Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 2, 2016
M. Nagy
Miklós Ha nem
is egy bomba
nő. Szerelmesregény.
— Budapest: Cartaphilus Könyvkiadó, 2014
“Не знаю, долго ли оно продержится в Москве, это швейцарское изобилие”, —
сказал однажды Юрий Гусев. Мы пили водку и ели сказочное жаркое с грибами в
горшочке, фирменное блюдо его жены”.
Юрий
Гусев — это я. Насчет жаркого с грибами и водки — что-то такое было, когда Миклош М. Надь пришел к нам в гости с Джоном Лукачем,
венгерским историком и философом, живущим в Нью-Йорке.
Но вот
насчет швейцарского изобилия: убейте, не помню, чтобы я такое говорил. Вроде
даже совсем не в моем духе высказывание.
А может,
говорил?
Говорил,
не говорил — неважно.
Такой
зачин для рецензии (для серьезной рецензии: надеюсь, она будет серьезной) —
вещь необычная. Но я пошел на это намеренно: примерно в таком —
непринужденно-небрежном, даже расхлябанном — тоне
написана эта книга — Миклош М. Надя “Пускай и не
красавица. Роман о любви”, в которой все смешано: осколки детских воспоминаний,
впечатления от недавних встреч с людьми, в том числе очень известными,
исторические анекдоты и просто анекдоты, размышления о нашумевших книгах,
раздумья о современной литературе, курьезные случаи, наблюдения над жизнью
Москвы 80-х годов (автор был тогда студентом МГИМО), затем 90-х, затем уже
текущего тысячелетия. Систему во всей этой чересполосице, во всей этой пестроте
обнаружить практически невозможно; не могу исключить, что бессистемность,
случайность как раз и являются сознательно избранным авторским принципом. Ведь человек в общем так и воспринимает мир: по принципу
случайности, задерживая внимание то на одном, то на другом, замечая то мелочь,
то что-нибудь, заставляющее глубоко задуматься…
Но что
же тогда такое написал Миклош М. Надь? Что он имел в
виду, занося на бумагу (то есть, скорее всего, набивая на компьютер) фразы и
абзацы? А занеся (набив), менял ли он их местами или оставлял в том порядке, в
каком они оказались записанными (набитыми)?
Проще
всего было бы спросить его самого, благо мы давно знакомы. Но в этом случае,
почти уверен, я получил бы ответ, который окончательно поставил бы меня в
тупик. Так что попробую порассуждать сам.
Миклош М. Надь — переводчик (с большим
стажем) художественной литературы с русского, английского и испанского языков,
критик, редактор, а ныне — директор одного из самых солидных венгерских
издательств, “Europa”. Активно и
вполне заметно вращаясь в этой сфере на протяжении трех десятков лет, будучи не
только эстетом, но и (думаю, не обижу его этим) светским человеком и немного
плейбоем, он не мог не вобрать в себя если не все, то многое из того, чем
насыщена духовная жизнь трех таких разных, в чем-то несовместимых, в чем-то
очень даже близких национальных культур. И чем в финале XX века, пройдя
через серию разнообразных, нередко почти смертельных стрессов, обогатилась
(независимо от того, считаем мы ее находки и обретения полезными или наоборот)
литература.
Ну
и, конечно, импульсы, идущие из трех (на самом деле куда более чем трех:
осведомленность автора в культурной жизни самых разных регионов всемирной
культуры ощущается постоянно) истоков, накладываются на венгерскую почву,
которая воспринимает и трансформирует их порой до неузнаваемости (от апологии
творческой силы, пассионарности венгерского духа я
редко могу удержаться, но сейчас — с трудом — удержусь).
Никак не
могу убедить себя в том, что та чехарда (как бы она ни называлась: авангард,
модернизм, неоавангард), через которую прошла европейская литература в минувшем
столетии, безусловно была для нее благотворна. Ну да, согласен: встряски, бунты, революции — условие развития и
обновления; но — не единственное же условие! Притом, из условия оно
может превратиться в препятствие, в помеху. Верховой конь, трудолюбиво везущий
по трудной дороге седока, может и не довезти его до цели, если в один
прекрасный момент примется скакать и метаться, как саврас без узды.
