Роман. Перевод с английского Р. Бобровой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 2016
Посвящается Гарри,
кошачьему Эрролу Флинну; Джорджу, кошачьему Альберту Эйнштейну, и святому коту
Джинджеру
Появление
Цицы
ЧТО
это такое? — спросил я Еву.
—
Кошка. Черная кошка.
—
Что она черная, я и сам вижу.
—
Так почему же ты сам не видишь, что это кошка?
—
Что эта кошка здесь делает? — спросил я своим самым суровым голосом.
—
Ничего особенного. Что вообще делают кошки? Правда, она очень симпатичная?
Последняя
фраза привела меня в недоумение.
—
Что значит “симпатичная кошка”? Все кошки одинаковы. Кошка, она и есть кошка.
Ева
бросила на меня презрительно-сочувственный взгляд. С таким человеком нет смысла
спорить, говорил этот взгляд, ему ничего нельзя объяснить.
*
* *
В
теплую погоду мы обычно не закрываем дверь, которая ведет во внутренний дворик.
Черная кошка время от времени входила в эту дверь и располагалась под столом
или в кресле. Однажды она неожиданно прыгнула ко мне на колени и удобно там
устроилась. Я был удивлен. Такого со мной никогда не случалось. Что я должен
делать? Мне не хотелось быть невежей и сбросить ее на пол; с другой стороны, я
чувствовал себя чрезвычайно глупо, сидя в кресле с книгой в руках и с кошкой на
коленях. А кошка тем временем уснула, и я больше часа не смел встать с кресла.
На
следующий раз кошка появилась, когда я сидел в том самом кресле и читал. Я
наклонился и посадил ее к себе на колени. Она немедленно соскочила на пол и
ушла, бросив на меня взгляд исполненный величественного пренебрежения. Понять
этот взгляд не составляло труда: “Я буду сидеть у тебя на коленях, когда этого
захочется мне, а не когда ты снизойдешь до того, чтобы взять меня на руки. За
кого ты меня принимаешь? Что я тебе — собака что ли?”
Через
несколько дней я спросил Еву:
—
А Цица не приходила?
—
Кто это — Цица?
—
“Цица” по-венгерски значит “киса”. Я же не знаю, как зовут эту кошку. А ты,
случайно, не знаешь?
—
Нет. Не знаю. Только Цица звучит как-то по-китайски.
—
Неважно. Так она не приходила?
—
Ты что, соскучился по ней, что ли?
—
Да нет, не соскучился. Зачем она мне? Я даже удивляюсь, что вспомнил про нее.
Но она приходила почти каждый день. Почему ее так давно нет?
—
Потому что она кошка. Она приходит и уходит, когда ей заблагорассудится.
—
А чья она?
—
Понятия не имею. И как узнать, не знаю. Она очень дружелюбная кошка и навещает
всех наших соседей. Я все время вижу, как она заходит то в один дом, то в
другой. Или выходит из какого-нибудь дома. Я ее видела в окнах всех домов и во
всех палисадниках. Все ее обожают, не знают, чем угостить. Она ведь
необыкновенная красотка.
—
И что ты все твердишь, что она красотка? Что в ней такого красивого? Кошка и
кошка.
Но
на этот раз в моем голосе не было полной убежденности.
*
* *
Я
стал вспоминать, какие у меня были отношения с животными. Вспоминать особенно
было нечего. Я родился в Шиклоше, большой венгерской деревне (теперь это уже
городок). Кругом было полно животных — поэтому я не обращал на них ни малейшего
внимания. У нас во дворе ходили куры и гуси, по улицам ездили на лошадях. Машины
были большой редкостью, и когда мы, дети, слышали рев мотора, то выбегали на
улицу поглядеть на диковину. Наш дом стоял в самом центре деревни, и стадо
коров мимо нас не гоняли, но все равно коровы были для меня привычной частью
пейзажа.
Птицы
меня интересовали больше. Наш дом стоял прямо напротив городской ратуши, у
которой была башня с часами. На крыше башни в летний сезон жила семья аистов. Я
любил этих красивых, исполненных достоинства птиц и всегда радовался, когда они
весной прилетали с юга. Разумеется, их прилет также означал начало весны, но
аистов я любил независимо от смены времен года. Они часто усаживались отдыхать
на больших стрелках башенных часов, сдвигая их вниз или не давая им подняться.
Городские власти время от времени принимали решение застеклить циферблат часов,
но руки до этого у них так и не дошли. Все знали, что летом часы или отстают
или спешат.
Как
я уже сказал, аисты жили на городской ратуше и считались гостями всех жителей
города. А в нашем доме под стрехой селились ласточки. Они прилетали примерно в
одно время с аистами и тут же принимались ремонтировать гнездо, принося в клюве
кусочки глины и прочие строительные материалы. А позднее ловили красивых
толстых мух для своих птенцов. Я признавал факт их существования, так же как и
существования кур и гусей, но по-настоящему ими не интересовался — во всяком
случае, гораздо меньше, чем аистами. Когда много лет спустя в Лондоне я услышал
про такое занятие, как “наблюдение за птицами”, я поначалу не понял, что это
значит. Кто это наблюдает за птицами? И зачем? И почему обязательно ранним
утром? А когда я впервые увидел “наблюдателя улиток”, который часами ползал на
карачках по саду своего приятеля, то принял его за чокнутого. Я и сейчас считаю
его чокнутым. Уж если что-нибудь и достойно наблюдения, так это “наблюдатель
птиц”. Но улитки? Мой отец пытался заинтересовать меня ласточками, объяснив
мне, что они улетают на зиму в Африку, чтобы избежать нашей голодной и холодной
зимы, и возвращаются с наступлением весны. Разве это не удивительно? — спросил
он. И разве это не чудо, что они всегда находят наш маленький домик в маленькой
деревне Шиклош? Нет, я в этом никакого чуда не видел. У меня был склад ума
Аристотеля, и я всех делил на категории. Ну так вот, ласточки, как мне
объяснили, — перелетные птицы. Что же удивительного в том, что перелетные птицы
летают в Африку и обратно? Было бы и в самом деле поразительно, если бы
перелетные птицы вдруг не улетели туда осенью. И что такого трудного в том,
чтобы найти дорогу в наш дом? Я был совсем еще маленький мальчик, но всегда без
труда находил к нему дорогу.
*
* *
В
детстве у меня была очень неприятная стычка с гусыней, память о которой
преследовала меня много лет. Да, пожалуй, преследует и сейчас. Дело обстояло
так.
Я
возвращался домой из “Замка” — единственного исторического здания в Шиклоше,
где в XV веке находился в заключении король. Спускаясь с холма, я увидел, что
ко мне приближается рассерженная гусыня с выводком гусят. Видимо, я чем-то ее
напугал или ей показалось, что я представляю опасность для ее выводка. Во
всяком случае, она со злобным шипением, выгнув шею, наступала на меня. Я
остановился, но гусыня подходила все ближе и шипела все злее. Я решил
ретироваться и побежал от нее со всех ног. Но вконец разозленная гусыня,
увидев, что я ее боюсь, бросилась вслед за мной, явно жаждая крови. И вдруг я
услышл громкий насмешливый хохот. Двое деревенских мальчишек презрительно
наблюдали, как я убегал от какой-то гусыни.
Долгое
время я жил под страхом, что все узнают о моем позоре. Но этого не случилось.
Так что сейчас я впервые поверяю миру свою позорную тайну.
*
* *
Из
всех животных мне больше всех нравились лошади. Они были такие большие,
грустные и добродушные. Некоторые везли легкие коляски, другие были запряжены в
тяжелые телеги, груженные жадностью и бессердечием. Иногда лошади не могли
сдвинуть с места увязшую в грязи телегу, и тогда их хозяева яростно ругались и
зверски полосовали их кнутом. Спины лошадей и так были покрыты незажившими
рубцами от прежних избиений, и из них начинала сочиться кровь. Как им, наверно,
было больно! Лошадь изо всех сил напрягала ноги и все свое измученное тело,
чтобы сдвинуть телегу, но кнут по-прежнему со свистом опускался на ее спину.
Кучер ругался, лошадь истекала кровью, а прохожие и внимания не обращали на эту
сцену. Такова, дескать, жизнь. Кучеру надо заставить лошадь вытащить телегу, и
они испокон веку добивались этого именно таким способом. При чем здесь
жестокость? Такова жизнь.
Наверно,
именно тогда у меня выработалось необыкновенное отвращение к любым побоям. Мои
родители никогда меня не били. Учителя в школах ни разу не тронули меня
пальцем. Драться с другими мальчишками мне приходилось, хотя не очень часто (я
был не драчлив и не слишком храбр), но это было совсем другое дело. Я мог
отвечать на удары ударами — даже если оборонялся я не очень успешно. Лошадь же
защитить себя не могла. Я довольно уравновешенный человек, добродушный лентяй,
но, если бы меня кто-нибудь ударил — даже человек значительно сильнее меня,
даже вооруженный человек, — я бросился бы на него с кулаками и попытался бы
разорвать его на куски, независимо от того, чем бы мне это грозило. Это была бы
месть за лошадей Шиклоша.
*
* *
А
затем в нашей жизни появился Виктор.
Моя
мать была очаровательной, добродушной и совершенно безалаберной женщиной, но
она всегда была первая готова смеяться над совершаемыми ею глупостями и
постигавшими ее незначительными бедствиями. Отец ее обожал, но и дразнить очень
любил. Однажды она решила, что нам надо купить новый набор кастрюль. Она не
была бережливой женщиной — скорее наоборот, — но у нее случались приступы
бережливости, которые обычно обходились довольно дорого. Так вот, она решила,
что купит кастрюли на ярмарке. Ярмарка проходила в Шиклоше четыре раза в год, и
действо это было шумным и сумбурным. Две или три улицы заполнялись палаточными
ларьками. Большинство продавцов были крестьянами, но имелись среди них и
ремесленники, и все это организовывалось ловкачами из окрестных городков. Мама
столько говорила о новых кастрюлях, что вся наша семья жила в нетерпеливом
ожидании ярмарки. Наконец-то у нас в доме появится новое сокровище.
Мама
пришла с ярмарки раскрасневшаяся и радостная.
—
Ну и где эти хваленые кастрюли? — спросил отец.
—
Я не купила кастрюль, — ответила мама. — Вместо них я купила биклу.
“Бикла”
— это венгерское слово, которое неизвестно девяносто девяти из ста венгров. У
меня есть два прекрасных словаря венгерского языка, но “биклы” нет ни в одном
из них. Возможно, что это слово из какого-нибудь местного диалекта.
Отец,
уроженец Шиклоша в четвертом поколении, тоже никогда не слышал этого слова.
—
Что такое “бикла”? — спросил он.
—
“Бикла”, — снисходительно объяснила мама, — это крестьянская юбка из семи слоев
материи, которую надевают на праздник, особенно на свадьбу.
Отец
согласно кивнул.
—
Но ты сказала, милочка, что купила “биклу” вместо кастрюль? Разве она может
заменить кастрюли?
—
Разве я сказала “вместо”?
—
Сказала.
—
Гм. Я купила “биклу” вместо кастрюль в том смысле, что я истратила на нее
деньги, которые предназначались на кастрюли.
—
А ты будешь надевать эту семислойную юбку на праздники, например, наденешь ее
на свадьбу Магды Маутнер?
—
Я собираюсь разрезать ее на кусочки, — с достоинством ответила мама, — и
наделать из кусочков кухонных полотенец и тряпок для вытирания пыли.
—
Полотенца, конечно, — вещь полезная, — сказал папа. — Они пригодились бы
вытирать кастрюли, если бы у тебя были кастрюли.
Мама
объяснила, что ей, видимо, придется пока обойтись без приличных кастрюль. Но
когда она купит кастрюли, ей понадобятся тряпки и полотенца, чтобы их вытирать.
Какая же разница, в каком порядке покупать эти очень нужные вещи — сначала
кастрюли, а потом тряпки, или наоборот?
—
А может, тебе просто пойти в магазин госпожи Тренкерт и там купить кастрюли?
—
Нет! — решительно отрезала мама. — Я подожду следующей ярмарки.
Мы
с братом (мне было восемь лет, а ему три) тоже с нетерпением ждали следующей
ярмарки. Интересно, что на этот раз мама купит вместо кастрюль?
Она
купила щенка.
*
* *
Вместо
кастрюль она принесла домой крошечного щенка-дворняжку, в родословной которого,
без сомнения, насчитывалась добрая дюжина разнообразных пород. Особенно четко
проглядывались предки-фокстерьеры. Он был черный с белым пятном на груди и
огромными отвислыми ушами коричневого цвета. Мама назвала его Виктор. Почему Виктор,
мы так и не поняли. Родственника по имени Виктор у нас не было, да и вообще у
мамы не было даже знакомого Виктора, которого она бы особенно любила или
ненавидела. Может быть, она назвала щенка Виктором, что значит “победитель”,
потому что он победил кастрюли.
Мы
все немедленно влюбились в Виктора. И тем не менее через три дня он был
приговорен к смерти. Он совершил страшное преступление — укусил моего младшего
брата Тибора. Виктор грыз косточку, а Тибор, которому было всего три года и
который раньше почти не имел дела с собаками, попытался эту косточку у него
отнять. Виктор не понял, что тот с ним всего-навсего играет, тяпнул его за
руку, и из ранки пошла кровь. Позвали доктора — нашего дядю — и несколько дней
Тибор ходил с вымазанной какой-то зеленой мазью рукой. Отец объявил, что Виктор
умрет. Он не согласен, чтобы у него в доме жила свирепая собака, которая будет
рвать на куски его детей и всех заражать бешенством. Он объявил нам, что вызвал
ловца собак Слободу, который увезет Виктора и убьет его. В доме воцарилось
уныние. У Тибора с его зеленой рукой был самый несчастный вид — ведь это из-за
него Виктор был обречен на гибель. Мама была на нашей стороне — отчасти потому,
что она тоже полюбила Виктора, а отчасти потому, что уничтожение Виктора как потенциального
убийцы детей доказало бы, как неудачно она поступила, купив его вместо кастрюль
— уж кастрюля точно никого бы не покусала. К вечеру папа смягчился: ладно уж,
он не отдаст Виктора Слободе, но кому-нибудь его все-таки надо отдать. В доме
он его не потерпит. Но на следующее утро он простил его окончательно: пусть
остается. Виктор получил строгое предупреждение, сделанное чрезвычайно суровым
голосом.
Из
Виктора получилась добрейшая, милейшая и очень маленькая собака. Мы никогда не
водили его гулять и не покупали для него специального собачьего корма. Гулять,
когда ему приходила охота, он ходил сам, а собачьего корма в Шиклоше не
продавали, и он с удовольствием питался объедками с нашего стола. Правда, он
никак не мог понять, что нельзя гоняться за курами у нас во дворе. Но тетя Кати
так упорно его за это бранила, кричала на него и даже иногда шлепала веником,
что он, наконец, уяснил: эта дичь — табу. И куры, которые поначалу дико его
боялись, скоро к нему привыкли. Он бродил по двору, укладывался прямо между
ними погреться на солнышке, а они и внимания не обращали на своего бывшего
страшного врага. Но это идиллически мирное сосуществование, как часто бывает,
оказалось эфемерным. Как-то днем тетя Кати заглянула на птичий двор и увидела
обычную картину: Виктор мирно спит на солнышке, а куры бродят вокруг него,
поклевывая разбросанные на земле зерна и не обращая на него ни малейшего
внимания. Тетя Кати была нашей служанкой. Хорватка по национальности, она была
уже в годах, но обладала яркой индивидуальностью и острым, как бритва, языком.
