенито сейчас начнет подпрыгивать, такая у него важная
поступь. В другом месте он приветствует съемочную группу “Сципиона
Африканского”. Ганнибал, откормленная, обросшая
бородой образина, один глаз, как полагается, прикрыт
черной повязкой. Жалуется, что римляне скоро забудут его победы. Нет, успокаивают его, твои победы вытатуированы на их коже.
Далее кадры: Сципион на коне, конь и Сципион — оба откормлены. Боров взгромоздился на борова. Сципион призывает римских солдат умереть за родину. Смоем кровью прежние поражения. Родина или
смерть! Цицерон с языка слетает, как черная бабочка. Итальянское кино — это
ржаной хлеб, который никогда не черствеет. В сердце вонзается острый профиль гениального Тото. Я сглатывал
слюну жалости при виде подростковых, беспомощных рук Джульетты Мазины…
Когда
мы выходили из музея, вдалеке я увидел дорогу, обсаженную пиниями. Это — Аппиева
дорога? — спросил билетера. Она самая.
На
несколько часов нас приютила Аричия. Городок, как
блоха, сидит на загривке одного из Альбанских холмов.
Вид на равнину, уходящую к бывшим Помптинским
болотам. Далеко внизу разлилось теплое, коричневатое море земли. Узкие,
средневековые улицы, о них писать нечего, они похожи на другие узкие улицы.
Упитанный мальчик пинает мяч, тот пролетает метров
десять и ударяется в припаркованную машину. Мальчик взвизгивает. Купили
упаковку моцареллы и бутылку лимонада, сидели в
ветеранском скверике. Лучшая наша трапеза — сочная мякоть сыра и пузырящееся
питье с кислинкой. Осмотрели мемориальную стелу с
именами погибших. Список внушительный, несколько имен выгравированы на уровне
асфальта.
Добирались
до Города в автобусе. Водитель болтал по мобильнику, рядом сидели два румына и
переругивались. Один румын с золотыми коронками, постарше и потучней, другой
помладше и посубтильней, косой шрам на щеке, как
длинный земляной червь. Святой Луцилий[7],
благослови неуемную фантазию на описание словесной потасовки… Начал тот,
который старше: ты похож на дикую,
необузданную лошадь. Другой подхватил:
а ты — вылитый циклоп, ни маски тебе
не нужно, ни котурна. Тогда тучный сказал субтильному:
ты тщедушен, как вошь, щепоть муки
сгодилась бы для твоего пропитания. Он пожелал молодому,
чтобы тот всю оставшуюся жизнь питался коровьими лепехами. Субтильный
разразился ответной тирадой, пообещав многие неприятности матери золотозубого.
Мы ехали по дороге № 7. Я слушал румынскую ругань и смотрел в окно: вот бизнес
какой-то, называется Ойкос.
Аппиа Мотор — продажа автомобилей. Румыны, кажется,
угомонились. Тот, который с золотыми зубами, заснул. Он громко храпел. Румын со
шрамом, должно быть, застыдился и начал будить своего товарища: сначала тряс
его за плечо, потом хлестал какой-то брошюркой по барсучьим, обвислым щекам.
Тучный не просыпался. Субтильный открыл пакет с молоком и вылил часть
содержимого в раззявленную пасть. Белая влага увлажнила подбородок. Несколько
капель скопилось в уголках губ. Золотозубый начал захлебываться, он широко
раскрыл глаза и принялся загребать воздух руками, как будто приглашал остальных
пассажиров в гости. Молодой испугался и навалился на
приятеля своим почти несуществующим весом. Золотозубый
откашлялся и пообещал надругаться над сестрой субтильного, если у него есть
сестра, или над младшим братом, если есть брат.
От
катакомб под церковью Святого Себастьяна до Виллы Квинтилиев,
вернее, наоборот, от виллы к катакомбам. Не смогли найти калитку, чтобы выйти
на Аппиеву дорогу. Пробирались вдоль автотрассы, по
узкой полоске земли, поросшей колючим кустарником. Дикие маки
пробивались сквозь грязь, пустая пачка сигарет, надпись на украинском о вреде
курения, битое, непрозрачное стекло.
