Фрагмент книги «О бренности». Перевод с немецкого и вступление Бориса Хлебникова
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 3, 2016
Перевод Борис Хлебников
В
июле прошлого года наша гамбургская приятельница Ульрика Патов отвезла нас в
Белендорф, где похоронен Гюнтер Грасс.
Мне
хотелось побывать там, во-первых, потому что меня связывало с Грассом долгое
общение. Мы были знакомы больше двадцати пяти лет. Познакомил нас Чингиз
Айтматов в Ганновере, где он с Грассом выступал на заседании знаменитого
“Римского клуба”. Потом я не раз участвовал во встречах переводчиков Грасса,
каждая из которых длилась несколько дней, иногда неделю. Бывал на юбилейных и
неюбилейных днях рождения Грасса. Виделся с ним в разных концах Германии и во
время его визитов в Москву или Петербург.
А
во-вторых, я помнил, насколько сильное впечатление произвела на меня могила
Генриха Бёлля в Мертене, небольшом городке под
Кёльном.
Дело
было осенью 1985 года, когда тот же Чингиз Айтматов совершал свое первое
большое турне по крупным городам Западной Германии, от Мюнхена до Гамбурга. Я
присоединился к нему в Нюрнберге в результате совершенно авантюрной истории, но
об этом лучше рассказать как-нибудь отдельно. Заехали мы и в Кёльн. Здесь Хельмке Кьярелло, секретарша
Бёлля, умершего незадолго до нашего приезда, рассказала Айтматову, что Бёлль
давно хотел повидаться с ним. Хельмке была
поклонницей Айтматова, она даже поддразнивала своего патрона тем, что книги
Айтматова, дескать, нравятся ей больше. Бёлль отшучивался: “Я, детка, хорошо
тебя понимаю”. Личная встреча нобелевского лауреата с киргизским классиком так
и не состоялась.
По
просьбе Айтматова Хельмке отвезла нас на маленькое мертенское кладбище, которое находилось неподалеку от дома
Бёлля. Он любил гулять здесь. Передвигаться ему было трудно, поэтому он подолгу
сидел здесь под старым дубом.
Могила
была еще свежей. На ней стоял легкий временный крест, украшенный веселыми,
разноцветными изображениями небесных светил: солнце, луна, окольцованный
Сатурн, хвостатая комета. Жизнерадостное надгробие, напоминавшее детские рисунки,
сделал Рене Бёлль, сын писателя.
Это
вполне соответствовало рассказу Грасса о самих
похоронах Бёлля. Известие о смерти друга застало его в Португалии. Он срочно
вылетел в Кёльн, кое-как раздобыл взаймы черный костюм, который выглядел на нем
весьма нелепо из-за слишком большого размера. Есть фотографии, где Грасс рядом с Львом Копелевым и сыновьями Бёлля несет его
гроб. Наверное, это было уже на кладбище. А когда процессия
только вышла из церкви, “произошло нечто, что было вполне в духе Бёлля и что останется
незабываемым в памяти всех друзей, пришедших проводить его в последний путь:
перед гробом, который везли очень медленно, перед семьей и всей длинной
процессией шел цыганский оркестр, игравший меланхоличные мелодии, но вместе с
тем такие, что под них хотелось танцевать. Вероятно, путь от церкви до
кладбища был довольно коротким, но мне он показался очень долгим. Мне до сих
пор слышится та цыганская музыка. Мелодии, которым ведомо страдание,
одновременно вселяли радость. Такова была его воля, не скажу — последняя”.
Я
догадывался, что и на белендорфском кладбище увижу
нечто неожиданное.
Тридцать
лет назад Грасс приобрел неподалеку от Белендорфа старый дом лесника с
усадьбой, куда ведет от деревни проселочная дорога. Сам Белендорф,
насчитывающий меньше четырех сотен жителей, находится примерно в двадцати
километрах от Любека, который некогда был столицей Ганзейского союза, куда
входил и Данциг (ныне Гданьск), основанный, кстати говоря, любекскими купцами.