Мама ее боялась, хотя все мы считали, что тетя Кати обращается с ней, хоть и
сурово, но справедливо. Иногда тетя Кати решала (или это решала мама? нет, вряд
ли) приготовить на обед жареную курицу. Эту курицу надо было сначала зарезать —
что не составляло для тети Кати ни малейшего труда, но еще раньше ее надо было
поймать — а это была задача потруднее. Так что мы привыкли видеть, как тетя
Кати гоняется по двору за намеченной на обед курицей, а все остальные с
истерическим квохтаньем и хлопаньем крыльями разбегаются от нее во все стороны.
Сама же тетя Кати громко и сердито ругается на мелодичном хорватском языке.
Напугать-то ей кур ничего не стоило, но вот поймать удавалось только после
продолжительной погони, и обычно вовсе не ту курицу, которую она первоначально
наметила.
Так
вот, в этот день тетя Кати явилась на птичий двор и показала пальцем на одну из
кур. Виктор посмотрел на нее, как бы отвечая глазами: да, он знает, что за ними
нельзя гоняться, он ничего плохого и не делает, просто лежит на солнышке, и его
совесть совершенно чиста. Но в конце концов Виктор — несомненно, с величайшим
изумлением — понял, чтó ему велят сделать. Он прыгнул на курицу, ухватил
ее зубами и, ничем ей не повредив, держал ее, пока не подошла тетя Кати,
наклонилась и безо всякой спешки забрала ее у Виктора. Благодарно ему кивнув,
она понесла курицу на заклание. С тех пор подобную сцену мы наблюдали много
раз. В течение многих дней — иногда даже недель — Виктор мирно сосуществовал с
курами, а потом по сигналу тети Кати хватал и держал одну из них, ту, которая
предназначалась на обед. Одна курица гибла вслед за другой, но почему-то это
совсем не подрывало доверия кур к Виктору. (Видимо, когда Хрущев в конце 50-х и
начале 60-х говорил о мирном сосуществовании, он имел в виду нечто подобное.)
И
вдруг Виктор исчез. Просто не пришел вечером домой. На следующий день папа
сообщил нам, что его поймал Слобода; в щенячьем возрасте Виктору удавалось
избегать петли собачника, но сейчас тот его, наконец, изловил — как собаку,
которая бродит по улице без сопровождения хозяина и к тому же не на поводке. Ни
одну из собак Шиклоша никогда не водили по улице на поводке, и их очень редко
сопровождал хозяин, но правило, разрешающее отлов таких собак, существовало, и
изредка Слободе приходило в голову привести приговор в исполнение. Он
потребовал от папы большой штраф, угрожая, что в противном случае собака будет
уничтожена. Поначалу отец категорически отказался платить штраф, но, само
собой, вскоре согласился, поддавшись нашим уговорам и подавленный атмосферой
отчаяния, которая воцарилась в доме. Испуганный, но счастливый — даже
торжествующий — Виктор воссоединился со своими хозяевами. Выкупленный у
собаколова, он продолжал прежний образ жизни, бегая по всему городку, куда ему вздумается,
но, завидев фургон Слободы за добрых полмили, мчался домой со скоростью,
которой могли бы позавидовать борзые.
Когда
мне было десять лет, отец заболел и вскоре умер (двадцать лет спустя его жизнь
спас бы пенициллин). Наша семья переехала в Будапешт, а меня отправили в
школу-интернат в Печ — небольшой городок неподалеку от Будапешта. Виктора перед
отъездом отдали трактирщику в Шиклоше. На каникулы я приезжал в гости к бабушке
в Шиклош и каждый раз собирался проведать Виктора. Но мне сказали, что он живет
в другой деревне, на ферме, которая принадлежит трактирщику. Так я Виктора
больше и не увидел, но слышал, что он дожил до глубокой старости. Может быть,
ему было хорошо на большой ферме трактирщика, а может быть, разлука с нами
разбила ему сердце и он до самой смерти вспоминал меня с братом, которые так
его любили и так много с ним играли, и размышлял о неверности рода
человеческого.
*
* *
Лошади,
аисты, ласточки, гуси, собаки — все эти животные были мне знакомы. Но кошки?
Припоминаю, что у нас была кошка — или кошки, — но ни одна не сохранилась в
моей памяти.
Помню,
как у кошек рождались котята. Некоторых котят раздавали, других оставляли у
себя, но большинство новорожденных котят тетя Кати бросала в уборную во дворе,
где они и погибали. Меня все это нисколько не волновало. Но когда я вспоминаю
об этом сегодня, меня трясет от ужаса. С чего бы это? Заразился от англичан их
чувствительным отношением к животным? Но англичане тоже “милых крошек
усыпляют”, потому что здесь нет уборных во дворе, где котят можно утопить, и
потому что англичане никогда не называют неприятные вещи своими именами. Но я
вовсе не уверен, что английский метод действует быстрее, причиняет котятам
меньше страданий и вообще более гуманен, чем грубый метод тети Кати.
Пока
я писал эту главу, мне пришло в голову еще одно неприятное воспоминание.
Некоторые шиклошские мальчишки убивали кошек с помощью велосипедных насосов.
Они ловили кошку и накачивали ее через задний проход водой. Кошки жутко
раздувались и в конце концов лопались. Это была страшная смерть, а мальчишки
очень веселились, глядя на их страдания.
Такое
развлечение меня пугало. Я никогда не присутствовал при подобной “игре”, и сама
мысль о ней вызывала у меня рвоту ужаса. Тем не менее из-за этих “крутых”
мальчишек у меня возникло чувство неполноценности. А их варварские игры
отвратили меня от кошек. Мне стыдно в этом признаваться, потому что это
признание отражает одно из самих мерзких свойств человеческой натуры. “Что это
за животные, эти кошки, если над ними позволено так издеваться?” Мы невольно
восхищаемся хулиганами и презираем их жертвы. Я слышал, как некоторые люди
пренебрежительно отзываются о неграх за то лишь, что их предки были рабами —
как будто этого должны стыдиться не мы, а они. Многие презирают бродяг и нищих,
но полны уважения к одетому в форму и сидящему за рулем хозяйского
“роллс-ройса” шоферу. Предельное выражение этой тенденции можно было наблюдать
по окончании войны, когда некоторые с отвращением отшатывались от живых
скелетов — узников, освобожденных из нацистских концлагерей уничтожения.
Заметьте — они совсем не испытывали такого же отвращения к одетым в красивую
форму эсэсовским убийцам. Чем это отличается от моего отношения к мальчишкам в
Шиклоше и замученным ими кошкам?
*
* *
После
того как я уехал из Шиклоша, животные перестали играть роль в моей жизни.
Когда
я поступил в гимназию в Будапеште, то оказался тихой и вежливой деревенщиной в
окружении шумных, развязных и циничных столичных мальчишек. Как мне хотелось
походить на этих горлопанов! Я ко всем обращался на “вы” и только позже узнал,
что создал у них новую моду. Все мальчишки стали называть друг друга на “вы”, и
насмешливая учтивость вошла у них в моду. Деревенские дети много знали о
природе, животных и так далее. Городские мальчишки в этих вопросах были полными
невеждами. Поэтому, стараясь стать на них похожим, я бессознательно выкинул из
головы все, что касалось деревни. Однажды надо мной смеялся весь класс: мне
показали изображение воробья, а я его не узнал.
Так
что в моей жизни не осталось места животным. В Будапеште мы не держали ни
собаку, ни кошку. Моя следующая встреча с животными произошла много лет спустя,
когда я повел своих детей в зоопарк. Но живущие в клетках больше похожи на
экспонаты выставки, чем на настоящих животных.
Попав
в Англию, я был потрясен, увидев поклонение, которым у англичан окружена Кошка.
Я воспринял это как странный заскок у нации, которая мне очень понравилась, но
которой я не мог до конца понять. Во многих своих книгах, статьях и стихах я с
насмешкой писал об этом культе Кошки. Я считал, что англичане позаимствовали
его у древних египтян и довели до крайней степени. Почему они с обожанием
смотрят на любую бродячую кошку? Хотя надо признать, что экземпляры заслуживают
этого в большей или меньшей степени.
И
вот я, человек, который десятки лет подшучивал над английским поклонением
кошкам, попал под чары Цицы — поначалу этого даже не заметив.
Полкошки
—
Как ты думаешь, — спросила Ева, — Цица еврейского происхождения?
—
На вид непохоже, — ответил я. — Впрочем, кто знает.
—
Мне хочется думать, что да.
Ева
обожает евреев. Я долго не знал, каковы ее религиозные убеждения. Меня это не
так уж и интересовало. Если разговор заходил о религии и я ее между делом
спрашивал, какой веры она придерживается, она всегда уклонялась от ответа.
Потом кто-то из ее друзей вскользь помянул, что Еве хотелось бы быть еврейкой.
Ее родители-чехи были католиками, и она очень за это на них сердилась. Она
дружила в основном с евреями. Евреем был и ее бывший муж. Мне кажется, что
больше всего в евреях ей нравился их прелестный мудрый юмор, способность
иронизировать над собой. Так вот, она, видите ли, надеялась, что Цица
еврейского происхождения.
Через
некоторое время я выяснил, что Цица скорей уж происходит из Испании, о чем Еве
и сообщил.
—
Испании или Каталонии? — спросила Ева. — И вообще, откуда ты это взял?
—
Испании. Я разговаривал с тем милым парнем, который вечно возится со своей
машиной. (Этого человека звали Бинки, он раньше был матросом, а сейчас
барабанщик в ансамбле “The Talk of the Town” и мой большой приятель.) И он
знает настоящих хозяев Цицы. Они живут через дом от нас. И ее хозяева —
испанцы.
Ева
была поражена.
—
Ну что ж, — поразмыслив, сказала она, — во всяком случае, это тоже
Средиземноморье.
Тем
временем Цица стала у нас постоянной гостьей. Если дверь была открыта, она
просто заходила и располагалась, как дома. Если же дверь была закрыта, она
мяукала под окном, который выходил во внутренний дворик, пока мы не открывали
дверь. Но вскоре она научилась проникать в закрытый дом без нашей помощи.
Для
этого я должен дать пояснения относительно топографии нашего дома.
В
1968 году после довольно длительного пребывания за границей мы с Евой вернулись
в Лондон. Жить нам было негде. Я хотел поселиться в районе Фулем, потому что
люблю играть в теннис и хотел жить неподалеку от теннисного клуба “Херлингем”.
После довольно долгих поисков мы нашли квартиру, которая находилась недалеко от
клуба. Но она помещалась в многоэтажном, похожем на тюрьму доме, и мы не были
от нее в восторге. За день до подписания контракта — мы уже смирились с
неизбежностью — Ева вдруг вычитала в “Таймс” объявление, в котором говорилось:
“Сдается в наем очаровательный коттедж в Фулеме”. Мы решили поехать и взглянуть
на него и влюбились в домик с первого взгляда. Поначалу мы сняли его на
несколько месяцев. С тех пор прошло десять лет. У меня в жизни часто так
получалось. В 1938 году я приехал в Англию как корреспондент и собирался
пробыть здесь несколько недель; и вот с тех пор так здесь и живу. Через
тридцать лет я снял домик, в котором собирался прожить несколько месяцев, и
сейчас мне кажется, что вряд ли я из него когда-нибудь уеду.
История,
которую мне рассказали про этот домик, привела меня в восторг. Известный врач,
владелец дома, в котором живет Бинки, построил этот коттедж для своей
незамужней сестры. Но к тому времени, когда строительство закончилось, сестра
вышла замуж и переехала в Ноттингем. Поэтому мне и удалось снять этот дом.
Весьма романтическая история, но, как это часто бывает с романтическими
историями, в ней нет ни слова правды. Оказывается, у врача нет сестры, и посему
она не могла вдруг выйти замуж и переехать в Ноттингем или какой-либо другой
город. Но я ненавижу, когда реальность вторгается в мир художественного
вымысла. Вопреки всему мне больше нравится верить, что дом действительно был
построен для старой девы, что она вдруг вышла замуж, и я надеюсь, что она
счастлива в браке и живет себе поживает в Ноттингеме.
Домик
наш невелик. Входишь в него через аккуратный внутренний дворик и сразу
попадаешь в большую комнату, которая совмещает в себе столовую и гостиную плюс
нишу, отведенную для кухни. Это мы называем северное крыло. Дом построен по
новейшим принципам, центральное отопление спрятано под полом, и Цица — так же
как и многие другие кошки Фулема — вскоре обнаружила, как приятно лежать зимой
на теплом ковре. Южное крыло включает спальню, уборную и ванную комнату. Вот и
всё. Да, под спальней помещается гараж, из-за чего спальню пришлось построить
выше уровнем, чем гостиную, и, чтобы попасть из северного крыла в южное нужно
подняться по небольшой лесенке, насчитывающей семь ступенек. Поэтому окно
спальни находится, по сути дела, на уровне второго этажа. Цица взяла в привычку
сидеть в этом окне и с типично кошачьим высокомерным видом наблюдать прохожих.
Люди же, проходящие под окном, иногда останавливались и заговаривали с ней или
махали ей рукой. Матери часто поднимали на руки маленьких детей и говорили им:
“Скажи кисе кис-кис!” Цица считала, что ничего глупее придумать невозможно, и
устремляла взор в пространство, игнорируя и мать, и ребенка. Однажды, к моему
огромному изумлению, она выскочила из этого окна, совершив акробатический
прыжок с подоконника на каменную стену. А уж спрыгнуть оттуда на землю для нее
не составляло труда. Затем она неторопливо направилась по своим делам. Она
вообще никогда не бегала, а ходила с неторопливым достоинством, сильно смахивая
на пожилого и утомленного заботами биржевого маклера.
Цице
понравилось выпрыгивать из окна, и она иногда — когда знала, что за ней
наблюдают, — делала это исключительно для того, чтобы продемонстрировать свою
ловкость. Выпрыгнет, бывало, и тут же вернется обратно через дверь. А
случалось, она сидела внизу и глядела на окно, как бы прикидывая, нельзя ли
войти в дом тем же путем. Но я знал, что это невозможно. Из него и спрыгнуть-то
было нелегко, а подпрыгнуть так высоко кошке вообще не по силам. Оказалось, что
я ошибался. У Цицы на этот счет было другое мнение.
Я
глядел на нее в окно, когда она сделала первую попытку, — вернее сказать,
первую попытку, которая завершилась успешно. Она вскочила на карниз с внешней
стороны окна и тут застряла. Чтобы войти в окно, ей надо было пройти по очень
узкой части карниза, и это у нее не получилось. Пробираясь по карнизу, Цица
свалилась вниз и, хотя успела зацепиться за что-то когтями и не рухнула на
землю, сильно испугалась и не стала эту попытку повторять. Впоследствии она
ограничивалась тем, что вспрыгивала на карниз и принималась мяукать. Я шел
открывать дверь, и она уже ждала меня там. Как правило, я всегда замечал появление
Цицы на карнизе, так что долго ей ждать не приходилось.