Буквы, litterae,
накопление букв, они длятся, как шаламовский графит,
— до пришествия очередных варваров. Душа
бессмертна, говорит один римлянин. Навряд
ли, отвечает ему другой. Италия — это
расплавленное олово, которое течет, и нельзя остановить его или остудить, чтобы
застыло. Как сказал Аппий Клавдий Слепой, подаривший
Городу первую дорогу и давший ей свое имя, faber est suae quisque fortunae, каждый —
сам творец своей судьбы. Больше не о чем говорить. Летучая
фразка с прозрачными крылышками. Звериный камень,
волчий камень в вольере, где ведутся раскопки. Эпитафия трех евреев,
вольноотпущенников: Луций Валерий Бариха,
Луций Валерий Забда и Луций Валерий Ахиба. Кипарисы и
пинии. Реальность — это камень, твердеющий под ногой, фрагментарный — по
сторонам дороги. Внезапное свечение, шевельнувшийся камень, когда солнечный луч
касается мраморного обломка.
Дорога,
как вогнанная в землю стена. На 1,2 метра вгрызается в землю, если земля мягка.
Дорога следует за пастушьими тропами. Чтобы не разболеться в пути, ловили и
сжигали птиц, делали настойку на пепле сожженных, подмешивали травы, желуди,
грибы, фрукты. Дорога, как лечебное средство, утешение и утишение
души. Топай себе, бородатый философ, бродячий актер, побирушка,
бывший или беглый раб. Ты здесь никому не нужен, и
слава Богу, что не нужен. Имя твое неизвестно, значит, не сдох
еще. Олеандры возле дороги — красные, розовые, белые. Боги, они — ревнивы,
услужи тому и другому, и третьего поцелуй в прохладную бронзовую бороденку. Deus absconditus[8] — отцветшее
апельсиновое дерево, заброшенный шурф в преисподнюю.
Дорога
— хвалебная ода камню. Дорога, выложенная четырьмя стиховыми размерами, сперва ломкий хорей, а сверху твердолобый, трудолюбивый
амфибрахий. Дорога как алтарь земли, на который приносим в жертву нашу поступь,
скрежет плохосмазанных колес и кровь наших врагов.
Радостно билось сердце каждого честного римлянина, когда разнеслась весть об
убийстве Клодия — здесь, совсем рядом, в древних Бовиллах. Защитную речь произнес Цицерон. Голос его дрожал,
заглушенный ревом толпы, требовавшей расправы. Оратор нервничал, подозревая
тщетность своих усилий: Неужели вы
осудите человека, который убил другого человека, а другой, какой же он человек,
он же — подонок. Как поступим мы с татем в ночи, если
в дом наш лезет с ножом? Мы убьем его. Как будто предок его, Клавдий Слепой,
построил дорогу не для того, чтобы по ней ходили, а для того, чтобы его потомок
безнаказанно разбойничал, размахивал кинжалом, полученным от Катилины. Милон
отправился в Ланувий в повозке, с женой, в дорожном
плаще, в милой компании служанок и юных рабов. Разве так готовятся к убийству? Клодий появился на коне, ни повозок вам, ни путевого
скарба, ни жены, ни приятелей-греков. Кто тут строил козни и на жизнь покушался?
А через двенадцать лет на этой же дороге погибнет Цицерон. Он попытается
скрыться от воинов Антония, но не выдержит приступов морской болезни, и
вернется в Формию, и бесстрашно подставит шею под меч
центуриона.
3.