Апофеозом
упомянутой выше чехарды, ее закономерным завершением и можно, мне кажется,
считать постмодернизм. Суть которого, как ни крути, может
быть сведена (при всем моем уважении к теоретическим конструкциям,
нагроможденным вокруг постмодернизма) к спонтанному или программному
пренебрежению всякими догмами, законами, правилами, устоявшимися, освященными,
утвержденными в великих творениях нормами. Эстетическими, но нередко и
моральными.
Но на
фоне и в контексте такого “гуляй-поля”, в которое
грозит выродиться искусство, особенное значение обретает один фактор, от
которого нам никуда (ни ныне, ни присно, ни вовеки веков) не деться. Фактор
этот можно считать банальным; таким же банальным, как то обстоятельство, что
ночью — темно, а днем — светло. Фактор этот — наличие или отсутствие таланта.
Будь ты, скажем, трижды сюрреалист, но если ты бездарен, то значение твое в
искусстве близко к нулю. И, напротив, мощный талант в рамках любой школы, любой
декларируемой или недекларируемой программы создает
бессмертные произведения искусства; таковы поэзия Маяковского, живопись и
скульптура Сальвадора Дали, фильмы Тарковского и т. д., и т. д.
Таким
образом, талант — это фактор универсальный и абсолютный, тогда как
принадлежность к тому или иному направлению — показатель весьма и весьма относительный; он может играть некоторую роль лишь
при том условии, что сочетается с талантом (или отсутствием такового). И роль
эта выглядит даже менее важной, чем роль мастерства (опыта, навыков,
накопленного арсенала приемов), которым обладает тот или иной художник.
Все это
я к тому, что книга Миклоша М. Надя, название которой
можно перевести так: “Пускай и не красавица” (о названии я еще скажу), — книга
эта, при всей ее, что ли, несобранности, лоскутности,
мозаичности, впечатление оставляет вполне цельное и глубокое. И рядом с этим
фактом куда-то на задний план отходит вопрос о том, постмодернизм перед нами
или не постмодернизм. Да, автор совершенно свободно обходится с материалом,
который он включает в книгу; вскользь упомянув книгу российского автора по
фамилии Костин, он замечает: “Вот и Костин писал свою книгу так, как я сейчас
рассказываю эти истории: просто помещая рядом друг с
другом отрывки не слишком четких воспоминаний”.
Честно
скажу: про Костина я до сих пор не слышал. Но добросовестно полез в интернет.
Да, есть такой писатель: Юрий Костин, родился в 1965 году, учился в МГИМО, то
есть там же, где и Миклош. Все сходится. В числе
прочего Костин — автор романа о М. С. Горбачеве “Убить Горби”. Интересно бы
почитать…
Однако и
чересполосица эта возведена у нашего автора в квадрат, если не в куб. Начав
излагать какой-нибудь эпизод, он может тут же оборвать себя: а впрочем, не буду
я это рассказывать. И уходит, что называется, совсем в другую степь. Но —
необязательно. Потому что следующая фраза вполне может быть такой: а ладно,
расскажу, пожалуй.
Время
действия, место действия, объект изображения (персонаж, явление, историческая
или бытовая ситуация), значительность этого объекта (эпохальное событие или
проходной эпизод), степень его реальности — все это составляет совершенно
умопомрачительную мешанину, для которой понятие
“калейдоскопичность” совершенно не подходит: уровень упорядоченности в
калейдоскопичности кажется для этой книги слишком большой.
И однако же: из всей этой
пестроты, мелькания, неорганизованности ухитряется сложиться (безличность
выражения, которое я тут употребляю, — намеренна) на удивление цельная картина.
Или, наверное, лучше сказать, образ. Образ того трудно поддающегося описанию
феномена, который называется русской цивилизацией, или, точнее, русской
культурой. Образ, представший стороннему взгляду. Стороннему, но не чужому: Миклош знакомился с нашей действительностью самым
непосредственным образом, проведя пять лет студентом в Москве, познавая ее
через встречи, разговоры, интервью с живыми представителями этой цивилизации и
через произведения как классической, так и самой что ни на есть современной
литературы. Причем образ этот — не просто живой: он, как любили выражаться в
нашем литературоведении, дан в развитии, от позднего советского времени, от
брежневского периода (как раз в те годы Миклош был
студентом МГИМО) до наших дней: туда даже Крым попал!