Так
продолжалось несколько месяцев. Затем в один прекрасный день Цица сумела
преодолеть узкий участок карниза и вошла в дом через окно. Она очень гордилась
этим достижением и немедленно его повторила. Вскоре она настолько освоила этот
весьма опасный номер, что могла с легкостью совершать его раз по пятнадцать за
день. Теперь она всегда могла попасть в окно, и ей не надо было дожидаться
нашего возвращения, если нас не было дома. Что она и делала, проводя у нас все
больше и больше времени.
Другие
кошки наблюдали акробатические трюки Цицы и пытались последовать ее примеру, но
не тут-то было. Однако как-то, вернувшись домой вечером, я обнаружил сразу трех
кошек. Была среди них и Цица, но двух других я никогда не видел: одна была
черная, а другая — тигровая. Когда я вошел в дом, чужаки заметались в панике,
но им не пришло в голову удрать тем же путем, каким они пришли, — через окно.
Вместо этого они стали, как чумные, носиться по дому. Я открыл дверь, и они
вылетели на улицу. Этот инцидент напугал и меня. Если все кошки Фулема,
попрактиковавшись как следует, научатся прыгать ко мне в окно, мне придется
держать его закрытым. Тогда и Цица не сможет попасть в дом. Но после этого
случая долгое время ничего подобного не случалась, а те две ночные гостьи
вообще больше не появлялись ни разу.
*
* *
—
Почему бы нам иногда не кормить Цицу? — спросил я Еву.
—
У нее и так холеный вид, — ответила она. — Иногда от нее даже пахнет духами.
—
Типичный пример женской логики, — отозвался я. — Какое отношение имеют духи к
моему желанию угостить ее?
—
Я-то рассуждаю вполне логично, а вот ты проявляешь обычную мужскую тупость. Она
прекрасно выглядит — следовательно, о ней заботятся и хорошо кормят.
—
Но когда к нам приходят гости — люди, а не кошки, — мы предлагаем им кофе или
вина не потому, что они голодны или хотят пить, а просто из обычного чувства
гостеприимства. Цице, наверно, ужасно обидно, что мы к ней так негостеприимны.
Что ты на это скажешь?
Ева
не сказала ничего. Я купил банку кошачьих консервов и в следующий приход Цицы
предложил ей их на блюдечке. В другое блюдечко я налил молока. Цица не
отказалась от угощения. Более того, она стала приходить к нам еще чаще.
Оказалось,
что я сделал роковой шаг. Я просто не знал, что это — верный способ переманить
кошку от ее хозяев.
И
вот однажды меня поймали с поличным. Я стоял в нашем супермаркете с банкой
кошачьих консервов в руках, и ко мне вдруг подошла приятная блондинка. Поглядев
на консервы, она с некоторым вызовом спросила, не тот ли я джентльмен, который
живет в маленьком кирпичном коттедже за углом. Я признался, что я тот самый
джентльмен.
—
Моя кошка ходит к вам в гости, — заявила она.
—
Это правда, — отозвался я. — Я ее начал подкармливать, не зная, что этого
делать нельзя. Но теперь уже поздно. Она ждет от меня угощения.
Женщина
задумалась.
—
Ничего страшного, — наконец, сказала она добрым голосом. — Пусть живет на два
дома. Потом добавила: — Два года назад для меня это было бы трагедией. Мой сын
обожал эту кошку. Но теперь ему уже четырнадцать лет, и он больше интересуется
девочками, чем кошками.
—
Как удачно все получилось, — сказал я. — А я как раз достиг возраста, когда
больше интересуешься кошками, чем девочками. Простите, сударыня, вы — испанка?
—
Нет, я англичанка. Меня зовут Мэй. А кошку зовут Чернушка. Но мой муж —
испанец.
А,
вот в чем разгадка!
—
А как вы считаете, Цица… то есть Чернушка… она англичанка или испанка?
Женщина
задумалась. Видимо, она никогда не задавалась этим вопросом.
—
Она, конечно, англичанка.
—
В таком случае — простите мое любопытство — нет ли в ней еврейских кровей?
Моя
собеседница снова задумалась.
—
Без сомнения. Чернушка — английская еврейка.
—
Да, кстати, вы уверены, что она еврейка, а не еврей?
—
Разумеется, уверена. Но не бойтесь, котят она вам не принесет. Мы ее
стерилизовали.
И
вот таким образом я получил в свое владение полкошки. Друзья страшно
веселились, высказывая предположения, которая половина моя — “ци” или “ца”?
Вскоре
Ева купила себе прелестный коттедж в Найтсбридже и уехала от меня. Но совсем
меня не бросила и довольно часто навещала. И я неплохо жил в своем коттедже с
двумя крыльями, имея в своем распоряжении половину возлюбленной и половину
кошки.
Святой
Джинджер и прочие
Однажды,
года через два после событий, описанных в предыдущей главе, я получил из США
пакет с книгами. Книги были не очень интересные, зато бечевка, которой они были
перевязаны, страшно понравилась Цице. Когда я принялся ее развязывать, она
пришла в восторг и бросилась ловить ее конец. Ей было уже пять лет и полагалось
бы вести себя с бóльшим достоинством, а не играть. как котенок, с
веревочкой. Мои друзья утверждали, что это у нее не врожденное свойство, а
результат воспитания. За мной ведь водятся такие же склонности. Я люблю играть
в детские игры, и Цица приспособилась к моим вкусам. На мой взгляд, все это —
совершеннейший вздор. Вздумай я вдруг играть с Цицей в шахматы, они наверняка
показались бы ей на редкость глупой игрой. Но ловить веревочку она обожала.
Веревочку я вешал на ручке шкафа около семи ступенек, и, когда Цице приходила
охота с ней поиграть, она давала мне это понять повелительным взглядом. Это
случалось, по крайней мере, раз пять-шесть за день. Мы также любили играть в
прятки, причем Цица пряталась за штору, откуда высовывался ее задик и подергивающийся
хвост, но с веревочкой она играла гораздо больше. Как бы то ни было, это же
совершенно не научный подход. Как можно утверждать, что игривость Цицы не
врожденная черта, а результат воспитания, если никто не знает ее происхождения
и даже ее родителей?
О
ее родителях и первых месяцах жизни нам почти ничего не было известно. Я часто
встречался в ближайших магазинах с Мэй, и она постепенно рассказала мне историю
Цицы — то, что было известно ей самой. Однажды к ней зашла черная кошка — почти
котенок; зашла и расположилась, как дома, — точно так же, как она сделала через
года два у меня.
Единственное,
что могла добавить к этому Мэй, — это то, что она отвезла ее в ветлечебницу и
там ее стерилизовали: поэтому Цица не знала и накогда не узнает радостей материнства.
Мэй рассказала мне еще про один весьма драматичный эпизод: еще котенком Цица
взяла в привычку навещать соседей, и однажды ее сбила машина. Жизнь едва
теплилась в ней, но Мэй вызвала ветеринара и выходила кошку. Цица полностью
поправилась, но запомнила урок и с тех пор никогда не перебегала дорогу и не
навещала домá на противоположной стороне улицы.
*
* *
И
вот пришел день, когда Мэй сделала мне предложение:
—
Хотите взять Чернушку?
—
Зачем мне ее брать? Полкошки у меня и так есть.
—
Вот именно, что полкошки. Можете забрать всю. Мне надоело, что она почти
никогда не приходит домой.
Только
тут я осознал, что Цица — то бишь Чернушка — практически все время жила у меня.
Она спала на моей постели или под ней, и иногда, проснувшись, я обнаруживал,
что она лежит у меня на груди и словно бы обнимает меня за шею, положив правую
лапу мне на левое плечо. Поза эта была весьма оригинальной. У меня она и
питалась — раз восемь в день. Она без конца вспрыгивала ко мне в окно, а когда
я читал, всегда дремала у меня на коленях и соскакивала с них, только если
звонил телефон. Она сопровождала меня, когда я отправлялся по магазинам —
всегда до определенного места, где оставалась меня ждать. Когда я возвращался,
она вылезала из-под какой-нибудь машины или спрыгивала с забора, и мы вместе
шли домой.
Не
думаю, что Цица переехала ко мне жить исключительно из личной симпатии. Ей было
хорошо и у Мэй. Но Мэй жила в квартире на третьем этаже. Поначалу Цица могла
вернуться к себе, когда хотела, но потом в квартиру на первом этаже въехал
жилец, который очень опасался грабителей и всегда запирал парадную дверь.
Порой, когда Мэй думала, что кошка у меня, а я считал, что она у Мэй, бедная
Цица сидела на улице перед запертой дверью. В конце концов, ей это надоело.
Может быть, она даже обиделась на Мэй. У нее была очень чувствительная душа.
—
Но когда вам надо будет уехать, я буду о ней заботиться, — великодушно
пообещала Мэй.
Вскоре
мне действительно пришлось уехать, и она выполнила свое обещание. Мэй приходила
ко мне в дом и кормила Цицу. Так что все было хорошо. Но во время моего второго
отъезда, несколько месяцев спустя, дела обстояли значительно хуже.
—
Она от меня отвыкла, — пожаловалась мне Мэй, когда я вернулся. — По-моему, она
вообще забыла нас всех. Раньше я приходила в одиннадцать часов вечера, звала
ее, и она тут же прибегала на мой зов. А тут мне как-то пришлось искать ее до
двух часов ночи. Нет-нет, я не отказываюсь заботиться о ней во время вашего
отсутствия, но оказалось, что все не так просто, как я думала.
Вскоре
после этого у нас с Цицей началась полоса бедствий, которые и побудили меня
написать эту книгу.
*
* *
Прежде
чем начать повествование о тяжелых событиях, которые выпали на нашу с Цицей
долю, мне хочется рассказать о нескольких замечательных кошках, которых мне
пришлось знать.
Времена,
когда я считал, что все кошки похожи одна на другую — кошка, она и есть кошка,
— давно прошли. Я теперь с большим восхищением отношусь к кошачьему роду, к
царственной осанке кошек, их независимому духу, их неподкупности и высокомерию.
Они любят ласку, но являются за ней, когда это нужно им, а не когда вам пришла
охота их погладить. Они любят играть — но когда на них находит игривое
настроение, а не когда вам вздумается подергать у них перед носом бечевкой.
Некоторые говорят, что от кошек “нет никакой пользы”. Пользы кому? Почему это
вдруг кошки обязаны быть полезными человечеству? Что это за шовинистическая
позиция? Кошки, между прочим, также шовинистически относятся к людям, и у них
это даже лучше получается. Кошки считают людей вполне удобными домашними
животными и разрешают нам кормить, а иногда и развлекать себя. Другие говорят,
что кошки не поддаются дрессировке. Кошки действительно не видят смысла в том,
чтобы прыгать через обруч на цирковой арене. Если бы они захотели, им ничего не
стоило бы прыгнуть через обруч — они прыгают гораздо лучше собак. Но они
прыгают, когда им этого хочется, а не когда приходит их очередь по программе,
которую составили, не спросив их мнения.
Теперь
я совершенно уверен, что кошки отличаются друг от друга не меньше, чем люди,
что каждая кошка — такая же яркая индивидуальность (если не ярче), как и каждый
человек. Некоторые прямы и откровенны, другие хитры и лукавы; некоторые злобны,
другие добры; некоторые бесчувственны, другие ласковы; некоторые терпимы,
другие сварливы; некоторые драчливы, другие пугливы; некоторые глуповаты, но я
знавал и кошек выдающегося ума.
Не
считая Цицы, первый кот, которого я хорошо знал, был Гарри. Собственно говоря,
я — крестный отец Гарри. Я купил его для Евы, когда она переселилась в
Найтсбридж. Она скучала по Цице, и, кроме того, ей всегда хотелось иметь кошку.
Она представляла себе, что проведет старость в маленьком загородном домике в
обществе кошки. Ни в коем случае не мужчины, и не собаки, и не волнистого
попугайчика — только кошки. Но она не так уж была привязана к Цице, чтобы
попробовать отнять ее у меня, — да и до старости ей было еще далеко. Кроме
того, у нее была и более веская причина завести кошку — в ее коттедже жила
мышь. Ева рассказала мне, что видит ее каждое утро, входя в кухню, и это,
по-видимому, одна и та же мышь, и что та всегда удирает, сломя голову. “Может
тебе завести кошку?” — спросил я. Ева ответила, что ей не так уж хочется
извести эту мышь — в ней есть что-то симпатичное. Но она изменила мнение, когда
мышь перестала удирать при ее появлении, а нагло смотрела ей в глаза, не сходя
с места и словно спрашивая: “Ну вот я сижу — и что ты мне можешь сделать?” Так
что мышь навлекла на себя беду своей бесцеремонностью. Такое бывает часто — и
не только с мышами. Люди готовы простить преступление, но не нахальство.
Я
отправился в ближайший зоомагазин. В это время мир сострясал арабский нефтяной
кризис.
—
У вас есть котята? — спросил я владельца магазина.
—
Нет.
—
Нет котят?
Хозяин
покачал головой.
—
Нет.
—
В чем дело? Дефицит котят?
—
Да, дефицит.
—
Уж не арабы ли это подстроили? — подозрительно спросил я.
—
Да нет, арабы здесь ни при чем.
Хозяин
зоомагазина объяснил мне, что котят всегда полно весной, но в ноябре их никогда
не хватает.
—
Вообще-то у меня есть котенок, — добавил он, — но он еще не готов.
—
Еще не родился?
—
Родиться-то он родился.
—
Тогда в каком смысле он не готов? — недоуменно спросил я.
—
Не готов, и все.
—
А когда будет готов?
—
Через две недели.
Я
пришел в зоомагазин через две недели. Хозяин предъявил мне “готового” котенка.
Это был крошечный, рыжий, до смерти напуганный котик. Наверно, это был самый
страшный день в его жизни. Решив, что он “готов”, хозяин забрал его у матери,
посадил в клетку и выставил в витрине. А теперь и того хуже — его засунули в
коробку и куда-то потащили. Всю дорогу он отчаянно мяукал и пытался вырваться
из своей тюрьмы. Ева влюбилась в него с первого взгляда. Она до сих пор не
может простить себе, что оставила его одного в доме в первую ночь. Нас
пригласили на прием в немецкое посольство, а взять Гарри собой мы, естественно,
не могли.
Появление
этого маленького несчастного котенка раз и навсегда разрешило мышиную проблему.
Мышь на кухне Евы больше не появлялась — ни с ухмылкой, ни с серьезным
выражением на морде. Но тут соседи Евы, живущие на противоположной стороне
улицы, тоже обнаружили у себя в доме мышь. Хозяин дома, Филипп, — не только
многообещающий молодой юрист, но и большой умелец. Он может установить в доме
центральное отопление, починить электропроводку и сам обслуживает свою машину.
