С Григорием Стариковским беседует Елена Калашникова
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 3, 2016
Елена
Калашникова. Как
вы пришли к переводам античной литературы?
Григорий
Стариковский. В
1992-м моя семья (родители, сестра и я) переехала в Америку. Родители не знали
английского, поэтому не могли мне ничего посоветовать, ничем помочь, а я
немножко язык знал. В Москве учился я в школе с английским уклоном, правда не уделял особого внимания изучению языка. Когда
приехал в Америку, сразу поступил в колледж. Тогда программисты очень много
зарабатывали, на программиста можно было довольно быстро выучиться, поэтому я
тоже решил освоить эту профессию. И в университете записался на два курса:
программирование и историю искусств. Программирование в итоге забросил, история
искусств перетянула, и я стал заниматься гуманитарными науками, а на следующий
год начал изучение латыни и греческого под руководством Лео Фельдмана. Это
специалист мирового уровня по Иосифу Флавию, знающий множество древних и
современных языков.
Е.
К. А где вы
тогда учились?
Г.
С. Начинал с Иешива-университета, есть такой в Нью-Йорке. Потом
перевелся в Нью-Йоркский университет, и в 1995-м получил степень бакалавра.
Поступил в аспирантуру Колумбийского университета и там защитился — по раннему
творчеству Горация. Заканчивая аспирантуру, устроился в школу, и с тех пор
преподаю латынь старшеклассникам.
Не думал, что буду заниматься
переводами. В аспирантуре познакомился с Григорием Кружковым. Он учился на
кафедре славистики Колумбийского университета. Григорий предложил мне сделать
несколько переводов с латыни, из Джона Донна. Мне эта идея понравилась, и я
приступил к переводу, а Григорий Михайлович направлял меня на путь истинный. Я
многому у него научился. Например, смотреть на переведенное стихотворение как
на нечто целое, то есть подходить к переводу с точки зрения композиции,
объединяющей текст. До знакомства с Кружковым я,
скажем так, не мыслил в этих категориях.
Е.
К. Как бы вы
охарактеризовали свои переводы античных авторов? Чем они отличаются от того,
что уже есть в русской переводческой традиции? Вы от нее скорее отталкиваетесь
или ее продолжаете?
Г.
С. Думаю, многое
зависит от переводимого поэта. Античность — это обширное поле, простирается оно
от Гомера до раннего Средневековья. Переводы из Пиндара — мой первый опыт
работы с античными авторами. До этого я переводил преимущественно с
английского. В случае с Пиндаром мне не удалось до конца освободиться от
влияния Михаила Гаспарова, чье новаторство теперь я
все больше понимаю и принимаю. Гаспаровские переводы
Пиндара так сильно засели в голове, что было сложно сделать нечто совершенно
свое, независимое, хотя мне очень хотелось воссоздать стихи, которые были бы
доступней, понятней для неподготовленного читателя, чем переводы Гаспарова. С точки зрения стихотворного размера, переводы
мои — вполне вольные, но опять же хотелось привнести некоторую четкость и в то
же время сделать это красиво.
Я никогда не думаю, что продолжаю
традицию или, наоборот, “отметаю” ее. Мне нравятся отдельные переводы и
переводчики, которые как-то не складываются в непрерывную, или даже
прерывистую, линию — традицию. Есть имена (например,
Жуковский, Гнедич, Иванов, Шервинский, Ошеров, Гаспаров), а с традицией, увы, не так все безоблачно.
При переводе античных авторов я
руководствуюсь возрожденческой идеей доступных, прописанных переводов, которые
были бы понятны современному читателю, не имеющему специального
литературоведческого образования. Когда я сам читаю переводы античной поэзии,
ищу в них словесной красоты и сквозящей ясности. Думаю, что такие переводы —
одна из немногих возможностей приблизить античность к читателю. В противном
случае читатель от нас отвернется. Нужно постоянно доказывать, что классическая
культура — это живая культура.
Перевод — ремесло функциональное.
Переводы классиков должны обновляться, что ни в коем случае не отменяет
долгоиграющие шедевры, такие, как “Илиада” Гнедича
или “Агамемнон” Вячеслава Иванова. На мой взгляд, русской языковой культуре не
хватает этих периодических обновлений, ведь любое такое обновление — это пусть
малое, но все-таки возрождение культуры. Пусть будут новые, разные переводы.
Всем хватит места. Вот на английском языке новый перевод “Энеиды” выходит
примерно раз в десять-пятнадцать лет. Существует, по крайней мере, пять
послевоенных переводов римского сатирика Персия, который считается поэтом
темным и за которого не каждый возьмется. Чем больше переводов с латыни и греческого, тем лучше, потому что с античностью надо
поддерживать диалог.
Е.
К. Живую связь?
Г.
С. Да, абсолютно
верно: живую связь. Этим и занимались, например, поэты Плеяды — деятели
французского Возрождения. Стараюсь брать с них пример. Дю
Белле, кстати, переводил Вергилия. Для него и вообще для французов XVI века идея
Возрождения не мыслима была без новых переводов.
Е.