Тиберий
В
дороге Тиберий требовал, чтобы ему желали здоровья столько раз, сколько он
чихнет. Никто не скажет нам, как он чихал, громко или вполсилы, дергал ли себя
после чиха за уши или растирал ладонью кончик носа. Некоторые биографы
полагают, что Тиберий родился возле Аппиевой дороги,
в Фундах, но это — ненадежная догадка, нашептывает
сплетник Светоний в переводе Гаспарова;
в Фундах родилась его бабка по матери. Через Фунды понесут в Город труп Тиберия, и народ будет верещать
от радости и приносить жертвы гению Гая Калигулы. Тиберий презирал чернь;
любить ее, кажется, не за что…
Сперлонга. Море
холодное, но теплого цвета. Ресторан “Сцилла”. Солярий “Тиберий” рядом с
музеем. Тут же семейные номера “Лаокоон” (долгосрочный съем, приезжайте с
детьми), отель “Вергилий”. Грот Тиберия. Изнутри — вид на море, на солнце,
которое скоро пойдет ко дну, как пробитый баркас. Можно
прислониться спиной к выщербленной стене грота и пофантазировать: вход
заваливает камнями, и уже раздавило нескольких прислужников, и на тебя начинает
сыпаться, сперва мелочь, потом тяжелые камни, размером с кулак
воина-преторианца, и плешь кровоточит царапнутая, прикрытая рукой, как
шапочкой, и ты стоишь и думаешь, и такая все дрянь лезет в голову, то — запеченое рыбье филе, то мальчик-любовник: липкие ладошки,
кисло-сладкие подмышки. Пировавшие гости разбежались
(тут надо бы свериться с источником, но автор источника родится через двадцать
лет после твоей кончины), и ты стоишь один, вернее, оседаешь, потому что камни
сыплются, но вдруг ниоткуда появляется человек (пусть он будет среднего роста,
пусть мускулистым будет, с могучим торсом борца-олимпийца) и прикрывает тебя
своим телом. Он нависает над тобой, как будто хочет поцеловать тебя в
плешивый лоб, прикрывает почти сползшего на землю, как ты покрываешь любовника,
распластав его под собой. Он успокаивает тебя медленно. Скоро придут на помощь, убаюкивает он. Ты знаешь, что тот, кто
спасает твою жизнь, делает это ради себя. Вспоминаешь старую сплетню… Твой
приемный отец[9] будто бы говорил прислуге
старческим, надтреснутым голосом: бедный
римский народ, в какие он попадает медленные челюсти. Ты думаешь, что бы ты теперь сказал в ответ отцу
отечества, божественному основателю империи, если он и вправду божественный, не
голое имя в родительном падеже на монетах твоего принципата. Ты бы не мямлил,
выложил бы всю правду о сорока тучных годах правления Августа, за которые
размножилось крапивное семя сенаторов, способных ползать на брюхе. Ну вас всех к черту, говорящих, что раньше был
золотой век, а теперь трудно понять, что вообще такое — ни рыба, ни вонючая
рыбья подливка. О люди, созданные для
рабства! — вспоминаешь крылатое выражение… Воины уже бегут на помощь,
твой спаситель распрямляется и помогает тебе подняться. Когда в Городе говорят,
что Рим — это ты, сын божественного Августа, ты хочешь швырнуть в них бронзовой
фигуркой Фортуны: Рим — это вы, собачье отродье. Ты вспоминаешь любовника, которого называешь рыбонькой; холодная душа накаляется, тело набухает,
превращается в сочное яблоко. Зимнее чудо, когда слякоть, и река заливает дома,
но рождается хлопотливая бабочка и летит в серое-серое небо.
Любил
греческую скульптуру. Понравится статуя, берет себе, отдает нехотя, под
нажимом. Работа Лисиппа[10]:
юноша, стригилом стирающий с кожи песок после
состязаний. Велел перенести ее в свою спальню. Греколюб,
греками себя окружал, наводил темнóты
александрийского, ученого замеса. До старости читал много, отыскивал
пассажи потемней и раздразнивал придворных мудрецов. Ирония тонкая, тоже
александрийская, вечно недоговаривал, скрывал что-то. При этом был сдержан
необычайно. Последователь стоицизма, полагают иные. Добродетели взращивал
тщательно, как редкое растение. Верил, что станет опекуном, поводырем империи, первым
сенатором, и предоставит сенату свободу действий бóльшую,
чем за последние сорок лет. Не надо, просил, посвящать ему храмов, множить
изображения. Городская сутолока тоже была не по нраву. Выказывал философское
упорство в своих предприятиях. Недаром несколько лет провел на Родосе в
самовольном изгнании.