Первое письменное свидетельство о Белендорфе, что означает “Белая деревня”,
датируется 1194 годом. Близость к Любеку сыграла решающую роль в выборе
последнего места жительства Гюнтера Грасса и его супруги Уты. Грасс чувствовал
себя городским жителем, Любек напоминал ему родной и навсегда утраченный Данциг,
а Ута, уроженка малолюдного острова Хиддензе, предпочитала уединение.
Компромисс устроил обоих.
От
Любека до Белендорфа можно добраться на машине за четверть часа. Но в одном
месте шоссе оказалось перекрытым, пришлось сделать крюк по проселкам среди голштинских
перелесков и желтых рапсовых полей, которые так любил Грасс. Заглядевшись на
них, мы проплутали лишних полчаса, но все-таки нашли кладбище. Это был
настоящий сельский погост при старинной церкви, сложенной из полевых камней в
середине XIII века. Всего несколько десятков могил, в том числе с недавними
датами. Мы обошли их раза три, однако могилу Грасса не обнаружили. Тогда я,
вспоминая немногочисленные опубликованные фотографии с похорон Грасса,
попытался реконструировать ее расположение относительно церкви. Получалась
самая окраина погоста, где могил уже не было, однако возле большого одинокого
дерева виднелась свежая насыпь земли, похожая на могилу, но уже расползшаяся.
На ней стояла банка с водой и увядшими цветами, кажется, дикими розами, а еще миска
с плавающими лепестками. Больше ничего. Ни временной таблички с именем, ни
какого-либо другого указателя, только четыре воткнутых железных прута
обозначали, видимо, размеры участка. Мы постояли в нерешительности. Тут за
проволочной оградой кладбища из соседнего дома вышел человек и, не обращая на
нас внимания, занялся хозяйственными делами. Я окликнул его, поздоровался,
спросил, где находится могила Грасса. Он, почти не поднимая головы, ответил:
“Вы стоите перед ней”.
Я
знал, что для установки надгробия требуется время, чтобы земля хорошенько
осела. Но все-таки столь явное отсутствие пиетета по отношению к покойному
показалось мне перебором, хотя на Грасса это было
вполне похоже.
Спустя
месяц после нашей поездки на белендорфское кладбище
вышла последняя книга Грасса, одна из тех, где его
проза перемежается рисунками и стихами. Она называется “О бренности”. Детали
оформления Грасс обсуждал со своим издателем
Герхардом Штайдлем буквально за день до
скоропостижной смерти.
Книга
все объяснила. В ней есть фрагмент, который рассказывает о том, как Грасс с женой заблаговременно пригласили к себе знакомого
столяра, чтобы заказать себе “ящики”. Типично грассовская
ирония над трепетным отношением к гробам перекликается с нашим идиоматическим
выражением “сыграть в ящик”. После доставки исполненного заказа на дом Грасс с супругой устраивают “репетицию” лежания в ящиках.
Фрагмент
сопровождается четырьмя рисунками. На первом рисунке, занимающем целый
разворот, изображен устланный листьями гроб. Только он действительно больше
похож на ящик, чем на образец “погребальной мебели”. На двух других рисунках (а
также на контртитуле) — кукушонок. На последнем — клубни далии и луковицы
других цветов. Смысл рисунков ясен из текста.
Кроме
того, в книге есть стихотворение о загадочной краже заготовленных впрок гробов.
Похищенные зимой, они по непонятной причине были возвращены ворами летом безо
всяких объяснений. Отсутствовали только клубни далий, которые хранила в своем
“ящике” Ута Грасс. Если
эпизод, изложенный прозой, вполне походит на правду, то история с кражей —
типичная грассовская байка.
Есть
в книге и фрагмент под названием “Мой камень”. В нем говорится о “камне
Сизифа”. Этот мотив, заимствованный у Альбера Камю, сопровождал Грасса всю жизнь, а рисунок, изображающий камень, напоминает
о том валуне, который по желанию Грасса должны “без цитат и эпитафий” установить на его могиле.