К. А вы не
сталкиваетесь с консервативностью русской традиции, не принимающей новые
переводы? По-вашему, востребованы новые переводы и перепереводы?
Г.
С. Довольно
странно слышать такие выкладки: Гнедич перевел
“Илиаду”, и этого достаточно. Жуковский — “Одиссею”, вот и достаточно. Кто же
спорит: Гнедич — гений, но жил он в другую эпоху, и
его “Илиада” принадлежит пушкинскому времени. А что сделали мы в наше время?
Может быть, начать делать что-то свое, крикнуть городу и миру: “Я тоже
разговаривал с Гомером”? Нужны новые тексты. Не верю, что новое нельзя создать.
Не думаю, что в русской культуре
существует устойчивая традиция передачи античных текстов, которая “подминала”
бы под себя переводчиков, не давала бы им сказать своего слова. За последние
двадцать лет настолько мало сделано (мы говорим о целом поколении!), что вопрос
о традиции (то есть об активной передаче культурного наследия от одного
поколения другому) можно считать исчерпанным. Все очень просто. Нет переводов,
нет традиции.
Что касается моего личного опыта,
я могу работать почти в полной языковой, литературной изоляции. Иммиграция
многому научила. Я привык работать и без отклика, и без особой
востребованности. Просто работать, ведь самое главное — это живая связь с
авторами.
Е.
К. Вы одинаково
относитесь ко всем своим переводам или какие-то тексты, авторы, языки вам ближе
остальных?
Г.
С. Я перевожу с латинского, потому что боюсь его забыть. А другая причина
такая: мне кажется, что раз у меня есть доступ к этому языку, то я некоторым
образом отвечаю за переводимых поэтов. Сегодня Вергилий мне много ближе Проперция, но и Проперция попереводил бы еще. Греческий тоже
забывается, если не читать тексты. Хотелось бы и с древнегреческими авторами
поработать побольше.
Тут еще и навязчивая идея
языкового выживания в эмиграции. Я бы сказал, что у меня просто нет выбора, не
переводить нельзя. Если я хочу написать что-либо стоящее на русском языке,
неважно что — стихи, эссе, я вынужден переводить. Перевод для меня был и
остается работой с/над
русским языком, полигоном, что ли. Мне кажется, что понять это может только
эмигрант, который знает, что такое языковой вакуум. Это не жалоба, это —
констатация.
Е.
К. Как бы вы
охарактеризовали расстояние между переводчиком и текстом? Сокращается ли оно во
время работы? Отличаются ли эти дистанции в случае разных авторов и текстов?
Г.
С. Да,
расстояние сокращается, иногда настолько, что становится страшно. Иногда непонятно,
где заканчиваюсь я и начинается автор. Такое было,
например, с Проперцием (я перевел третью книгу его
элегий). В какой-то момент показалось, что он ожил, ходит по моей комнате. То
же самое было с Вергилием, когда я переводил “Буколики”.
Бывает, что поэт попадает “в
масть”: переводишь его, а будто бы пишешь свой текст. У меня такое было,
например, с Патриком Каванахом, ирландским поэтом.
Мне очень нравятся переводы
Пастернака. Величайший переводчик. Когда я переводил Каванаха,
казалось, что нужно идти по стопам Пастернака. С одной стороны, путь силы, а с
другой — языковой гибкости и стирания барьеров между переводчиком и поэтом.
Е.
К. А какие
переводы Пастернака вы особенно любите?
Г.
С. Мне очень
нравятся Табидзе, Шелли, Китс, сонеты Шекспира, про
которые прекрасно написал Григорий Кружков, да и многое другое. Мне близка его
человечность, в поэтическом переводе это особенно актуально. Есть довольно
распространенное мнение, что переводчик должен полностью “исчезнуть” в
переводе.
Е.
К. Иными
словами, текст должен быть прозрачным, как стекло.
Г.
С. Мне как раз
кажется, что все происходит с точностью до наоборот.
Как переводчику можно утаить себя?.. Если, к примеру, Китс себя не утаивал, то
и его переводчик должен так же поступать. Не страшно, если душа переводчика
засквозит в русском тексте Китса.
Е.
К. То
есть вы ощущаете себя продолжателем традиции Пастернака и, значит,
последователем Жуковского?
Г.
С.
Что касается Пастернака, в прошлом, наверное, да, сейчас — нет, не думаю. В
данный момент экспериментальные переводы Гаспарова
важны для меня не меньше, чем корпус пастернаковских
переводов. Не раз перечитывал “Одиссею” Жуковского. Текст изумительный, но
слишком, даже для меня, свободный. Хочу немного поправить себя. Для меня
перевод — это ремесло, ну, как ремесло стеклодува. Ремесленник должен уметь
многое, быть в курсе не одной, а многих традиций. Например, для работы над
текстами Роберта Фроста требуются навыки, которые не
применимы в работе над Джоном Донном. Эдгара По не переведешь как Эзру Паунда. Желательно, чтобы переводчик мог переводить
по-разному, владеть разными навыками.
Е.
К. После того
как перевод сделан, вы остываете к нему, он вас отпускает? Или все тексты
остаются для вас живыми — как оригиналы, так и переводы?