Автобус
из Террачины в Сперлонгу.
Площадь размером с тележное колесо, спуск к морю. Джинсы мы закатали до колен и
вошли в воду. Пока я обувался, подползла волна. Промочил носки. Купил женские, в розовую полосочку.
Отправились в сторону музея, туда, где скалы врезаются в море. Вход в музей
нашли с трудом, возле солярия. Билетер (почти оливковый цвет кожи,
сумасшедше-красивый длинный нос с горбинкой, губы вырезаны из мягкого камня,
глаза шальные, две черных дырочки), увидев мою бейсболку с логотипом “Italia”, поморщился, назвал цену билета на английском языке
и больше не говорил ни слова. В единственном зале собраны фрагменты скульптур
из грота. Вот спутники Улисса держат увесистую пику, подбираясь к циклопьему глазу. Ослепление в темном углу пещеры. Полифем возлежит на камне, вальяжная поза спящего. Ахейцы приближаются тихим шагом. Момент перед
ослеплением, греки — человеческая малость и подлость. Полифем — красив, одну руку запрокинул, а другой касается нижней
части живота. Наконечник пики почти достиг бороды циклопа, а они в войлочных
шапках ползут, пигмеи, нет, расторопные крысы. Сладко почивает он, мощным телом
припаянный к белому камню.
В
центре зала свора собачьих голов Сциллы. Улисс тревожно смотрит наверх.
Человек, пирующий в гроте с Тиберием, внутренним зрением должен увидеть не
своды грота, а продолжение воздуха и высокий проем пещеры, в которой обитала
гомеровская Сцилла. Говорят, что фрагмент мраморного корабля находился посреди
бассейна, и лица пирующих были обращены на закат
солнца. Собачьи головы Сциллы вонзаются в мраморную плоть, вживляясь в нее;
люди Улисса извиваются, как рыба на крючке. Во рту Улисса черно. Смрадом
потянет из этого рта, если герой оживет. До воскрешения остались секунды. Тень
случайного посетителя ложится на войлочную шапку. Вздрагивает каменный войлок.
Собачьи головы вьедаются в плоть. Летучее, круговое
движение гибели. Воронкообразный восторг при виде кривящейся боли и скользкого
страха. Перед гротом в бассейне плавают серебристые рыбы, медленно плавают,
лениво. Кто подкармливает их, чтобы они не сдохли?
Левая
рука Тиберия была сильнее правой, а суставы столь крепки, что он пальцем протыкал свежее яблоко, а щелчком мог поранить голову
мальчика или юноши. Пристрастный Тацит пишет: Тиберий в старости стыдился своего облика; он был очень высок, худощав
и сутул; макушка головы у него была лысая, лицо в язвах и по большей части
залепленное лечебными пластырями; к тому же во время своего уединения на Родосе
он привык избегать общества…[11] Рыбы
плавают в бассейне, туда и обратно. Местные поговаривают, что никакого Тиберия
здесь в помине не было, не было у него виллы с гротом, где он укрывался от
дневной жары. Откуда они знают про Тиберия? Дедушка что ли нашептал в детстве?