Иными словами, он просто волшебник, с точки зрения человека вроде меня,
механические таланты которого ограничиваются умением завести часы. Ева
предложила ему одолжить на несколько дней Гарри, но Филипп, взглянув на
тщедушного котенка, почувствовал укол уязвленного самолюбия. Нет, спасибо. Он
несколько раз видел эту крохотную мышку, он более или менее отчетливо
представляет, откуда она появляется, — как-нибудь уж он сам ее поймает. После
этого в течение нескольких дней он ползал по дому на четвереньках. Мышку он
видел несколько раз, но она удирала от него с обидной легкостью. Наконец, он
согласился пригласить Гарри. Тот вошел в дом, забрался за диван и через
пятнадцать секунд появился оттуда с мышью в зубах. Вот и говорите после этого,
что юристы умнее кошек! Кое в чем они, может, и превосходят кошек, например,
лучше умеют изыскивать смягчающие вину обстоятельства. Ну а в других, более
важных житейских, делах кошки заткнут за пояс любого юриста.
Гарри
восхищал меня не только ловкостью в ловле мышей. Он вырос в настоящего красавца
— миниатюрный тигр да и только! Соседи говорили про него: “Кинозвезда, а не
кот!” Кроме того, он был необыкновенно умен. Большинство кошек равнодушны к
телевизору, потому что не различают изображения на экране. Однажды мы с Гарри
смотрели по телевизору “Матч дня”. И Гарри то и дело прыгал на экран за мячом.
В другой раз мы смотрели программу о природе, и Гарри бросался на всех птичек.
Ему очень хотелось понять, откуда эти птички берутся на экране. Он потрогал экран
лапой, поглядел на заднюю стенку, опять потрогал экран и, в конце концов,
недоуменно потряс головой. Гарри обожал телевизор, но с разбором. Как-то Ева
заболела и смотрела телевизор, лежа в постели. Гарри сидел с ней и тоже смотрел
программу “Панорама”. Но когда она закончилась и объявили, что дальше будет
популярная, но вульгарная комедия, Гарри зевнул и ушел из комнаты.
Мне
рассказывали еще об одной умной кошке, но я не имел чести с ней познакомиться.
Ее хозяйка жила одна и работала в какой-то конторе. Она уходила из дома рано
утром и возвращалась в седьмом часу вечера. Для кошки у нее в двери был
проделан ход с крышкой, которую та могла приподнимать головой. Так что кошка
могла ходить гулять, когда ей вздумается. Хозяйка, конечно, баловала свою кошку
— мы все их балуем, — но в одном она была непоколебима. Она оставляла кошке
утром блюдечко с едой и, пока вся еда не была съедена, больше ей ничего не
давала. Если еда успевала засохнуть — что ж, тем хуже для кошки. Это был
единственный источник разногласий между кошкой и ее хозяйкой. Но в конце концов
кошка нашла выход из положения. Вот что значит разумная твердость,
удовлетворенно думала хозяйка, когда стала каждый вечер находить тщательно
вылизанное блюдечко. И только через несколько месяцев она узнала, куда девается
еда: ее кошка приглашала через дверцу окрестных бродячих кошек, и те с
удовольствием пожирали ее объедки.
Если
Гарри был кошачьим Эрролом Флинном, Джордж был кошачьим Эйнштейном. Кошачьим
гением. Его назвали в честь меня, и я горд тем, что ношу его имя. Родом он из
Америки. Мой сын Мартин нашел его в Бостоне и привез с собой в Лозанну, хотя у
него к тому времени дома уже жили две кошки. Как-то раз Мартин, который
довольно либерально обращался со своими кошками, решил Джорджа за что-то наказать
и закрыл его в ванной комнате. Через минуту Джордж уже лежал на своей любимой
диванной подушке. Никто не мог понять, как он выбрался из ванной, но на
следующий день загадка разрешилась. На этот раз Джордж умудрился открыть
входную дверь — ему, видите ли, вздумалось погулять. Он подпрыгнул, ухватился
передними лапами за ручку и повис на ней всей тяжестью. В конце концов защелка
открылась, и дверь медленно распахнулась. Точно таким же образом он вернулся
обратно. Узнав про это, Мартин стал на ночь запирать дверь на ключ. Но такой
примитивной уловкой Джорджа не проведешь! Он отлично знает, что двери мешает
открыться ключ. Я сам видел, как он пытался его повернуть. Повернуть ключ ему,
конечно, не удается, но он устраивает такой треск и скрежет, что Мартину приходится
вставать с постели и выпускать его на улицу. А вернувшись домой в пять часов
утра, Джордж использует тот же прием, чтобы заставить Мартина открыть ему
дверь.
В
прошлом году, когда Джорджу было уже два с половиной года, он опять как-то
набедокурил, и Мартин опять решил его наказать. На этот раз он запер его на
кухне. Через полчаса Мартин решил, что Джордж уже достаточно наказан и пошел
его выпускать. Но Джорджа на кухне не было. Он грелся на солнышке на балконе.
Признайте,
что не каждая кошка может сообразить, как запирается дверь, да еще попробовать
повернуть ключ. Но, казалось бы, когда один кот уже до этого додумался, другие,
хотя и не способные изобрести такое, должны последовать его примеру. Но две
другие кошки Мартина никогда этого не делают. Они просто ждут, когда он откроет
им дверь. Я считаю, что эти две кошки слишком глупы даже для того, чтобы
подражать Джорджу. Но Мартин уверяет меня, что они еще умнее Джорджа. Они
просто эксплуатируют его. Зачем мучиться с ключом, когда для этого есть Джордж?
*
* *
Одна
моя знакомая как-то сказала, что не замечала на улице детских колясок, пока
сама не забеременела. Тогда она увидела, что улицы кишат колясками. Точно так
же до того, как у меня появилась Цица, я не замечал кошек. Теперь же я знаю
всех кошек Фулема не хуже, чем своих соседей. С некоторыми я едва знаком, с
другими же состою в тесных дружеских отношениях.
Самая
яркая и самая симпатичная личность среди них — это Джинджер. Года три тому
назад он вдруг начал заходить ко мне в гости. Поскольку я не знал его
настоящего имени, я назвал его Джинджер, что значит “рыжий”. В первый свой
приход Джинджер выглядел ужасно. Он был необыкновенно тощий и грязный, и на
спине у него зияла рана. Вел он себя как-то трогательно-доверчиво. Я стал его
подкармливать. Он с жадностью пожирал все, что я ему предлагал. Кормил я его
обычно во дворике, но он скоро обнаружил на кухне плошку Цицы, в которой всегда
оставалась какая-нибудь еда. Так что при любой возможности он пробирался в дом
и подъедал за ней. Звонил ли почтальон, приходил ли гость, выходил ли я вынести
мусор или полить цветы в палисаднике — как только открывалась дверь, Джинджер
срывался с забора и пулей бросался в дом, чтобы очистить плошку Цицы. Той это
совсем не нравилось, она бросалась на защиту плошки и била Джинджера лапами по
морде. Тот никогда не сопротивлялся и не давал ей сдачи, а просто отступал на
несколько шагов. Как только Цице надоедало бушевать, он медленно и грустно, шаг
за шагом, приближался к плошке и опустошал ее.
(Ну
и пусть, думал я. Лучше уж пусть Цица делится своей едой, чем выпрашивает ее.
Но вскоре я узнал, что у моего ближайшего соседа Бинки тоже есть кот, черный и
очень старый, который почти никогда не выходит из дому. Я спросил Бинки,
заходит ли к ним в гости Цица. “Иногда забегает, когда открыта дверь, — ответил
Бинки, — поедает то, что лежит на блюдечке моего кота, и убегает опять”.)
Затем
дела Джинджера пошли на поправку. Его взяла девочка с нашей улицы. Он стал
лучше выглядеть, шерсть его стала если не шелковистой, то, по крайней мере,
гладкой, но рана на спине заживала очень медленно. И он по-прежнему приходил ко
мне в полдевятого завтракать и скребся в дверь лапами. Когда я открывал дверь,
он влетал в дом, хватал из плошки Цицы кусок рыбы, получал за это от нее пару
оплеух, на которые не обращал ни малейшего внимания, а потом, увидев, что я
несу ему еду во дворик, следовал за мной. Как бы поздно я ни приезжал домой на
машине, Джинджер всегда выходил меня поприветствовать. Он терся о мои ноги,
просил, чтобы я его погладил, и, конечно, надеялся, что я дам ему поесть. Он
был вечно голоден, и соседи стали поговаривать, что у него, наверно, глисты. Но
глистов у него не было — просто у него был неутолимый аппетит. Но при этом он
никогда не отказывался поделиться едой с голодным. Или просто с друзьями. Если
Джордж был самым умным котом, которого я знал, Джинджер был самым щедрым.
Иногда он приглашал к завтраку черно-белого кота (про которого говорили, что
это его сын), а иногда приводил еще и большую рыжую кошку с пушистым хвостом
(считавшуюся его двоюродной сестрой). Джинджер делился с ними едой со
старомодным, прямо-таки восточным гостеприимством.
Но
по-настоящему Джинджер проявил всю широту своей натуры, когда появился
Вельзевул. Это был маленький пугливый бродячий котенок странной, наполовину
рыжей, наполовину черной, расцветки. У него была злобная рожица, и он очень
походил на чертенка. Он никому не давался в руки. Джинджер понял, что Вельзевул
гораздо более несчастный и голодный, чем он сам, и взял над ним опеку. Они
всегда были вместе: вместе охотились, вместе переходили дорогу и вместе
являлись завтракать. Джинджер не только терпел Вельзевула, но обычно, немного
поев, отходил от плошки и предоставлял ему доедать завтрак. Позднее, как мы
увидим, когда его врагиня Цица попала в беду, Джинджер так же трогательно
заботился и о ней. Если бы среди кошек были святые, Джинджер заслуживал бы
канонизации. Потом Вельзевул пропал, и Джинджер стал опять являться завтракать
один. Некоторое время спустя я заехал, что со мной случалось чрезвычайно редко,
в венгерский отдел Би-би-си, где я работал во время войны. Мой бывший коллега
сказал, что только что процитировал фразу из одной моей книжки. Я спросил
какую.
—
Вы там говорите, что человечество делится на три подвида: те, что раньше
работали на Би-би-си, те, что работают на Би-би-си сейчас, и те, что будут
работать на Би-би-си в будущем. И вы еще говорите, что каждый, кто имеет работу
на Би-би-си, мечтает оттуда уйти, а каждый, кто не имеет, мечтает ее получить.
Да,
я помнил это место в одной из своих первых книжек и, поскольку ничто
человеческое мне не чуждо, был очень доволен, что кто-то запомнил мои слова.
Вернувшись
домой, я увидел соседку, которая знала всех кошек в округе. Она принимала
участие в Вельзевуле, которого называла Джемимой, подкармливала его и пыталась
его приручить. Я спросил ее, не знает ли она, что случилось с Вельзевулом.
—
С Джемимой? — сказала она. — Ее взяли на Би-би-си.
—
В каком качестве?
—
Одна дама сказала мне, что на Би-би-си нужна кошка, и отнесла туда Джемиму. Она
хорошо к ней относится, так что Джемиме там будет прекрасно.
—
Но Би-би-си — громадная организация, — возразил я. — Вы не знаете, в какой ее
взяли отдел?
—
Нет, я только знаю, что ее взяли на Би-би-си.
Мне
было жаль, что я больше не увижу этого котенка, но я был рад, что мое
предсказание в очередной раз оправдалось.
Година
бедствий
Затем
последовала година бедствий. Это не значит, что в течение всего этого года я
пребывал в безысходном отчаянии. Чтобы привести меня в такое состояние,
недостаточно нескольких краж, пожаров и тому подобного. Но нельзя сказать,
чтобы мне все это нравилось. Мы с Цицей реагировали на неприятности по-разному.
Например, когда у меня обокрали дом, ее это явно позабавило. У нас с ней разное
чувство юмора. Но последние два бедствия всерьез огорчили нас обоих.
Первое
бедствие началось в конце мая: от чрезмерного увлечения теннисом у меня заболел
локоть. Боль была не сильной, и я не стал обращаться к врачу, тем более что в
начале июня мне надо было уехать из Лондона на несколько недель. Вернулся я в конце
июля, в теннис все это время совсем не играл, и боль почти совсем прошла. Я
опять стал играть в теннис (в первый же день играл три часа подряд), и тут
локоть разболелся не на шутку.
Я
пошел на прием к физиотерапевту мистеру С., персу по национальности, который
несколько лет тому назад быстро вылечил меня от такого же недуга.
Предварительно я посоветовался с знакомой докторшей, к кому мне обратиться —
хирургу или физиотерапевту.
—
Конечно, к физиотерапевту, — твердо сказала она, объяснив: — Боль в локте у
игроков в теннис не такое уж серьезное заболевание, чтобы хорошие хирурги
всерьез им занимались.
—
А, — кивнул я.
—
Кроме того, — продолжала она, — от воспаления суставной сумки локтя никто еще
не умирал, поэтому никто не изучал изменений в суставе при вскрытиях.
—
Очень жаль, — сказал я, ощущая некоторую неловкость от того, что я не умер от
больного локтя.
—
Так что отправляйтесь к физиотерапевту. Ему без конца приходится встречаться с
этим недугом, и он знает о нем гораздо больше обычного врача.
Доктор
С. работает физиотерапевтом в больнице, живет рядом с теннисным клубом и сам
увлекается теннисом. Почти вся его частная практика состоит из знакомых
теннисистов. Когда я обращался к нему в прошлый раз, я проходил процедуры
вместе с Артуром Эшом и Чарльзом Пасареллом. Кабинет доктора С. был
единственным местом, где я мог столкнуться с теннисной звездой ранга Артура
Эша. В тот раз мистер С. вылечил мой локоть за полтора месяца.
На
этот раз он опять сказал, что я должен перестать играть в теннис. С притворно
удивленным видом я задал ему стандартный вопрос всех полоумных теннисистов:
—
Но немножко то можно?
—
С такой рукой? Нет нельзя — ни множко ни немножко, — твердо ответил он.
Ну
ладно, допустим, что “такой рукой” играть нельзя. Но у меня же есть еще одна рука.
На следующий же день я отправился в теннисный клуб и стал практиковать удары
левой рукой. Человеку, который от природы правша, это покажется нелепостью.
Если уж ты не левша, то левой рукой даже не попадешь по мячу. Но мне часто
казалось, что я по природе левша, просто меня переучили пользоваться правой
рукой. В годы моей юности ребенку не позволяли писать или играть в теннис левой
рукой. В этом видели даже что-то аморальное, и меня принуждали пользоваться
правой рукой.
Некоторые
говорили, что я по природе способен использовать обе руки, и это мне льстило.
На самом же деле, в результате того, что в детстве меня переучили пользоваться
правой рукой — хотя все то, чему меня специально не учили, я по-прежнему делаю
левой, — я не очень-то ловко владею обеими руками. У нас в Венгрии про
неуклюжего человека говорят, что у него две левых руки. В какой-то степени это
относится и ко мне. Но, во всяком случае, бить по мячу левой рукой я выучился
очень быстро.
Через
несколько дней я осмелился вызвать на матч одну теннисную приятельницу. Это
очень милая девушка и не очень сильный игрок — как раз то, что мне было нужно.