Валун
появился на ней, как и положено, через полгода. Никаких символов и надписей.
Только имя, фамилия и даты: 16 октября 1927 — 13 апреля 2015.
ЗА
кухонным столом мы снова и снова обсуждали нашу затею, пока к нам наконец не присоединился столярных дел мастер Эрнст Адомайт. Поначалу беседа за чаем с печеньем не клеилась, но
потом мы разговорились.
Адомайт уже
много лет выполнял наши заказы. Он сделал конторку, за которой я работаю стоя,
и книжные полки, смастерил кое-что для моей жены. Мы изложили наше пожелание,
избегая формулировок вроде “последняя воля”. Наглядевшись на замерший от
безветрия летний сад, Адомайт сказал, что берется за
заказ. С предложением снять индивидуальные мерки мы согласились. В свою
очередь, не вызвала возражения наша просьба изготовить ящики из разного дерева:
для жены сосновый, для меня березовый. По высоте оба ящика получатся
одинаковыми, но длина ее ящика составит два метра десять сантиметров, а моего
ящика — ровно два метра. К тому же мой ящик будет на пять сантиметров шире,
сообразно ширине наших плеч.
В
ответ на просьбу, чтобы ящики не сужались к изножью, как это делалось до сих
пор, Адомайт кивнул головой. Я напомнил вестерны, где
по ходу действия растет спрос на столярные изделия подобного рода. Затем я
набросал на бумажной салфетке эскиз, совершенно ненужный, поскольку и без него
все было понятно. Адомайт пообещал сделать ящики к
осени. Мы заверили, что никакой спешки нет, однако вскользь упомянули сумму
прожитых нами лет.
Оставалась
неясность насчет приспособлений для переноски. Мне хотелось, чтобы это были
деревянные ручки. Жена предпочла бы прочные брезентовые лямки. Во всяком
случае, их должно быть по четыре штуки с каждой стороны по количеству наших
детей. Когда я предложил Адомайту не закреплять
крышку — “ее все равно надежно придавит земля” — или же воспользоваться
столярным клеем, он, позволив себе едва заметно усмехнуться, посоветовал
сделать дюбели, соответственно из сосны и березы.
“Но
с дюбелями придется повозиться”, — сказал Адомайт. В
качестве альтернативы можно, дескать, предварительно просверлить отверстия,
куда закручиваются винты. Я же высказался в пользу традиционных гвоздей,
которые будут торжественными ударами забиты на точно отмеренном расстоянии друг
от друга. И тут же представил себе эти гвозди. В послевоенные годы, когда я
работал каменотесом и частенько занимался установкой памятников на кладбищах,
мне доводилось выменивать у могильщиков за пяток сигарет “Lucky
Strike” дюжину отличных, выкованных вручную гвоздей,
которые позже, гораздо позже, служили мотивом для моих рисунков: поржавевшие,
рассыпанные так или эдак, искривленные, каждый на свой
особый манер. И у каждого собственная история из минувших времен. Я подкладывал
к гвоздям лежащих на спине мертвых жуков, а случалось, добавлял кости и
косточки. Рисунок с гробовыми гвоздями и веревкой намекал на вид смерти,
уготованной только человеку. Порой мои легкие карандашные или резкие перьевые
рисунки находили покупателей, которые усматривали в них скрытый смысл.
Адомайт
выслушал мои воспоминания скорее из вежливости, нежели
с интересом. Потом мы посудачили о новостях, о сумасшедших ценах на бензин, о
переменчивости летней погоды, о ставших привычными банкротствах. К опустевшему
чайнику и остаткам печенья я присовокупил бутылку мирабелевой водки. “Ну, разве
что одну рюмочку”, — сказал Адомайт, которому предстоял обратный путь на своем фургончике.