Тацит со Светонием пишут об императорской похоти…
Старый козел, но какой затейник. Мальчики (натренированные) терлись о бедра
Тиберия, пока он плавал в купальне, лизали его и покусывали. Светоний тревожит меня. Вот мальчик проходит с кадильницей
во время жертвоприношения. Обряд закончен, принцепс,
чья похоть грибообразна, как ядерный взрыв, уволакивает
мальчика в дальний угол (про кадильницу ничего не сказано) и растлевает, а
потом насилует и брата его, флейтиста. Крутануть бы сейчас журнальный столик,
взяться за руки с какой-нибудь впечатлительной дамой преклонного возраста, и
вызвать дух Светония, и расспросить пристрастно. Светоний, рыбонька моя, скажи, а был ли мальчик с кадильницей? Или, лучше, измерить уровень похоти в императорском подвздошье, сверяясь с таким, например, отрывком из его
письма к сенаторам:…развращенная и
одновременно развращающая, больная и пылающая в горячке душа должна быть
обуздана средствами, не менее мощными, чем распалившие ее страсти[12]. Скрывавшийся на
Козлином острове[13] император — слишком
легкая мишень для сплетен. Читатель, поспешай медленно, доверяй
исподлобья. Если один римлянин злится на другого, другому,
скорее всего, не поздоровится, поскольку тот, что прогневался (особенно, если
он — поэт или оратор), изобличит несчастного как пьянчугу, не брезгающего
уксусом, или как сладострастника, растлевающего даже деревья.
Вороненок
вылупился на крыше храма Кастора и Поллукса, нежное
существо. Обувщик обнаружил птенца и взял к себе в мастерскую. Выучил вороненка
нескольким фразам. Вороненок подрос. Каждое утро летел на Форум и хрипло так,
на варварский манер, выкривал: утро доброе, первый гражданин или доброе утро, отцы-сенаторы. Тиберий приметил птицу. Это — добрый знак, — думал сын
божественного Августа. Когда проходил по Форуму, глазами выискивал птицу. Ворон
был тут как тут. Доброе утро, доброе,
— хрипел. Тиберий тонко улыбался, краешками губ. Вечером ворон возвращался к
обувщику. Однажды обгадил пару новых сандалий в соседней лавке. Тогда
сосед-обувщик убил ворона. Наутро император не услышал хриплого приветствия.
Виновника быстро нашли и прогнали. Вскоре он был найден мертвым, залитым
кровью. Ворона хоронили с почестями за государственный счет. Сначала шествовал
флейтист, за ним два эфиопа тащили носилки с птичьим трупиком, позади следовала толпа с венками. Похоронен ворон близ
главной дороги империи, чтобы знали путники…
В
соседней Террачине участок Аппиевой
дороги проходит через старый город, мимо церкви, в которой молятся за тех, чьи
души маются в чистилище. Если посмотреть вверх, увидишь
развалины храма Юпитера на верхушке горы Сант-Анджело.
Мы долго поднимались на гору. Там, где прежде стоял храм, открывается вид на Цирцейскую гору. На вершине — коты и кустарник. Одного
кота, белого, в черных подпалинах, дочка назвала Фредериком, а другого, серого,
Лестером. Мы сидели в музейном кафе: дочка доела
мороженое и спросила вторую порцию, Фредерик ластился и заглядывал в глаза.
Храмовые колонны и бог, сбежавший отсюда… Феникс памяти после длительного
круговорота воскрес и возвратился в Египет детства, как сбывшееся предчувствие.
Внизу змеилась приморская дорога. Солнце спускалось к воде, вызолачивая улицы Террачины.
Нью-Сити, 2015
[1] Auguri (итал.) — с праздником; поздравляю.
[2] Доколе же ты, Катилина, будешь злоупотреблять нашим терпением? (Цицерон. Против Катилины I. Перевод В. О. Горенштейна).
[3] Bellezza (итал.) — красота.
[4] Dulcissime (лат.) — сладчайший.
[5] Спи спокойно (лат.).
[6] Pax Romana (лат.) — Римский мир.
[7] Гай Луцилий (II век до н. э.) — первый римский сатирик.
[8] Незримый бог (лат.).
[9] То есть император Октавиан Август.
[10] Лисипп — древнегреческий скульптор IV в до н. э.
[11] Перевод А. С. Бобовича.
[12] Перевод А. С. Бобовича.
[13] Остров Капри.