Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 3, 2016
Птица
В
прозрачном безмолвии
покоилось
время,
прозрачность
пространства —
прозрачность
молчанья.
И
неба неподвижное свеченье
ласкало
травы, что произрастали.
Букашки,
что ползли между камнями,
под
тем же светом сами стали камнем.
Насытилось
в одну минуту время,
и
в пустоте спокойной
полдень
таял.
И
птица пела, тонкою стрелой
в серебряную раненная грудь.
Раздвинув
листья, небо сотрясла,
и
травы пробудились.
И
понял я, что смерть стрелой была,
кто
выпустил её, нам неизвестно.
Мы
умираем, распахнув глаза.
Легенда о Хуане Миро
Голубой
обездвижен был красным и чёрным,
ветер
страницы равнины листал, приходя-уходя,
беспрестанно
костры разжигал, всё золу бередя,
и
кричал за углом с лицом закопчённым.
Ветер
вновь закрывал за собою все окна и двери,
уходил
в лабиринта ходы, что таит в
себе череп,
его
почерк был плох, а рукав был не бел, а чернилен,
он
писал, ну а ночью стирал всё, что создано за день.
Солнце
лишь было предчувствием жёлтого цвета
и
намёком на перья, на будущий крик петуха.
Снег
сбивался с пути, пока море теряло дар речи.
В
мире — сбивчивый гул, голоса, что искали слова.
Голубой
обездвижен, невидим, неслышим,
красный
вовсе ослеп, чёрный — глухонемой.
Ветер
всё вопрошал: “Ну куда ты, Миро?”
Он
там был, только ветер того не увидел.
Меж
лазурью и красным, меж чёрным и жёлтым
семируким
был взглядом Миро, взглядом, ну и не
боле,
семирук
был он в форме ушей, чтобы слышать
цветов
семь,
семирук
в форме ног, чтоб подняться на радуг
седьмую
ступень,
семирук
из корней, чтоб везде быть и быть в
Барселоне.
Первой
рукой бил в луны барабан он,
сеял
в ветра саду сотни птиц он рукою второй,
третьей
звёздами сыпал на небо из чёрной пиалы,
четвёртой
писал он легенду эпохи чудной,
пятой
создал острова из зелёного тела,
шестой
сделал женщину, перемешав ночь с водой,
седьмой
же рукой стёр он всё, чтоб начать всё
сначала.
Красный
с чёрным вскочили, лазурный — поднялся,
каждый
искренне думал, что всё это им показалось,
восемь
ястребов было ли там или восемь зонтов?
Эти
восемь расправили крылья, взлетели и исчезли,
не
выдержав битых стеклянных оков.
А
Миро поджигать стал свои полотна,
львы
пылали, и звёзды, и женщины, и пауки,
небо
бросало в огонь треугольники, сферы,
гексаэдры,
диски.
Пламя
вмиг поглотило в самом центре пространства
огромную
ферму-планету,
и
из горсточки пепла явились летучие рыбы, сотня
бабочек,
ну и хрипун-патефон.
Но
сквозь дыры в картинах, что жаром объяты,
появился
вдруг росчерк пера голубой, и листва
облаков,
и цветущая трость —
то
весна, что нам делать, зелёным перстом указует.
А
Миро чешет голову пятой рукой,
бормоча
сам себе: “Да, садовником стал ты”.
Сад
камней или лодок? Механический сад иль
прибежище
танца?
Чёрный,
красный с лазурью по лугу ручьями бегут,
звёзды
бродят нагие, они, ну конечно, озябли, под
покрывало
залезли холмы-охранители руд.
Там
ручной фейерверк был, домашние были
вулканы,
Перспектива
и с ней Геометрия — дамы, что двери
восприятий
служили надёжной охраной,
но
ушли за Хуаном Миро, напевающим песнь Une
étoile caresse le sein d’une négresse.
Ветер
голову поднял, спросил, пролистав все
страницы
равнины: “Ну куда же направлены стопы
Хуана
Миро?”
Он
был здесь изначально, но ветер того не увидел.
Был
он взглядом прозрачным, не скрыться, увы, от
него.
Это
вовсе не буквы метались в туннеле глáза,
это
вещи живые собирались, делились, обнимались,
кусали
друг друга,
бежали
по полю страницы между строк; у вещей —
и
душа, и рога, и хвосты.
Кто-то
был в чешуе, кто-то — в перьях, другие же
были
нагими,
слова,
что сложили не мы, осязаемы были, понятны,
но трудны для произношенья —
это
были не буквы, но чувства, не чувства, но
Преображенье.
Для
чего это всё? Чтобы в келье наметить кривую,
чтоб
направить подсолнуха свет на крестьянку-луну,
чтобы
с птицами ночь эту встретить, с народом, что
цвета
лазури,
чтобы
смерть поприветствовать залпом пахучей
герани,
чтоб
сказать дню “привет” без вопросов, откуда
пришёл
и в какие уходит он дали,
чтоб
напомнить: любой водопад есть девица, что
спускалась
по лестнице и умирала от смеха,
чтобы
солнце увидеть и в вихре трапеций увидеть
планеты,
наблюдать
научиться, чтоб вещи тебя наблюдали, на
глаза
попадались, терялись из вида.
Наши
взгляды — живой алфавит, они корни пускают,
всходят,
распускаются с цветом, дальше —
взрыв,
распыление, гибель, уход в никуда.
Взгляд
— зерно есть, смотреть — значит сеять, и
работа
художника — в общем-то — сад.
Семирукий
Миро здесь круги (Ах!) всё чертит и
чертит
для
того, чтобы с возгласа нашего мир начался.
Ветвь
Пела
на верхушке ели
птица
и остановилась,
вся дрожа, во время
трели.
А
стрела, взлетев на ветвь,
вдруг
исчезла между крыльев,
стёрлась
в звуке, долетев.
Птица
— это лишь осколок,
что
поёт, живёт, сгорая
посреди
отметин жёлтых.
Никого
я не увидел наверху, глаза подняв,
только
тишина на ветке,
ветке,
сломанной на днях.