Когда
он уехал, мы, посовещавшись, приняли решение в пользу деревянных дюбелей и
брезентовых лямок по бокам обоих ящиков. “Можно не беспокоиться, — сказала
жена. — Он нас никогда не подводил”. Нерешенной осталась только проблема
внутренней отделки, поскольку столяры этим не занимаются. Ясно было лишь то,
что о каком-либо ватине, тем более пуховой подстилке и речи быть не может.
Пусть в фирменных гробах все это используется, нам подобный комфорт ни к чему.
Однажды
за завтраком я в очередной раз посетовал на жесткость моего матраса, и потом,
когда посуда со стола была убрана, мне пришла в голову туманная мысль;
постепенно она обрела ясность. Пусть дочери и сыновья после омовения положат
бездыханное тело на листву и сверху покроют его листвой. Той, что даровала
природа в это время года. Весной нас прикроют молодые листочки, летом поделятся
своей сочной зеленью фруктовые деревья — вишня, яблоня, груша и слива. Осень,
любимое время года, предложит свое разноцветье. А зимой сгодится сухая,
шуршащая листва, чтобы скрыть нашу наготу. Старое ореховое дерево, бук и клен обеспечат
разнообразие. Хорошо бы рассыпать по покрову пригоршню орехов. Только не надо
брать тронутую ржавчиной листву с обоих каштанов перед нашим домом, которые
болеют уже несколько лет. А еще я попросил бы не прельщаться дубовыми листьями.
Словом,
когда настанет пора, мы должны лежать на лиственном ложе, под листьями с ног до
головы. Только пусть лицо останется открытым, хотя на веки можно положить
розовые лепестки, как велит обычай, знакомый нам с тех пор, как мы побывали в
Калькутте: там я видел молодых мужчин, которые бегом несли бамбуковые носилки с
лежащей на них старухой к месту сожжения на берегу реки, притока Ганга. Клейкие
зеленые лепестки закрывали глаза старухи.
Моей
жене не хотелось отказываться от полотняного савана, сшитого непременно “собственными
руками”.
Итак,
все предусмотрено, больше ничего не требуется. Ведь в будущем, когда нас уже не
станет, все подвергнется распаду — и ящики, и их содержимое. Сохранятся лишь
косточки да кости, скелет и череп, в отличие от тел “болотных людей”, найденных
в торфяниках Шлезвига и Голштинии,
выставленных ныне в застекленных музейных витринах замка Готторф.
Их скелеты сделались хрупкими, зато телесные ткани и кожа,
волосы, связанные узлом на макушке, и одежда уцелели в качестве древних
реликтов, которые служат объектом научных исследований или в качестве источника
страшных легенд, вроде истории об убитой “девушке из Виндеби”
с повязкой на глазах; считается, что ее наказали за подозрение в измене.
А
вот черепа издавна давали повод для глубокомысленных или сумасбродных
толкований. Сваленные в кучу или уложенные слоями друг на друга, они хранятся в
монастырских подземельях. Череп красуется на пиратских флагах и служит эмблемой
футбольного клуба. Череп предупреждает об опасности на емкостях с
взрывоопасным, ядовитым или радиоактивным содержимым, но встречается череп и в
произведениях изобразительного искусства, на живописных полотнах или гравюрах,
например, на гравюре Дюрера, где изображен святой Иероним в келье. Отрешенный
от мира Иероним склонился над книгой, а череп на подоконнике напоминает о
бренности всего живого, со своего рождения обреченного на смерть.
Впрочем,
наша пора, несмотря на прогрессирующую старость, еще не настала. Хотя доски для
заказанных ящиков, вероятно, уже заготовлены, однако кое-что остается до сих
пор под вопросом и не нашло ответа: какой столяр смастерит для отлетевшей души скворешню, где скиталица смогла бы найти себе приют? Где
найдется фасад такой высоты, чтобы ее хватило для цепких усиков плюща под
названием бессмертие? В какой ипостаси исполнится мечта о новом рождении, будь
то червяк, гриб или неистребимая никакими сыворотками бактерия? Чем еще
населено Ничто?