Мы сыграли один сет, и, хотя я обычно не особенно стремлюсь выиграть и
предпочитаю проиграть интересную партию, чем выиграть неинтересную, — на этот раз
я был чрезвычайно горд тем, что сумел ее победить. Мы начали второй сет, и я
нанес удар по мячу, который буду помнить всю жизнь. Мяч высоко подпрыгнул по
правую руку от меня, и я отразил его сильным “бекхендом” левой рукой. И угодил
мячом сам себе в правый глаз.
На
секунду у меня потемнело в глазах, но потом мне стало легче, я с изумлением
убедился, что все еще вижу больным глазом, и решил продолжать игру. Это было
глупое решение, хотя бы потому — и это не самое главное, — что в глазах
все-таки все расплывалось, я видел мяч нечетко и быстро проиграл второй сет.
На
другой день я пошел к врачу и рассказал, что со мной случилось. Он достал
офтальмоскоп — этакую штуку, похожую на подзорную трубу, которая направляет в
глаз пучок яркого света, — осмотрел глаз и сказал, что мяч не повредил глазное
яблоко. Но, прежде чем меня отпустить, он решил проверить мое зрение по
таблице. Результат был весьма печальный. Хотя до тех пор я не замечал у себя
ухудшения зрения, я смог различить только три огромные буквы в верхней строчке.
Все остальные сливались в черную массу. Вам надо немедленно
проконсультироваться в глазной больнице, сказал врач. Дело происходило в
пятницу вечером. Он послал меня в глазную больницу в Вест-Энде, которая
работала круглосуточно.
Там
я обратился в травматологический отдел, где меня приняла очаровательная
девушка, которой, на мой взгляд, было лет четырнадцать, но на самом деле,
очевидно, больше. Она заглянула мне в глаз с помощью различных сложных и
громоздких инструментов, но ничего там не увидела и сказала только:
—
Я сейчас накапаю вам в глаз.
Наивное
дитя! — подумал я. Ты и не представляешь себе, что тебя ждет. Я в общем-то
мирный, законопослушный человек — но только до тех пор, пока кто-нибудь не
попробует прикоснуться к моим глазам. За несколько лет до того в Нью-Йорке мне
в глаз попала соринка. Больно было ужасно, и, в конце концов, я зашел в аптеку
и спросил, не живет ли поблизости врач-офтальмолог. “Да зачем вам врач! —
воскликнул провизор. — Я сам вытащу эту соринку”. Он велел мне сесть на стул и
посмотреть вверх. Но как только он коснулся глаза, я с такой силой ударил его
ногой в живот, что он отлетел к прилавку.
—
Извините, — сказал я.
—
Ничего, — с подозрительной любезностью отозвался он и подозвал двух дюжих
молодых людей, которые околачивались в аптеке. По моему убеждению, это были
профессиональные гангстеры. Те неторопливо приблизились ко мне той самой
походкой вразвалочку, какой ходят все гангстеры в кино, и стальной хваткой
зажали мне руки и ноги. Я не мог пошевелиться, и, как я ни пытался стукнуть
провизора ногой, мне это не удалось. Он неторопливо, с садистским наслаждением
вытащил у меня из глаза соринку, промыл глаз, капнул туда что-то и дал знак
наемным убийцам меня отпустить. Я спросил его, сколько я ему должен. Он сказал,
что ничего. Я настаивал. Он уверил меня, что помогать попавшим в беду приезжим
— его долг.
Я
вспомнил нью-йоркского провизора и призвал себе на помощь всю свою выдержку. В
результате через двадцать минут с помощью двух медбратьев — одного китайца и
одного пуэрториканца — юная леди сумела закапать мне в глаз половину нужного
количества атропина. Но, по крайней мере, удара в живот ногой она избежала.
Через
двадцать минут — атропин действует не сразу — милая девочка опять посмотрела
мне в глаз. И опять ничего не увидела. Она бросила на меня укоризненный, как
мне показалось, взгляд. Я играю не по правилам, казалось, говорил этот взгляд.
Явился в отдел травматологиии с каким-то никому не известным заболеванием. Она
долго вглядывалась в глаз — ничего. Может, ей самой нужно чего-нибудь накапать
в глаза? — подумал я.
Девица
вышла из комнаты и вскоре вернулась с молодым врачом-пакистанцем. Видимо, она
его перехватила, когда он уже шел домой. Он посмотрел мне в глаз и ничего не
увидел, но, поскольку теперь я не мог разглядеть даже большие буквы на таблице,
с глазом у меня было явно неладно. Он отвел меня к себе в кабинет, уложил на
кушетку, вновь заглянул мне в глаз с помощью еще более громоздких и ярких
офтальмоскопов и привел назад к юной докторше.
—
Могу только сказать, — утешил он меня, — что в ближайшее время вы зрение не
потеряете.
Веселенькое
дело!
После
этого он принялся объяснять девушке, — совершенно игнорируя мое присутствие и
вообще, видимо, считая, что дураки-больные не способны понять врача, если он
время от времени употребляет одно-два латинских слова, — что удар мячом
никакого отношения к потере зрения не имеет. Более того, этот удар сделал
доброе дело, заставив меня обратиться к врачу. На самом же деле причина
ухудшения зрения — затвердение артерий у меня в глазах. Если в глазах есть
жидкость, они попробуют меня лечить, но результат непредсказуем: я могу вскоре
совсем ослепнуть. А если жидкости нет, то года два глаза мне еще послужат, но
никакого лечения порекомендовать нельзя. Слова молодого пакистанца — ему было лет
тридцать — произвели на меня двойственное впечатление.
Во-первых,
он выпендривается перед молодой врачихой: ты, дескать, полчаса с ним занималась
и не сумела поставить диагноз, а я разобрался в сложной ситуации за несколько
минут. Ну не молодец ли я? И, во вторых, мне показалось, что он с каким-то
садистским удовольствием предсказал мне слепоту. К обычному садизму людей,
принадлежащих к медицинской профессии, тут еще примешивался небольшой элемент
расистской неприязни. Но вел он себя в высшей степени любезно и предложил мне
записаться на прием во вторник, то есть через четыре дня, когда он окончательно
установит диагноз моего заболевания. Ну если ты еще окончательно не установил
диагноз, подумал я, то зачем спешить с предсказанием потери зрения в лучшем случае
через два года, а в худшем еще раньше?
Прощаясь
с молодой докторшей, я спросил ее, насколько плохи мои дела. Она вежливо
сказала, что с годами зрение ухудшается у всех.
Во
вторник я явился, как мне было предписано, в больницу, и молодой пакистанец опять
подверг меня осмотру. Он залил мне в глаза еще пол-литра атропина, повторил все
манипуляции, проделанные им в пятницу, и, наконец, изрек:
—
Вам нужна флюореосцеиновая ангиография.
Большинство
людей понятия не имеет, что такое “флюоресцеиновая ангиография”, и я
принадлежал к числу этих счастливчиков. Но если врач говорит, что она мне
нужна, — что ж, значит, нужна. Доктор объяснил, что сделать ее нужно срочно.
Мне надо записаться в приемном отделении, и они назначат день — месяца через
два.
Мне
хотелось спросить его, через сколько же месяцев назначают эту процедуру в тех
случаях, когда нет особой срочности. Но тут он сказал, что сам произведет ее
сегодня же, если я приду в четыре часа. Конечно, приду, заверил его я. Он также
объяснил мне, что флюоресцеиновая ангиография — это, по сути дела,
фотографирование глаза. Они, правда, сделают мне укол, но в остальном это
просто безобидное фотографирование.
За
обедом я размышлял на тему грозящего мне укола. Если мне довольно трудно
поднять веко, то уж укол сделать вовсе невозможно. Это не удавалось еще никому.
Я отчетливо помнил, как моя сестра — сама врач, практикующий сейчас в
Нью-Йорке, — гонялась за мной с наполненным шприцем в руке и как я спрятался от
нее в шкафу. Мне тогда было пятьдесять четыре года. И сестра хотела всего
навсего сделать мне укол антибиотика. Этот же врач явно собирается сделать мне
укол в глаз. Сама мысль приводила меня в ужас. Да я ни за что ему не дамся —
разве что под общим наркозом.
В
четыре часа я явился в больницу. Подавив мое не очень бурное сопротивление, мне
влили в глаза еще ведро атропина. После этого мой пакистанский друг отвел меня
в подвальное помещение и принялся фотографировать мои глаза. Через двадцать
минут пришли еще один врач и сестра. Сестра взяла в руки шприц и велела закатать
левый рукав рубашки. Значит, они вовсе не собираются делать укол мне в глаз.
Вместо этого мне сделали внутривенное вливание в левую руку. За те две минуты,
что игла была у меня в руке, врач делал снимок каждые три секунды. До этого еще
ни одному врачу или сестре не удалось сделать мне внутривенный укол — да,
собственно, почти никто и не пробовал. Но я был так счастлив, узнав, что мне не
собираются делать укол в глаз, что с кротостью перенес укол в вену. Когда все
было кончено, я предложил им еще и правую руку.
Но
она им была не нужна. Они влили мне в вену какую-то жидкость, от которой я весь
пожелтел и еще два дня из меня лилась моча чудесного янтарного цвета. Потом мне
сказали прийти через месяц, 1 октября, когда мне сообщат окончательный диагноз.
Во всяком случае, жидкости у меня в глазах нет, и это уже хорошо. Но я-то
помнил, чтó это означало: я потеряю зрение через два года.
Один
мой приятель-врач сказал, что это безобразие — заставлять пациента ждать
диагноза целый месяц.
—
Чтобы проявить фотографии, нужно несколько минут.
*
* *
Почти
каждому из нас приходилось обсуждать с друзьями, каково это — ослепнуть.
Некоторые даже любят спорить, что лучше — ослепнуть или оглохнуть, как будто
человеку когда-либо предоставляется такой выбор.
Но
когда специалисты в больнице говорят тебе, что ты на самом деле вскоре
ослепнешь, вопрос выходит за рамки гипотетических споров.
Какова
была моя реакция?
Первым
делом я задумался, не стоит ли покончить с собой. Но у меня нет склонности к
самоубийству. Я никогда в жизни всерьез — или даже не всерьез — не помышлял о
самоубийстве. Теперь я обдумал этот вопрос спокойно и с честью для себя должен
сказать, не испытал к себе жалости. В конце концов, мне уже за шестьдесят, и
чувствую я себя прилично — то есть чувствовал, пока мне не сказали о
катастрофически ухудшающемся зрении. Я прожил неплохую жизнь, у меня было
немало радостей, я пользовался литературным успехом, у меня двое отличных
детей, несколько добрых друзей. В общем, мне, можно сказать, повезло. Может
быть, лучше самому уйти, пока я не стал бременем для родных и друзей, пока мной
не начали тяготиться? Но мои соображения не были сплошь альтруистическими. До
сих пор я жил в свое удовольствие. Кому после этого хочется превращаться в
беспомощного инвалида?
Ева
часто меня спрашивала, чем я собираюсь заняться, когда достигну преклонных лет.
Я ей сказал, что постараюсь устроиться в интернат для престарелых. Я присмотрел
отличное заведение в Фулеме на Темзе. Там я собирался много читать — и не
просто читать, а перечитывать великие книги. Это — источник огромного
наслаждения.
В
частности я собирался перечитать тетралогию Томаса Манна об Иосифе, “Войну и
мир” Толстого и книги Пруста. Я также сказал, что надеюсь тайно сохранить
членство в теннисном клубе и время от времени удирать туда, чтобы сыграть
один-два сета. Ева неодобрительно покачала головой.
—
Ты все шутишь. Беда в том, что ты в это веришь. Еще хуже то, что такая жизнь
будет тебе полностью по душе.
Она
была, разумеется, права. Я подозревал, что мой план может сорваться. Например,
мне не удастся получить место именно в этом интернате, или после восьмидесяти
пяти моя подача станет настолько беспомощной, что со мной никто не захочет
играть. Но мне и в страшных снах не приходило в голову, что я когда-нибудь не
смогу читать. Эта мысль была мне невыносима. Поэтому я и решил, что лучше будет
потихоньку, без шума и суеты, покончить с собой.
Но
как же Цица?
Мир
отлично обойдется без меня, мое самоубийство пообсуждают и забудут, но
привычный уклад жизни Цицы переменится. Нет, я не могу так с ней поступить. Она
мне этого никогда не простит. И все же…
И
тут я случайно услышал радиопередачу о двадцатисемилетнем офицере, который
служил в Северной Ирландии и ослеп в результате разрыва бомбы. Мне стало
стыдно. Он рассказал ведущему программы, что никогда не видел дочку, которая
родилась после того, как он ослеп, но что чувствует у себя в руках ее тельце и
это делает ее еще родней. Он рассказал, как постепенно приспособился к своей
новой жизни. Когда ведущий опять упомянул его дочку, офицер не выдержал и
заплакал.
—
Да, — сказал он, — порой мне бывает немного трудно.
Если
молодой человек может так храбро бороться со своим несчастьем, какое право имею
трусить я? Перед ним еще долгая жизнь, а я хочу избежать нескольких оставшихся
мне лет, потому что мне будет немного трудно.
И
вдруг я по-новому взглянул на свою жизнь. Как удачно, что у меня такой
маленький дом. Я столько раз жаловался, что мне не хватает, по крайней мере,
одной комнаты. Как хорошо, что у меня ее нет! Меня никогда особенно не радовало,
что мой дом — одноэтажный, но ведь для слепого человека это как раз то, что
нужно, с точки зрения врача. Глазного врача. Жаль, конечно, что я не люблю
музыку, но слушать музыку можно научиться.
Я
завязал себе глаза и стал пробовать двигаться по дому на ощупь. Я без труда
попадал туда, куда мне было нужно, но иногда спотыкался о стоящие на полу
предметы — электрический камин или кофейный столик. Лежа в постели, я пробовал
выключать свет не глядя — просто потянув за шнурок. Я это без труда проделывал сотни
раз, не задумываясь. Но когда я сознательно поставил себе такую цель, у меня
перестало получаться. Я не мог найти болтающийся шнурок, да и только. Но
вообще-то в будущем у меня не будет необходимости включать или выключать свет.
Попытался
я и печатать вслепую. Я пользовался пишущей машинкой всю жизнь, даже научился
печатать на ней раньше, чем писать ручкой. Оно и понятно — нажимать клавиши
легче, чем выводить буквы. Так что, казалось бы, научиться печатать вслепую не
должно было составить труда. Я попробовал, и у меня ничего не вышло. Пальцы
попадали не на те клавиши, и получалось что-то совершенно неудобочитаемое.
Если,
как утверждают, сознание, что завтра тебя повесят, чудесным образом обостряет
умственные способности, сознание, что ты скоро ослепнешь, ничуть не меньше
стимулирует мыслительный процесс. Тут я хотел бы в пояснение сообщить о себе
нечто, казалось бы, не имеющее к делу никакого отношения. За всю жизнь я
никогда не задумывался о своем возрасте — кроме того дня, когда мне исполнилось
сорок лет. Тогда я впервые осознал, что не буду жить вечно. Эта мысль меня
угнетала дня два-три. Я раздумывал о вечности, бессмысленности существования и
неминуемой смерти. Но потом пожал плечами и принял свое сорокалетие как
данность. Сорок так сорок.