Г.
С. Переводы
моментально отпускают, как только выходит книга или публикация. На место сделанного появляется какой-то другой проект, что-то новое.
Е.
К. То
есть вы не возвращаетесь к переводам, не редактируете их?
Г.
С. Нет,
возвращаюсь. Когда есть время. Я все время должен работать над ошибками, иначе
они будут повторяться. Просто не всегда хватает времени на последующую правку.
Е.
К. Долго ли вы
обычно работаете над текстом? Сколько времени вам нужно, чтобы обжиться в новом
текстовом пространстве? Много ли времени занимает редактура?
Г.
С. Все зависит
от поэта, прежде всего от подборки. С Пиндаром я долго мучился, много
редактировал, пытался переводить доступно, но доступный Пиндар — это оксюморон.
Нужно было найти баланс между доступностью и витиеватостью, и на этот поиск
ушло много времени, годы — на маленькую книжку. Не скажу, что было проще с
Вергилием, он не то что прозрачней, он немного из
другого “теста”.
Е.
К. А переводите
вы за столом, за компьютером, а может быть, во время ходьбы?
Г.
С. Чтобы
сконцентрироваться и начать работу, мне обязательно нужно сесть за стол, за
компьютер. Я перевожу кусок, обычно десять или двенадцать строчек, сначала
начерно, потом правлю. Работаю, когда есть время. Лучше всего переводить каждый
день, но такая роскошь возможна только летом.
Е.
К. Вы не “чистый”
переводчик, да? Вам интересна литературоведческая сторона, и через
разнообразное комментирование хотите приблизить автора к читателю?
Г.
С. Думаю, что я,
к сожалению, как раз “чистый” переводчик, потому что делаю все, чтобы отложить
написание комментариев и преамбул “на потом”. Переводить гораздо интереснее.
Когда я начал работать в школе, сперва казалось, что
аспирантура осталась позади и теперь можно заняться “чистым искусством”, но не
тут-то было. Переводы и вступительные статьи за меня никто писать не будет,
особенно для книг, издающихся небольшими тиражами в небольших издательствах.
Вообще же филология сильно помогает в работе с текстом. Так что от
литературоведения, увы, никуда не денешься.
Е.
К. Влияет ли
ваша собственная поэзия на переводы и наоборот, или в разные периоды происходит
по-разному?
Г.
С. Последнее
время почти никакого взаимодействия нет, потому что переводы — это все-таки
ремесло, которым можно заниматься почти каждый день, даже после длинного трудового дня. Вернуться домой, заварить чай и
включить компьютер. Переводы могут помочь “остаться в языке”, но не всегда
выводят к собственным стихам. Переводчик — ремесленник, который знает, какое
орудие труда он употребит следующим, но лично я не знаю, как пишутся стихи.
Это, видимо, иной творческий процесс, который может быть вызван чем угодно, не
обязательно переводами.
Е.
К. Вы сказали,
что ваши дети по-русски говорят не очень хорошо. Они — билингвы?
Г.
С. Они понимают
русскую речь: мы учили их и писать, и читать. У сына первым языком был русский,
но когда он пошел в детский садик, то заговорил по-английски и стал потихоньку
забывать русский. Дочка иногда заходит в комнату, декламирует первые две строфы
из “Евгения Онегина”, потом разворачивается и уходит. Говорит она только
по-английски, но, видимо, Пушкин ее все-таки обаял. Дома я говорю по-русски,
дети отвечают мне по-английски, а жена говорит на смеси двух языков, она
считает, что с детьми надо общаться на их языке. Пусть хоть на китайском говорят, лишь бы хорошими людьми были.
Е.
К. Что
вы сейчас переводите и что в ваших планах?
Г.
С. Готовлю
книжку переводов римского поэта-сатирика Персия.
Е.
К. Античные
переводы — все-таки ваше главное дело?
Г.
С. Если говорить
о переводческих занятиях, то, пожалуй, да. В переводе с античных языков есть
серьезное организующее начало: нужно читать комментарии, статьи, книги,
сверяться с другими переводами, в моем случае, англофонскими.
Займись я, к примеру, Робертом Фростом — я бы с
удовольствием его попереводил, такого опыта у меня
еще не было — это уже было бы другое состояние духа. Я бы хотел и в дальнейшем
переводить греков и римлян. Мне кажется, еще многое не сказано или недосказано.
Е.
К. Вы имеете в
виду в существующих русских переводах?
Г.
С. Да,
повторюсь. Почему в советской переводческой школе существует один, от силы два
перевода какого-нибудь в полном смысле нетленного античного автора? Что же это
за школа такая? Если король не голый, то, скажем так, не совсем одетый. Если
речь идет о классиках, например, о Софокле, Гомере — одного, двух, даже трех
переводов недостаточно. В переводе так или иначе
отражено мировоззрение человека, его сделавшего. Один перевод — это всего лишь
один голос, даже если это голос распрекрасного филолога, даже если переводчик
знает все про все. Невозможно скрыть себя в переводе, свое отношение к слову, к
миру.