Если
уж не плющ, мы могли бы продолжить существование сорняками, посмертное
размножение которых не способен побороть даже самый усердный садовник. Мне же
всегда хотелось с помощью всесильной природы возродиться кукушкой, которая
любит чужие гнезда. Ее громкие посулы звучат из года в
год. Даже если отвлечься от Бога и его обетований, остается пространство для домыслов, которым, впрочем, нет места в наших ящиках. Там
гарантировано место лишь для самой бренности: трупному окоченению, позеленению и посинению тела, газообразованию и лопающимся
пузырькам, грибковому налету и прочим симптомам разложения, а также червям.
Предстояло
обдумать и еще кое-что. Заняться, наконец, вопросом о том, где мы будем лежать.
Лет тридцать назад, еще в пору нашей городской жизни, мы впервые решили
подыскать себе место, и мне приглянулось кладбище во Фриденау.
Но жене претила мысль о последнем пристанище в Берлине. Вскоре я тоже
присоединился к ней, ибо там после падения Стены слишком громко заявляла о себе
столичная претенциозность, сопровождавшаяся трескучими фразами.
Затем
начались переезды, мы жили там и сям, присматриваясь — с оглядкой на
полюбившийся Любек — к разным кладбищам, но не могли сделать выбор. Моей
неустанной тяге к путешествиям соответствовало бы, пожалуй, кладбище неподалеку
от вокзала, откуда угадываются ряды могил под сенью буков. Но мы хотели найти
место последнего покоя, поэтому возникла идея парной могилы в нашем саду, между
окнами моей мастерской и дровяным сараем — позади нас был бы только лес. Однако
вопреки тому, что частная собственность объявлена у нас священной, захоронения
на собственном земельном участке запрещены законом. Оставалась лишь кремация.
Позднее сыновья инсценировали бы кражу урн, которые можно навсегда спрятать за
живой изгородью из крыжовника или под кустом сирени.
Но
мы не хотели лишать червей наших бренных останков, следовательно, кремация
отпадала. Вместо этого мы решили переговорить с белендорфским
пастором о нашем последнем приюте на деревенском погосте. Без труда удалось
назначить встречу.
Пастор,
человек, как выяснилось, обходительный, хотя и несколько утомленный
повседневными проблемами своей душеспасительной
работы, проявил чуткость по отношению к нашему нежеланию пристраиваться к рядам
уже существующих могил, тем более что люди мы были приезжие, жили особняком и
не имели ни родственных, ни соседских связей с покойниками из деревни. Даже
деликатно изложенные соображения, что нам, атеистам, было бы неловко очутиться
вблизи от средневековой церковной стены со стороны хоров, встретили у него если
не горячее одобрение, то безмолвную поддержку.
Наконец
мы договорились об участке возле стоящего поодаль одинокого дерева. Под его
раскидистой кроной я отмерил шагами квадрат размером с четырехспальное
захоронение. Пастор заверил, что этот участок служит периферийной частью
кладбища; некогда семья священника высаживала здесь картошку, но с давних пор
никакие хозяйственные работы тут не ведутся, земля, так сказать, пустует,
несмотря на всю привлекательность зеленой лужайки.
Когда
в разговоре возникла пауза, мы осмотрелись, представляя себя либо лежащим
здесь, либо посетителем, то есть тем из нас, кто умрет позже другого. Я
предложил высадить на могиле растения-пряности: майоран, шалфей, тимьян,
петрушку, все, чем священнодействуют на кухне. С восточной стороны отмеренного
квадрата установят в качестве могильного камня валун из здешней моренной гряды. Каменотесу останется только высечь наши
имена и даты. “И, пожалуйста, никаких эпитафий или цитат”. Пусть валун будет
крупным, но не слишком.
Я
еще раз отмерил приблизительную площадь участка, на сей раз немного подальше от
корней. По словам пастора, никаких трудностей с советом церковной общины
относительно наших пожеланий не предвидится.