Но
в ходе этих глубоких размышлений я осознал лишь одно — что когда-нибудь умру.
Мне и в голову не пришло, что наступит день, когда я не смогу жить нормальной
жизнью здорового человека, не смогу играть в теннис, писать книги, ухаживать за
женщинами — даже если эти ухаживания не всегда завершаются успехом. И тем более
мне не пришло в голову, что я могу ослепнуть. Правда, я вообще не склонен
размышлять о болезнях и несчастьях. Я годами не показываюсь врачу. Я никогда не
проходил диспансеризацию, считая, что если начать думать о болезнях, то
непременно что-нибудь подхватишь. И у меня даже никогда не было домашней
аптечки.
Когда
я попал теннисным мячом себе в глаз, моя партнерша посоветовала мне, вернувшись
домой, промыть глаз борной кислотой. Я сказал, что у меня нет борной кислоты.
Борная есть в каждой домашней аптечке, возразила она. Я ответил, что, может,
оно и так, но у меня нет домашней аптечки. Сначала она мне не поверила, потом
стала требовать от меня обещания, что завтра я ее куплю. Я отказывался это
обещать. Всегда жил без аптечки и дальше так буду жить. К чему это глупое
упрямство? — спросила она. Я считаю, ответил я, что стоит только купить
аптечку, как с тобой начнут случаться разные неприятности. Человек не любит зря
тратить деньги. Если уж потратил, то надо, чтобы покупка приносила пользу.
Кроме
того, я всю жизнь отказывался слушать советы непрофессионалов. Если уж заболел,
надо идти к врачу. Я в жизни не принимал снотворного, и единственное лекарство,
которое держу в доме, — это аспирин. А иногда и аспирин кончается. Но теперь, в
возрасте шестидесяти с лишним лет, я вдруг понял, что не только могу внезапно
умереть, но что со мной может случиться нечто несравненно худшее: я могу стать
инвалидом, калекой, ослепнуть. Я вспомнил своих юных подружек, которые
почему-то благоволили ко мне, и решил, что таких знакомств надо впредь
избегать. Одно дело — проводить время с немолодым мужчиной, и совсем другое —
со слепым стариком. Эта мысль оказалась особенно удручающей.
Я
прикинул свои финансовые перспективы. Если мне будут продолжать платить за
переиздания (и часто переиздавать), если на мой счет будет по-прежнему течь
денежная струйка за право использования моих книг в публичных библиотеках (и
хорошо бы, если бы эта струйка била посильнее), если я начну получать пенсию
(до пенсионного возраста мне осталось совсем недолго) — что ж, всего этого
должно хватить на жизнь. Кроме того, слепота может обернуться некоторой
экономией денег. Я не смогу путешествовать, мне придется отказаться от машины,
которая мне обходится недешево. Слепому человеку меньше нужно, с облегчением
подумал я. И тут мне пришло в голову: а мертвому нужно еще меньше.
Я
задумался. Достаточно ли серьезно я отношусь к угрожающей мне слепоте? Кажется,
я над ней подшучиваю. С чего бы это? От отсутствия воображения, от того, что я
просто не могу осознать весь ужас того, что меня ждет, или от врожденной
неспособности вообще отнестись к чему-нибудь серьезно? Что это — храбрость или
трусость? Я как будто пытаюсь приручить беду, не смея взглянуть ей в лицо,
пытаясь встать на дружескую ногу со Слепотой и убедить ее, что мы, по сути
дела, не являемся врагами, и мне нечего ее бояться.
Так
оно на самом деле и было. Не мог я просто так смириться с неизбежностью. Кто-то
спросил меня (кто-нибудь обязательно задаст такой идиотский вопрос), смогу ли я
играть в теннис. “Разумеется, — ответил я, — только белой ракеткой”[1]. Что это я, черт побери, вытворяю? Острю
на тему величайшей трагедии своей жизни? Да. Я так поступал всегда. С большим
или меньшим успехом.
Друзья
отнеслись к моей трагедии по-разному. Я не приставал ко всем подряд со своей
бедой, но многие о ней знали, и, разумется, я был благодарен тем, кто отнесся к
ней с искренним сочувствием и заинтересованностью. Некоторые были потрясены и
слишком громко и слишком жизнерадостно уверяли меня, что все это вздор и ничего
такого со мной случиться не может. Другие, так же как и я, отказываясь
признавать реальность, пытались шутить по этому поводу. Например, один мой
приятель сказал:
—
Тебе повезло. Тебя предупредили заранее и дали время на подготовку.
—
Но я привык к своим глазам — ответил я ему. — Мне жаль будет их потерять, пусть
меня об этом и предупредили заранее.
Потом
у кого-то возникла мысль, что надо посоветоваться еще с одним специалистом. Я с
ними согласился, но сказал, что подожду до первого октября, когда больница
обещала сообщить мне окончательный диагноз.
—
А зачем тебе ждать?
—
Ну как же? Не зная первого диагноза, мне не с чем будет сравнить второй.
Этот
аргумент убедил многих, кроме женщины-врача (мнение которой о врачах и
физиотерапевтах я уже приводил), которая сказала, что я несу чушь и должен
немедленно пойти к другому врачу.
Я
пошел. Это был мистер Н., крупный специалист-офтальмолог, который
консультировал в одной из наших знаменитых больниц. Я сразу проникся к нему
доверием. Он принялся меня осматривать, и я заметил, что он быстро потерял
интерес к тому глазу, который не был поврежден мячом. Атропин он залил только в
правый глаз. В конце концов, он объявил:
—
Ваш глаз поврежден теннисным мячом, который повредил сетчатку. Но сетчатка
имеет удивительную способность самозаживляться. По-моему, она у вас это сейчас
и делает. Избегайте всякого напряжения: нырянья, катания на водных лыжах,
борьбы и особенно тенниса. И покажитесь мне через месяц.
Я
спросил, правильно ли я его понял: даже в худшем случае, если я потеряю правый
глаз, я все равно смогу видеть левым? Да, ответил он, вы меня поняли правильно.
Все
зависит от точки отсчета. Если бы я за несколько недель до этого узнал, что мне
грозит потеря одного глаза, я отнюдь не пришел бы в восторг. А сейчас я был
счастливейшим человеком в Лондоне. За несколько дней до этого я получил письмо
от брата, который живет в Нью-Йорке. В письме он напомнил мне, что когда-то,
когда мы оба были очень молоды, я сказал ему, что надо старательно оберегать от
повреждения пенис — он ведь у нас один; а глаза не так важны, в конце концов,
их два. Да чего же я был дальновиден в возрасте девятнадцати лет!
*
* *
Тем
не менее я был твердо намерен пойти первого октября в больницу, чтобы узнать
диагноз. Я считал, что к этому меня обязывает хотя бы элементарная вежливость.
К тому же я хотел услышать, чтó они скажут теперь — потеряю я оба глаза
или нет.
Но
21 сентября я получил письмо от медицинского секретаря больницы, который
приглашал меня явиться 8 октября в отделение травматологии, где мне сделают —
хотите верьте, хотите нет! — флюоресцеиновую ангиографию. В письмо была вложена
листовка, в которой меня предупреждали, что в некоторых случаях флюоресцеиновую
ангиографию необходимо произвести чрезвычайно срочно (курсив мой). В письме ни
слова не говорилось о том, что 1 октября мне обещали сообщить результат этой
чрезвычайно срочной процедуры. Не говорилось также, что у них что-то не
заладилось и ангиографию надо провести вторично. Медицинский секретарь вообще,
по-видимому, понятия не имел о том, что эту процедуру надо мной уже проделали.
Я написал ему ответ, в котором говорилось, что я консультировался еще с одним
специалистом, что знаю свой диагноз и не хочу отнимать у них больше времени.
Офтальмолог мистер Н. впоследствии совершенно со мной согласился, сказав, что,
по его мнению, это обследование в моем случае было бы совершенно бесполезно.
Но
меня не покидало недоумение по поводу глазной больницы, которая считается одной
из лучших в Англии. Впервые я пришел туда на прием в августе. Результат
“чрезвычайно срочной” ангиографии, которую они собирались провести 8 октября,
стал бы мне, видимо, известен 8 ноября. Что произошло бы у меня с глазами между
августом и ноябрем, если бы их первоначальный диагноз оказался правильным? В
конце концов, не могут же они ошибаться каждый раз! Что бывает с больными,
которые не могут себе позволить обратиться к дорогому специалисту? Может быть,
среди слепых людей, которые постукивают белой палочкой у нас на улицах, многие
оказались в таком положении по вине нашего хваленого “бесплатного
здравоохранения”?
*
* *
Тем
временем у меня совершенно зажил локоть.
—
Хорошо, что вы полностью перестали играть в теннис, — сказал мне доктор С. — У
большинства не хватает выдержки, и они продолжают играть. Это влечет за собой
самые печальные последствия. Вам повезло, что из-за повреждения глаза вам
пришлось совсем бросить играть.
Должно
же иногда человеку и повезти!
С
тех пор прошло несколько месяцев, глаз у меня совершенно выздоровел, и я опять
могу играть в теннис. И класс игры понемногу улучшается.
*
* *
Но
дело со зрением обстоит совсем не так хорошо, как я изобразил на предыдущих
страницах. К сожалению, я чересчур поддался оптимизму. Зрение у меня-таки
ухудшается, хотя не очень быстро. Я все еще могу читать (с лупой) и все еще
могу играть в теннис (без лупы). Но я слишком поздно вижу мяч, и, если раньше я
с гордостью называл себя игроком среднего класса, теперь я стал совсем плохим
игроком.
Может
быть, я все-таки потеряю зрение, может быть, нет. Этого не знает никто. Мне бы
не хотелось ослепнуть. Человек эгоистичен и в первую очередь думает о себе. Но
если я ослепну, жизнь Цицы резко изменится к худшему. Например, мне, может
быть, придется приобрести собаку-поводыря, которая вконец отравит ей жизнь. Да
разве способна она смириться с присутствием собаки, когда она так ревнива, что
безжалостно гоняет даже Джинджера? Возможно, что для Цицы, в конечном счете,
было бы лучше, если бы я покончил с собой.
*
* *
Второе
наше бедствие больше касается Цицы. Я вовсе не хочу сказать, что она сама
участвовала в ограблении нашего дома. Я считаю ее вполне законопослушной
кошкой. Но я не нашел в ней никакого сочувствия.
В
тот вечер я вернулся домой около половины десятого. Меня тут же поразило
зрелище сидящих мирком и ладком перед домом Цицы и Джинджера. У обоих на лицах
было написано веселое изумление. Позднее я понял, что это выражение означало:
“Мы всегда знали, что люди глупы и их поступки часто невозможно понять. Но это
уже выходит за все рамки!”
Я
обнаружил, что дверь, ведущая из дома во дворик, сломана, а в доме царит
настоящий бедлам: ящики письменного стола выдвинуты и их содержимое выброшено
на пол, одежда, висевшая в шкафу, и белье из комода тоже валяются на полу,
несколько стаканов разбито, несколько стульев и кресел перевернуто. Кошки
просто упивались этим зрелищем. Как весело залезать на кучи одежды или папок,
как интересно изучать все эти предметы в их новом качестве! Кошки были явно на
верху блаженства. Телевизор, магнитофон, проигрыватель и фотоаппарат были сложены
у двери, но грабители не успели их унести — видимо, я неожиданно рано вернулся
домой. Так что добыча им досталась весьма скромная: карманный калькулятор,
несколько бутылок со спиртным и еще кое-какие мелочи. Я позвонил в полицию, и
вскоре у меня появился очаровательный юноша, который прелестно выглядел в форме
полицейского. Когда мы были детьми, нас часто одевали в матросские костюмчики;
может быть, теперешние родители одевают своих отпрысков в полицейские
костюмчики? Какую этот юнец мог занимать должность в полиции? Разве что
практиканта в стажеры.
—
Посмотрите на этот кавардак, — сказал я. — Неужели все грабители переворачивают
дом вверх дном?
—
Не знаю. Я в первый раз вижу ограбленную квартиру.
Я
велел ему идти домой — мама, наверно, беспокоится. Ему давно уже пора бай-бай.
На следующее утро ко мне пришел пролицейский из уголовного розыска и сказал,
что число квартирных краж катастрофически возросло. Черт знает что творится, с
недовольным видом пробурчал он. Если бы на свете было больше честных людей,
было бы меньше квартирных краж. Я кивнул в знак согласия и, в свою очередь,
добавил, что, если бы нечестных людей было еще больше, больше было бы и
квартирных краж. Полицейский задумался, выпил виски и задумчиво сказал:
“Возможно…” (Я отчетливо услышал эти три точки.) Мы премило проболтали часа
полтора, после чего он вскочил и сказал, что ему надо бежать осматривать другие
ограбленные дома. Через полчаса явился эксперт по дактилоскопии, обошел в
поисках отпечатков пальцев весь дом, ничего интересного не обнаружил, но
заверил меня, что это совершенно неважно, есть отпечатки или нет.
На
этом расследование было закончено, а я взялся прибирать квартиру. Через
месяц-полтора грабители снова наведались ко мне в дом и забрали все, что не
успели унести в прошлый раз. И разгром учинили почище прежнего. Опять
повторился тот же спектакль с расследованием: пришел следователь из уголовного
розыска и эксперт по дактилоскопии. Разница состояла лишь в том, что на этот
раз первым на мой вызов явился такой старый полисмен, что мне пришлось
усаживать его в кресло. Я уже был жертвой с опытом и знал, чего ожидать. Я
сказал следователю, что, конечно, сочувствую перегруженности полиции, но не
могу понять, зачем они тратят время на пустые формальности. Может быть, им
удалось бы поймать больше взломщиков, если бы они меньше суетились. Не могу
сказать, чтобы предложенная мной реформа была встречена с пониманием.
Приятель,
квартиру которого обкрадывали несколько раз, сказал мне:
—
Дело даже не в том, что мне жалко украденного — я возмущен вторжением в свое
жилище. Противно думать, что чужие люди хозяйничали у меня в доме.
Я
ответил, что я не так возмущен вторжением в свой дом, как мне жаль украденных
вещей. Но, поскольку одно не происходит без другого, спорить об этом
бессмысленно.
Из-за
краж нарушился привычный ритм жизни Цицы. Я уже не смел оставлять окна
приоткрытыми (хотя они закреплялись в этом положении и снаружи их открыть было
невозможно), и Цица теперь не могла выходить и входить в дом, когда ей
вздумается. Мне пришлось поставить охранную сигнализацию, и в полиции мне
приказали оставлять у соседей набор из четырех ключей. Я отдал запасные ключи
Бинки, и у меня не осталось ключей для Мэй, чтобы она могла приходить и кормить
Цицу в мое отсутствие. Эта небольшая перемена сыграла, как впоследствии
обнаружилось, роковую роль в жизни Цицы. И моей тоже.
—
Удар по глазу и две кражи составляют законченную серию из трех несчастий, —
говорили мне в утешение. — Теперь черная полоса закончится. Больше с тобой
ничего плохого не случится.
Но
вскоре у меня взорвался автомобиль (когда я находился внутри) и сгорел до тла.