Название
книги “Пускай и не красавица” — это вольно переведенная строчка из песни Ю.
Шевчука (строфа приводится, играя роль эпиграфа, по-русски и в вольном
переводе, на форзаце книги): “Родина. Еду я на родину. / Пускай кричат:
уродина. / А она нам нравится, / Спящая красавица, / К сволочи
доверчива…” Но у книги есть и подзаголовок: “Роман о любви”. И в
подзаголовке, или обозначении “жанра”, видимо, и кроется секрет цельности этой
книги.
Ну да, Миклош говорит здесь о любви. О любви к русским женщинам прежде всего. Что вовсе не означает, будто они ему
нравятся все поголовно. Да и очень уж они разные. Одна из самых запоминающихся
фигур тут — некая Люси, которая нашему (моему) русскому взгляду покажется
скорее итальянкой или испанкой, настолько она необычна, ярка, экстравагантна; у
нее и вкусы экстравагантны: она, например, одновременно обожает Ленина и Елену
Блаватскую. Кроме Люси, в книге целый цветник девушек и женщин; об одной из них
Миклош говорит, например, как об обладательнице самых
красивых в мире морщинок у глаз… Но, главное-то, в том, что настоящая любовь
у него одна: Сашенька (кажется, реальный персонаж).
Но, и
это гораздо важнее, книга его — о любви к русской литературе. Что вовсе не
означает, будто Миклош М. Надь без ума от любой
художественной книги, изданной российским издательством. Где там! Миклош умеет быть настолько ироничным, даже язвительным по
отношению к российским (русским и нерусским) писателям, да и вообще ко всем, о
ком он пишет или кого даже упоминает, что невольно начинаешь задумываться: а
что же такое любовь? И в голове складываются — не выкристаллизовываясь, слава
Богу, в какие-то законченные формулы — сомнительной мудрости афоризмы; вроде
того, например, что любовь — это способность не просто восхищаться чем-то
(кем-то), но уметь видеть и ценить в нем (предмете или человеке) его лучшие
стороны. Отнюдь не закрывая глаза на то, что, может быть, вовсе не так уже
блистательно и безупречно.
Вообще
довольно трудно представить себе — особенно в наше время, — чтобы к какому-либо
национальному явлению окружающий мир относился с безусловным обожанием или хотя
бы одобрением. И уж тем более нельзя что-либо подобное вообразить, когда речь
идет об отношении венгров к России, к русским, к чему-либо русскому: сложная
история последних двух столетий, накопившиеся взаимные обиды и претензии не дают
для этого никакой возможности. Собственно, и само понятие “любовь” (или ее
противоположность) неприменимо к сфере взаимовосприятия
разных наций и государств. Речь тут может идти, как правило, лишь о том,
считаешь ли ты тот или иной народ, его культуру заслуживающими интереса,
достойными того, чтобы ими заниматься, хотя бы просто уделять им внимание,
тратить на них время.
Я,
например, считаю венгерскую культуру, венгерскую литературу очень даже
достойными внимания. Но единомышленников у меня в этом вопросе остается все
меньше.
Миклош М. Надь в своей книге
показывает, в описанной выше своеобразной манере, но очень убедительно: русская
литература, и в прошлом, и в настоящем, достойна самого пристального внимания. А значит (как-никак он — переводчик, издатель, критик, а еще и, как
выяснилось теперь, и очень оригинальный писатель), достойна и перевода, и
издания, и чтения, и обдумывания.
Но,
повторяю, речь идет совсем не об обожании. Миклош
очень склонен к тому, чтобы, говоря о том или ином писателе, изобразить его с
иронией, отнюдь не всегда добродушной. Особенно почему-то в этом смысле
достается Виктору Ерофееву (который, кажется, к подобного рода ироническим замечаниям в свой адрес мудро
относится как к рекламе; тем более что он — едва ли не самый переводимый в
Венгрии писатель). Но допускаются такие, или похожие, уколы и Эдварду
Радзинскому, и Юрию Полякову, а из великанов классики — например, Владимиру
Набокову.