Дома
дала себя знать некоторая усталость. Я налил себе стакан кальвадоса. Радио на
кухне передавало вечерние новости о кризисах, каждый из которых старался
оттеснить остальные. Прогноз погоды сулил дожди только на юге. Нашей собаке мы
не рассказали о том, что поиск места увенчался успехом.
Второй
кардиостимулятор не вполне справлялся со своей задачей, на легких сказывалось
долголетнее курение сигарет-самокруток и плотно
набитых трубок, поэтому приезд Адомайта, состоявшийся
воскресным днем в середине сентября нас весьма обрадовал. Он привез заказанные
ящики. Готовые к использованию. Настроение поднимал
сам вид их светлой разноузорчатой древесины. Даже Адомайт, по натуре человек серьезный, выглядел довольным,
что и подтвердил намеком на улыбку.
Мы
предусмотрительно освободили пространство в задней части подвала, где хранились
летние шезлонги и садовые инструменты. Заботливо укрыли ящики пленкой от
мушиного и мышиного помета.
Разглядывая
их, стоящих рядышком, я вспомнил профессиональный термин, употреблявшийся в ГДР
для этих изделий: “погребальная мебель”.
Восемь
брезентовых лямок для переноски размещались строго на равном расстоянии друг от
друга. Свежо пахло древесиной, хотя она и была отменно высушена. При отсутствии
крышек ящики имели вполне пристойный вид.
Перед
уходом Адомайт не отказался от традиционного
приглашения выпить по торжественному поводу рюмочку мирабелевой водки. Затем он
выложил счет на сумму, которая вышла ниже ожидаемой, и добавил к нему
бесцветный пластиковый пакетик с деревянными дюбелями для крышек, где он
просверлил точные по размеру отверстия, сделав такие же отверстия на окантовке
ящиков. В пакетике имелись и запасные дюбели. Последовав совету Адомайта надежно сохранить дюбели, моя жена спрятала их в
ящик своего секретера, где помимо всякой всячины хранились наши загранпаспорта,
справка о собачьих прививках и прочие важные бумаги.
Уже
в следующее воскресенье, когда гостей не ожидалось, мы убрали защитные пленки,
стащили крышки и, сняв обувь, расположились в ящиках. Они оказались нам точно
впору и по длине, и по ширине. Никаких комментариев не последовало, ибо
предвосхищенное положение во гроб настраивало на
торжественный лад.
Было
странно слышать дыхание друг друга. Жена помогла мне вылезти. Закрыв ящики, мы
застелили пленкой наш последний приют; работа позволяла мыслям свободно
кружить, огласке мы их не предавали. Немного погодя жена, пожалев, что не
сфотографировала меня в ящике, твердо решила в следующий раз захватить фотоаппарат.
“Ты выглядел таким умиротворенным”, — сказала она.
После
репетиции, как мы назвали наше посещение подвала, жизнь пошла своим чередом.
Пока жена жарила к ужину на электроплите окуней и варила картошку, я смотрел по
телевизору “Международную панораму” о событиях в далеких странах. Когда
картошка, огуречный салат и два окуня очутились на столе, я не удержался от
шутки насчет этой парочки, рядком лежавшей в сковороде, словно напрашиваясь на
сравнение с нами.
С
тех пор ящики ждут своего часа. Порой мы заверяем друг друга, что они
замечательны. Не решаюсь спросить жену, готов ли полотняный саван. По крайней
мере, за листвой, призванной напоследок одеть и укрыть нас, дело не станет.
Весной это будет молодая, летом сочная зелень, осенью — пестрорядье,
а зимой — сухие, ломкие листья.
Пусть
так пройдет еще год-другой. Нам не к спеху. Мой кардиостимулятор пока
справляется со своими обязанностями. Даже дети и внуки, которые порой навещают
нас с непродолжительными визитами в солнечные дни, доставая из подвала шезлонги,
начинают привыкать к профессиональным шедеврам мастера-столяра.
Недавно
жена заложила на зиму в свой ящик клубни далий и луковицы других цветов.
Надеемся, в следующем марте мы высадим их на грядках и засыплем удобренной
землей.