Тогда мои друзья решили, что две кражи надо было считать за одно несчастье, но
теперь-то уж серия бедствий точно закончилась.
Вслед
за этим произошло бедствие, гораздо более ужасное, чем все предыдущие. Но,
возможно, оно принадлежало уже к следующей серии.
Исчезновение
Цицы
—
Не знаю, — смущенно сказал Бинки.
—
Ты не знаешь, где Цица?
—
Нет. Она исчезла.
—
Исчезла?
—
Вы уехали в пятницу. А во вторник она исчезла. С тех пор ее никто не видел. Я
ее везде искал. Как в воду канула.
Я
положил трубку. Этот разговор состоялся в воскресенье 5 июня 1977 года. Я
приехал домой в 5:45 и тут же позвонил Бинки.
*
* *
В
пятницу 13 мая (многие потом говорили, что если я отправляюсь в дорогу в пятницу,
да еще тринадцатого числа, то я просто напрашиваюсь на беду) я уехал в Гамбург
на конференцию ПЕН-клуба. Потом поехал в Швейцарию, затем вернулся в Германию,
заехал в Австрию и, наконец, возвратился домой.
В
Мюнхене я узнал, что в Будапеште только что умер мой добрый друг актер Б. В
1939-1940 годах мы жили с ним в Лондоне в одной квартире, порой умирая с
голоду, а порой закатывая пиры, и в обоих случаях усердно бегая за женщинами.
Нам тогда удалось с помощью Ноэла Коуорда продать пьесу Селзнику[2]. Написал пьесу я, а Б. должен был играть
в ней ведущую роль. Но тут началась война, и, поскольку я отказался ехать с ним
в Соединенные Штаты (хотя визы были у нас обоих), он вернулся в Венгрию. Годы
войны были для него трудным временем, но тем не менее он стал ведущим актером
страны, вроде как венгерским Лоуренсом Оливье. У него была прелестная жена и
двое детей, которых он очень любил. В общем он прожил счастливую жизнь. И
теперь я узнал, что он умер от рака легких.
Так
на меня обрушилось сразу два бедствия: умер Б. и исчезла Цица. Я уже писал, что
у меня не было третьего комплекта ключей, которые я мог бы оставить Мэй, чтобы
она приходила и кормила Цицу. Единственный комплект я отдал Бинки. Когда у меня
установили охранную сигнализацию, он был зарегистрирован в полиции как лицо,
имеющее право входить в мою квартиру. Менять это все на две недели не имело
смысла. К тому же Мэй говорила, что Цица ее практически забыла. А Бинки кошка
знала очень хорошо.
После
двух ограблений я главным образом был озабочен тем, чтобы предотвратить третье.
Меня утешала мысль, что Бинки будет приходить в дом два раза в день. Кроме
того, мою входную дверь ему было видно из окна. И я совершенно не беспокоился о
Цице. Я знал, что ей не понравится сидеть одной в квартире, но все же считал, что
тут ей будет лучше, чем в питомнике, берущем животных на передержку. Главное
для кошки — жить на своей территории, и, поскольку она будет дома и ее будут
кормить, ничего с Цицей не случится.
Поначалу,
узнав об ее исчезновении, я не слишком расстроился. У меня вообще замедленная
реакция. Когда случается что-нибудь неожиданное и страшное (например, взрыв в
машине), я сохраняю олимпийское спокойствие. Когда мне сообщают какое-нибудь
особенно печальное известие, я только киваю головой. Смысл этого сообщения
доходит до меня не сразу. Через несколько часов меня вдруг охватывает
смертельная усталость, ноги и руки наливаются тяжестью. И только после этого
появляется эмоциональная реакция — хотя все еще не адекватная происшедшему.
Что
могло случиться с Цицей? Задавило машиной? Тогда кто-нибудь обязательно это
видел бы или нашел бы ее труп. Украли? Я слышал о бандах, крадущих кошек на
мех. А у Цицы такая блестящая и красивая черная шкурка, не без гордости подумал
я. А может, у нее случился сердечный приступ? Опять же кто-нибудь нашел бы ее
труп и известил меня. Цицу хорошо знали в нашей части Фулема.
Бинки
сказал, что Цица исчезла во вторник 17 мая, то есть за три недели до моего
возвращения. Это не было похоже на одно- или двухдневную отлучку по своим
кошачьим делам. Три недели! Тут уж не скажешь: “Вернется, никуда не денется!” У
нее было время вернуться. Напрашивался вывод, что Цицы уже нет в живых.
Реакция
наступила не сразу. Вечером я отправился в гости и весьма весело провел время,
потягивая виски и болтая с друзьями.
Но
когда я вернулся домой, до меня дошло, что Цицы у меня больше нет. Она не
дожидалась меня за дверью, громко возвещая, что проголодалась, она не прыгнула
в окно, увидев мое возвращение, откуда-нибудь из-под машины или со стены. Никто
не требовал ужина, никто не забрался ко мне на ночь в постель.
Я
увидел обрывок веревочки, который был нашей любимой игрушкой, и на глаза мне
навернулись слезы. Я никогда больше не увижу Цицу, подумал я и заплакал.
Сердце
мое разрывалось, но одновременно я злился на себя и стыдился своих слез. Когда
я плакал в последний раз? Девять лет тому назад, когда умерла моя мать. В 1973
году умерла моя сестра Хеди. Я ее очень любил, но на ее похоронах не плакал.
Когда мне сказали про смерть Б., я очень огорчился, произнес все подобающие
случаю слова и переменил тему. Б. жил в Будапеште, я живу в Лондоне. Он немало
значил в моей жизни: я знал, что в далеком Будапеште живет милый человек,
который когда-то был мне близким другом и который теперь стал знаменитостью,
чьи портреты часто появляются в венгерских театральных журналах. Но жизнью мы
жили разной. А Цица была частью моей каждодневной жизни: она мяукала, когда
хотела есть, сопровождала меня в магазины и ждала, когда я выйду из дома, под
чьей-нибудь машиной. Она зависела от меня.
И
все-таки не чудовище ли я? Я спокойно воспринял известие о смерти Б., я даже не
очень переживал во время долгого и мучительного умирания своей сестры. И вот
плачу — в шестидесятилетнем возрасте — из-за смерти или исчезновения своей
кошки, которая поначалу была моей только наполовину.
Я
всячески поносил себя. Я не только чудовище, но к тому же еще и дурак! Меня
всегда раздражала сентиментальная английская болтовня о ненаглядных кошечках. Я
безбожно издевался над дурацким культом кошки в Англии. И вот я сам… да если
бы кто-нибудь сказал мне, что со мной такое может случиться, я бы ни за что не
поверил.
Но
все было бесполезно. Я всегда вступаю в спор со своими эмоциями с помощью
доводов разума. И разуму часто удается выиграть этот спор. Но на этот раз в голове
у меня упорно крутилась мысль: “Я никогда больше не увижу Цицу”, и доводы
разума были совершенно бессильны.
Когда
меня спрашивали, с кем я живу, я всегда отвечал, что живу один. И вдруг я
понял, что жил не один. Я жил с Цицей. Я поглядел в окно, надеясь на чудо. Но
занавеска висела неподвижно.
Вот
теперь я буду жить один.
*
* *
На
следующий день я почувствовал, что надо что-то делать. Но что? Я бросился к
ближайшему газетному киоску и попросил разрешения повесить на стекле объявление
о пропаже кошки, обещая вознаграждение всякому, кто хоть что-нибудь знает о
Цице. Позвонила моя жена Лия. Мы с ней разошлись, но остались друзьями. Ее
подруга, большой знаток кошек, говорит, что, когда избалованных кошек бросают
одних, они впадают в жуткую депрессию, уходят из дома, и их часто подбирают
жалостливые люди, приняв за бездомных. Но в конце концов, эти кошки
возвращаются домой, бывает, не раньше, чем через год или два.
Я
позвонил Мэй. То, что я от нее услышал, как ножом полоснуло меня по сердцу. Она
сказала, что Цица несколько раз к ней приходила. (Видимо, у кошек память
гораздо лучше, чем мы воображаем. Когда Мэй понадобилась Цице, та сразу про нее
вспомнила.)
—
В дом я ее не пустила, — сказала Мэй. — Мне не хотелось, чтобы она опять
повадилась жить на два дома. Но она продолжала приходить. Мой сын Рики высказал
предположение, что вы куда-то уехали. Этого не может быть, сказала я, он бы
меня известил. Кто же станет заботиться о Чернушке? Однажды в шесть часов утра
я услышала за дверью отчаянное мяуканье. Это была она. Я все равно не пустила
ее в дом. Мне и в голову не приходило, что вы могли уехать, не сказав мне.
Все
постепенно прояснялось. Цица была самой избалованной кошкой в Фулеме. Когда я
ее вдруг бросил, она пошла к прежней хозяйке, но та ее прогнала. Бедная кошка,
наверно, изнывала от горя.
—
Что же мне теперь делать? — спросил я Мэй. Она была толковая женщина и хорошо
разбиралась в кошачьих повадках.
—
Теперь вам надо ее искать.
—
Искать кошку в городе с десятимиллионным населением, в котором живет добрых пять
миллионов кошек?
—
Да не станет она бродить по всему городу. В Хайгейте или Илфорде ее быть не
может. Она где-нибудь поблизости.
—
А если она погибла?
—
Тогда вы ее не найдете.
Ничего
себе, подумал я. Одному разыскивать кошку в целом Лондоне! Я сплюнул. Какой
вздор! Эта кошка довела меня до полного идиотизма. То начинаю плакать, то
принимаюсь себя жалеть! Но убедить себя махнуть на это дело рукой я не смог.
Во
второй половине дня я отправился на розыски Цицы. Со мной пошел приятель.
Сначала мы двинулись по нашей стороне вверх по Фулем-роуд — я знал, что Цица
никогда не перебегала эту улицу. Кошек в Фулеме живет уйма. Каждый день,
проходя по улице, я встречал десятки различных кошек. Но на этот раз за первые
полчаса мы не увидели ни одной.
—
Погляди! — вдруг крикнул мой приятель.
На
куче старой мебели сидела черная кошка. Я смотрел на кошку, кошка смотрела на
меня. Мне она показалась незнакомой. Выражение ее лица было загадочное и
высокомерное. Я подошел поближе. Она повернулась и ушла. Я постучал в ближайшую
дверь. Открывшая мне женщина подтвердила: да, это ее кошка. У нее их целых
четыре. Она обожает черных кошек, а других расцветок не любит. Когда я ей
сказал, что потерял черную кошку, она прониклась ко мне сочувствием, записала
мой телефон и адрес и обещала позвонить, если увидит незнакомую черную кошку.
Примерно
подобным же образом отреагировали на мои просьбы и другие жители Фулема. А я-то
думал, что люди будут пожимать плечами и отмахиваться: “Что ж теперь поделаешь?
Ищите. Я-то как могу вам помочь?” Но ничего такого я не услышал. Все были очень
озабочены пропажей Цицы. Это оказалось главным событием месяца — после юбилея
королевы.
Мы
с приятелем шли все дальше, выглядывая черных кошек и, наконец, дошли до
газетного киоска. Мой приятель решил купить пачку бумажных салфеток. Киоскерша
предложила мне повесить объявление и у нее. Чем больше, дескать, тем лучше. Я
написал текст объявления, в котором опять обещал вознаграждение, подал его
киоскерше и спросил, сколько мы ей должны.
—
Двадцать пять пенсов.
—
Но вы сказали, что столько стоят салфетки. А за объявление?
—
Я прочла объявление. За него я ничего с вас не возьму.
—
Но вы же таким образом зарабатываете на жизнь!
—
Такой уж мой принцип. Я беру деньги за коммерческие объявления, но отказываюсь
зарабатывать на чужом горе.
—
В таком случае, мне остается только поблагодарить вас…
Я
не смог договорить — боялся опять расплакаться.
Господи,
да что это со мной делается? Совсем впал в старческое слабоумие, что ли? Куда
девался прежний циник? Куда девался юморист? Черт бы побрал эту кошку!
*
* *
В
тот вечер я увидел черную кошку, которая сидела на стене моего дворика. Я
выбежал из дома, но ее как ветром сдуло. Кто это был? Мне показалось, что она
вдвое больше Цицы. Но, может быть, Цица поправилась? Может быть, она
раздумывала, не вернуться ли домой, но убежала, вспомнив все те страдания, на
которые я ее обрек? Кто знает?
Позвонил
еще один приятель, выдал мне массу непрошенных советов и закончил
рекомендацией: “Купи себе другую кошку”.
То
же самое говорили и многие другие. Мне был непонятен ход их рассуждений. Я
вспомнил историю, которую слышал много лет назад про Дьюлу Чортоша. Это был
великий актер, гигант будапештской сцены, но очень неприятный, неуживчивый
человек, настоящий мизантроп, который любил только свою мать и свою собаку. С
собакой он жил, а с матерью обедал каждую среду.
И
вдруг его собака умерла. Он был убит горем. Человек, известный своим холодным
сарказмом и полной бесчувственностью, плакал, как ребенок. На следующий день за
обедом мать попыталась его утешить:
—
Не надо так переживать, Дьюла, — сказала она. — Немного оправишься и купишь
себе другую собачку…
Дьюла
посмотрел на нее с ненавистью во взоре.
—
А когда ты умрешь, я пойду и куплю себе другую мамочку!
*
* *
Когда
стемнело, я опять отправился на поиски Цицы. Меня тревожила ее судьба, но еще
больше тревожила меня собственная глупость и сентиментальность. Я призывал на
помощь доводы рассудка: “Меня меньше огорчило известие о смерти Б., чем
исчезновение Цицы, потому что я точно знал, что Б. умер. Со смертью уже не
поспоришь. А Цица, может быть, жива. Тут еще есть надежда”.
И
вдруг меня охватила ярость. Я впал в бешенство. Может быть, Цица почувствовала
себя брошенной, но теперь-то брошенным чувствую себя я. Где же взаимная
привязанность? Ну хорошо, она доказала, что я был не прав. Но если она жива,
почему она не возвращается? Она-то мой адрес знает, а я ее — не знаю.
*
* *
В
четверг Мэй посоветовала мне поискать Цицу в южной части Фулема.
—
Но она никогда не перебегала Фулем-роуд, — возразил я.
—
В расстройстве могла и перебежать.
Я
доверился интуиции Мэй и отправился на другую сторону Фулем-роуд. Возле
фулемского парка я увидел двух молодых женщин, которые садились в “остин-мини”.
Я спросил их — без особой надежды — не видели ли они маленькую черную кошечку.
Они проявили к этому делу живейший интерес. Нет, сами они черную кошку не
видели, но несколько дней назад к ним постучалась девочка, которая ходила из
дома в дом и спрашивала, не потерял ли кто-нибудь черную кошечку, которую нашла
и принесла домой ее мать. Я не верил своему везенью. Нет, Мэй — просто
прозорливица! Она послала меня на эту сторону дороги, и мой первый же вопрос
принес реальные плоды. А чья это девочка? Нет, этого они не знают. Где она хотя
бы живет? Этого они тоже не знали. У нее длинные черные волосы, и она наверняка
живет где-нибудь неподалеку. Да-да, если они ее увидят или она опять постучит к
ним в дом, они ее хорошенько расспросят и позвонят мне. Несомненно, Джеймс Бонд
на основании этих сведений легко вычислил бы девочку. А мне оставалось только
ходить из дома в дом, надеясь, что девочка была еще у кого-нибудь и что они
знают, где она живет. Несколько человек вспомнили девочку, но, где она живет,
не знал никто.