Но
иногда из мозаичной пестроты, формирующей книгу, вдруг прорисовывается,
проступает что-то крупномасштабное, вполне заслуживающее отдельного эссе. В
таких отступлениях Миклош размышляет о вещах,
которые, мне кажется, живут — иногда неявно — в сознании у многих из нас, из
тех, для кого литература представляет собой нечто более важное, чем способ
времяпрепровождения. Скажем, разве не тревожит нас мысль о том, почему
Солженицын, вошедший в литературу как тонкий изобразитель души человеческой в
ее взаимосвязи с социальной материей, как писатель, воспринимавшийся многими
едва ли не как продолжатель Л. Толстого, в последние десятилетия перестал быть
писателем? Историком, публицистом, мыслителем — да. Но — писателем?.. И это —
при его невероятной работоспособности, при его одержимости писанием… Миклош тут высказывает замечание, которое, может быть, в
первый момент кажется кощунственным, но во второй момент… Словом, он говорит,
что в последних книгах Солженицына, по всей вероятности, не хватает
эстетического чувства.
А что,
ведь и Лев Толстой в своих философских отступлениях в какой-то мере утрачивал
себя как художника.
На меня
сильное впечатление произвела главка, в которой Миклош
рассказывает, как он брал интервью у Чингиза Айтматова, главным образом по
поводу его последнего романа, “Когда падают горы”, и в беседе попросил у него
(это у Айтматова-то!) разрешения при переводе пропустить кое-какие части как
ненужные, неудачные. Миклош честно говорит о том, в
какую ярость пришел великий писатель, услышав критику от какого-то там
переводчика.
Но ведь
в последнем своем романе Айтматов — в самом деле не
тот Айтматов, который написал “Гюльсары”, “Белый
пароход”, “И дольше века длится день”…
Для меня
книга, о которой я пишу, особенно ценна тем, что из нее я, русский читатель,
узнал многое… о русской литературе. Я уже упоминал Юрия Костина, которого
мне, благодаря Миклошу, захотелось почитать. Но в
книге — целая россыпь имен, которые я слышал, или даже не слышал, но творчество которых теперь меня волнует и притягивает:
Дмитрий Глуховский, Роман Сенчин,
Борис Евсеев, Ирина Денежкина, Эдуард Русаков, Мариам Петросян, Ильдар Абузяров, Вячеслав Курицын…
Господи,
где бы взять времени, чтобы всех их прочесть?..
С
великолепным пренебрежением относясь ко всем и всяческим литературным
условностям, Миклош совсем не боится называть по
имени тех, о ком он пишет или кого просто упоминает. И это (тоже
в общем-то довольно неожиданная вещь) ничуть не уменьшает удовольствия, которое
испытывает читатель книги. Мне, например, было приятно встретить на ее
страницах имя редактора “ИЛ” Л. Н. Васильевой, которую он называет одним из самых
больших знатоков венгерской литературы в России. Да, собственно, такие
маленькие сюрпризы в книге встречаются едва ли не на каждой странице.
Сложнее,
наверное, вопрос об отсутствии у автора осторожности
по отношению к политическим реалиям текущего исторического периода: и
венгерским, и российским, и ко всем прочим. Хотя лично я испытываю огромную
зависть к такому абсолютному неприятию самоцензуры,
однако не могу высказать уверенность, что книгу эту у
нас кинутся переводить и издавать…
Итак:
перед нами странный феномен: книга, состоящая из кусочков, из лоскутков, книга,
которая, несмотря на это, не рассыпается, составляя органическое целое. Все-таки “жанровое” определение,
“любовный роман”, видимо, имеет смысл. Хотя “любовь” тут относится отнюдь не ко
всему, что или кого упоминает Миклош, — тем не менее она имеет место.
Во-первых,
из россыпи женских персонажей это относится, несомненно, к Сашеньке.
Во-вторых,
не относится прямо ни к кому из писателей, но — к русской литературе в целом.
В-третьих,
наверное, к футболу, о котором Миклош пишет
просто-таки с нежностью (как мне удалось узнать в Википедии, Миклош — член сборной футбольной команды венгерских
писателей). Недаром, размышляя над тем, кого из венгров он мог бы
порекомендовать в нашу серию ЖЗЛ, он останавливается на одном кандидате —
легендарном футболисте 50-х годов Ласло Пушкаше.