Одна
женщина подала мне мысль:
—
В парке сегодня детский праздник по случаю юбилея королевы. Может, девочка там?
Я
отправился в парк, где праздник был в полном разгаре. Всем заправляла женщина в
белом жакете. В данную минуту она загоняла детей на балкон, где их собирались
фотографировать. Фотографирование заняло бесконечно много времени, но как
только оно закончилось, женщина в белом жакете рассказала детям о моей пропаже
и спросила, нет ли среди них той девочки. Ее не было.
Я
уже собрался уходить, но тут кто-то подвел меня к миссис Бейнс, к ней, дескать,
приходят все потерявшиеся в округе кошки. Я повторил миссис Бейнс свой рассказ,
но она покачала головой.
—
Нет, вашей кошки у нас в округе нет.
—
Вы уверены? — спросил я.
Она
была совершенно уверена.
—
Вы что, знаете всех кошек в Фулеме?
Нет
не всех, но всех потерявшихся кошек она знает. Все потерявшиеся, брошенные и
вообще преданные хозяевами кошки направляются прямо к ней. Но откуда они знают
ее адрес? Это уж их тайна, но адрес они знают. Короче, она совершенно уверена,
что моей кошки в южном Фулеме нет. А как же история про девочку, чья мать нашла
кошку? Она, наверно, нашла какую-то другую кошку.
Я
опять принялся ходить из дома в дом. Почти все считали своим долгом уверить
меня, что моя кошка обязательно найдется, но никакой конкретной помощи оказать
никто не смог. Я вскоре осознал, что если юбилей королевы стоял у всех на
первом месте, то моя кошка заняла второе. Незнакомые люди останавливали меня на
улице и спрашивали, нашел ли я свою кошку. В мою дверь часто звонили и
приносили кошек разных размеров и разной степени черноты. По телефону сообщали,
что где-то неподалеку видели черную кошку.
Но
случались и неприятности.
Однажды
ко мне пришла дама и сказала, что видела черную кошку на Рикмер-авеню, совсем
недалеко от нас. Мы вместе бросились туда. Действительно, на низкой каменной
стене сидела черная кошка. Я взял ее на руки и принялся внимательно
рассматривать. Может быть, это и Цица. А может, и нет. Я был в растерянности. И
тут из дома выскочил сердитый мужчина.
—
Что вы делаете с моей кошкой? — заорал он.
—
Если это ваша кошка…
—
Да, моя!
—
И давно она у вас?
—
Шесть лет! Хватит?
Дама,
которая пришла за мной, прошептала мне на ухо:
—
Какой противный тип.
—
Дело в том, что у меня пропала черная кошка, — объяснил я.
—
Это всем известно.
—
Что ж, в таком случае…
—
В таком случае вы хотите присвоить чужую кошку. Посадите ее обратно!
И
хозяин кошки угрожающе шагнул ко мне.
Я
сам себе показался профессиональным вором кошек. Хотел было рассказать ему
историю о Чортоше, его матери и его собаке, но раздумал.
Другой
неприятный случай произошел на противоположной стороне Фулем-роуд. Кто-то
показал мне дом, где якобы живет человек, привечающий бродячих кошек. У него
их, дескать, пропасть.
Я
нашел этого человека в саду, где он окапывал розы, и спросил, не видел ли он
маленькой черной кошки.
—
Может и видел. Какие только не приходят.
—
А вы не сможете ее поймать, если она придет снова?
—
Я бы рад.
—
Если вы поймаете мою черную кошечку…
—
Если я поймаю вашу кошечку, — перебил меня мужчина, — я сверну ей шею. Я так со
всеми ими поступаю.
—
А мне сказали, что вы любите кошек.
—
Я-то их люблю, а вот они меня — нет. Не знаю почему, но все проклятые кошки,
что живут в Фулеме, да еще впридачу дюжина кошек из Челси и еще несколько из
Патни, приходят гадить ко мне в сад. Не знаю уж, за что мне такая честь. Они
являются десятками, сотнями, тысячами и превратили мой прекрасный садик в
огромную кошачью уборную. Они погубили все мои цветы, все перерыли и обгадили.
Если я поймаю вашу черную кошечку, я с особым наслаждением сверну ей шею.
Я
хотел было заметить, что зато кошки даром унавоживают его сад, но воздержался и
на этом закончил переговоры. Ясно, что здесь я ничего полезного не узнаю.
*
* *
Я
пошел купить кое-каких вкусностей в польском магазине деликатесов. Племянница
хозяина магазина Эдди принялась меня обслуживать, но тут Эдди услышал мой
голос, вышел из своей конторы и сказал:
—
Ваша Цица ходит к моему соседу-мяснику.
Я
бросился к Гарри-мяснику.
—
Вы говорите про эту черную кошечку?
Даже
в своем возбуждении я не удержался и спросил его:
—
А откуда вы знаете, что она кошка, а не кот?
—
Но я ж ее видел. Вы разве не можете отличить девочку от мальчика?
—
Голых могу. Но если на обоих джинсы и у обоих длинные волосы — нет, не могу.
—
На вашей кошке нет джинсов, — твердо сказал он. — Она частенько сюда
захаживает. Я ей даю немного фарша. Если бы я знал, что это ваша кошечка, я бы
давно ее поймал. В следующий раз поймаю.
—
Она от вас убежит.
—
От меня не убежит.
—
А если она больше не придет?
—
Придет. Кстати, знаете, где она обретается?
—
Не представляю.
—
Вон в том проулке.
И
он показал на проулок, ведущий от Вольдемар-авеню, параллельный моей улице. Я
прошел через узкий проход до конца. У последнего дома сидела кошка тигровой
расцветки. Эти дома фасадами выходили на Фулем-роуд, и в одном из них
помещалась картинная галерея. Я вышел к фасаду и зашел в галерею. Оказалось,
что тигровая кошка принадлежит хозяевам галереи, милой молодой паре. Они
рассказали, что за последнее время у них на заднем дворе действительно часто
появляется пугливая и голодная черная кошка. Я попросил их попробовать ее
поймать. Нет, сказали они, когда мы ее увидим, мы просто вам позвоним. Не успел
я вернуться домой, как раздался телефонный звонок. Черная кошка у них на заднем
дворике. Через полминуты я уже был там. Я и не подозревал, что могу так быстро
бегать. Но все равно опоздал. За десять секунд до моего появления черную кошку
спугнул огромный кот, и она убежала. Я ходил в этот проулок по двадцать раз на
дню. Но Цицы не увидел — если эта таинственная черная кошка действительно была
Цицей. Мне несколько раз звонили из галереи, каждый раз я бежал сломя голову,
но все равно опаздывал.
Тут
я на улице встретил Мэй.
—
Я видела Чернушку, — сказала она.
—
Где?
—
Перед нашим домом.
—
Вы уверены, что это была Цица, то есть Чернушка?
—
Что за вопрос! Конечно, уверена. И мой муж ее узнал. Я ее позвала, и она
подошла ко мне. Но когда я попыталась взять ее на руки, она убежала. Она совсем
одичала и всего боится. Но это точно была она.
Я
был страшно обижен. Если Цица оказалась перед домом Мэй, значит, она прошла
мимо угла моей улицы, откуда до моего дома не больше двадцати ярдов. Но ко мне
она не зашла.
—
Надеюсь, вы ее поймаете, — сказала Мэй.
—
Бог с ней, и ловить больше не буду.
*
* *
В
четверть одиннадцатого во вторник 14 июля у меня зазвонил телефон. Это был
мясник Гарри.
—
Я поймал вашу кошку.
Через
минуту я уже был в мясной лавке. Гарри обслуживал покупательницу. Увидев меня,
он сказал:
—
Она в подвале.
Сын
Гарри Тони отвел меня в подвал, большое, хорошо освещенное помещение. С потолка
на крючьях свисали туши быков и баранов. В углу, сжавшись и дрожа, сидела
черная кошечка. Я взял ее на руки. Она не сопротивлялась, но и ничем не
выказала, что узнает меня.
По
дороге домой она стала бешено рваться у меня из рук. Я с трудом открыл дверь одной
рукой, держа отчаянно сопротивляющееся животное в другой. Но все же мы
благополучно вошли в дом, и я отпустил ее. Она бросилась под книжный шкаф —
чего раньше никогда не делала.
Она
все еще не узнавала меня, а я не узнавал ее.
Тут
я должен объяснить, что точно так же, как некоторые люди не различают цветов, я
плохо различаю лица. Я всегда помню, о чем я разговаривал с человеком, но не
помню его лица. Вот если я увижу его раз двадцать, тогда, пожалуй, начну
узнавать, и то больше по голосу, акценту, интонации или предмету, о котором он
со мной заговорит (“Вы на днях не видели Шакльтонов?”), чем по лицу. В моем
клубе у меня полно близких друзей, о которых мне известно все: их ежегодный
доход, семейные секреты, тайные интрижки — но я никогда не знаю, с кем из них я
разговариваю. А спрашивать после двадцатилетнего знакомства неудобно. Я даже не
могу спросить общего приятеля, потому что он задумается: а знаю ли я, кто он
такой?
Однажды
я обедал с членом клуба, в котором сразу узнал бывшего министра финансов лорда
Гардинера. Оказалось, что это Лоуренс Оливье. Я был потрясен до глубины души.
Не узнать в лицо одного из самых известных людей в стране, лицо, которое я
видел сотни раз — это уж чересчур даже для меня. Но впоследствии случилось
нечто похуже. С группой кинодеятелей я отправился самолетом в Цюрих. Нас
сопровождал представитель авиакомпании “Суиссэр”. Мы знали, что в аэропорту нас
встретит Питер С., представитель швейцарского туристического агентства.
Представитель авиакомпании очень хотел с ним познакомиться. Когда самолет, уже
приземлившись, подъезжал к зданию аэропорта, мы увидели около входа двух мужчин
в макинтошах.
—
Который из них Питер С.? — спросил представитель “Суиссэр”.
Следовало
бы сказать ему, что задавать такой вопрос мне совершенно бесполезно. Но я сидел
у окна и внимательно смотрел на встречающих. Я знал, что Питер С. небольшого
роста толстенький человек, а эти оба были высокие и сухощавые. Бросив на них
еще один взгляд, я заявил:
—
Питера С. среди них нет.
Действительно,
Питера С. среди них не было. Но один из них был мой сын Мартин.
Если
уж я не узнал собственного сына, как я мог поручиться, что узнаю свою кошку?
Кошек, в конце концов, различать даже труднее, чем людей. Эта кошка была по
размеру наполовину меньше Цицы, которая пропала ровно месяц тому назад. Шерсть
у нее не была шелковистой, и она явно не узнавала дома. Она пряталась в разных
странных местах, куда никогда не забиралась раньше, не обращала внимания на
свои кормушки (которые я так и не убрал). Тут пришла Миссис Стенгрум, которая
убирает у меня в доме.
—
Разве ты наша киса? — с сомнением в голосе спросила она, поглядев на кошку.
Кошка
соскочила с дивана и спряталась под шкафом.
—
Мне кажется, что это не она, — сказала миссис Стенгрум.
Я
позвонил Бинки и попросил зайти. Он оглядел кошку и покачал головой.
—
Эта кошка гораздо меньше Цицы.
—
Она похудела.
—
Наполовину?
—
Значит, вы думаете, что это не Цица?
—
Нет, это не она.
Господи
Боже мой! Неужели мне придется жить с кошкой, не зная точно, Цица она или
какая-то приблудная? Я позвонил Мэй. Ее не было дома, но после обеда она мне
перезвонила. Я рассказал ей о своих затруднениях.
—
Посмотрите ей на уши.
—
Зачем?
—
Вы что, собственную кошку не знаете? Ей в детстве вырвали в драке кусочек уха.
—
Правого или левого?
—
Правого. А может быть, левого.
—
Вы что, собственную кошку не знаете? — спросил я.
Я
сказал, что практически все кошки когда-нибудь подрались и у всех повреждены
уши, и попросил Мэй прийти, осмотреть форму и размер повреждения и точно
установить, Цица это или самозванка.
Она
пришла. Еще стоя в дверях, она посмотрела на спрятавшуюся под креслом кошку и
сказала:
—
Привет, Чернушка.
—
Посмотрите ее ухо.
—
Да зачем мне смотреть ее ухо? Я и так знаю, что это Чернушка.
—
То есть Цица?
—
Нет, Чернушка.
Но
она все-таки посмотрела ухо.
—
Ну, конечно. Никаких сомнений быть не может. Конечно, это Чернушка.
Мэй
ушла. Но меня не убедила. Возьму в дом чужую кошку, а потом, месяцев через
восемь, как предсказывает подруга моей жены, объявится настоящая Цица. Со мной
всегда случается что-нибудь подобное.
И
вдруг, как всегда после больших треволнений, я почувствовал страшную усталость
и лег на диван. Сколько я всего перенес из-за этой проклятой кошки (если это
действительно та самая проклятая кошка)! Я из-за нее плакал, страдал от потери
близкого существа, испытал самые разнообразные чувства: печаль, горе, ярость. Я
чувствовал себя брошенным. Я стыдился самого себя; может быть, это и глупо, но
мне было стыдно, что какая-то кошка превратила меня в старого сентиментального
дуралея. В то же время я был доволен. Значит, я еще способен испытывать
нормальные человеческие чувства. А я уж было начал в этом сомневаться. Может
быть, я и не нашел Цицу, но, по крайней мере, нашел самого себя. С другой
стороны, если я нашел такого себя, не лучше ли мне снова его потерять?
Я
заснул. Когда я проснулся, Цица лежала у меня на груди, положив правую лапку
мне на левое плечо и, как встарь, полуобнимая меня.
Теперь
у меня уже не оставалось сомнений. Да, это Цица.
Очередное
исчезновение
Три
дня я не выпускал Цицу на улицу. На четвертый я открыл дверь почтальону, и она
стрелой проскочила у меня между ног и исчезла в кустах. Я и охнуть не успел. Но
через час она вернулась, более того, вспрыгнула в окно, что еще раз
подтвердило, что это была Цица, и никто другой.
Это
быстрое возвращение успокоило меня: значит, ее можно выпускать гулять. Но когда
я ее снова выпустил, она опять исчезла. Прошло два часа, четыре, целая ночь — а
Цицы все не было.
—
Дьявол! — выругался я, но особенно волноваться не стал. Не потому, что больше ее
не любил, но сколько же можно волноваться? За последние недели я истратил свои
стрессовые резервы до последней капли. Кроме того, я знал, что она жива-здорова
и находится где-нибудь поблизости.
На
следующее утро зазвонил телефон. Женский голос спросил:
—
Вы нашли свою кошку?
—
Я ее не только нашел, но и снова потерял.
—
Она у нас. — Женщина назвала адрес. Она жила на Мюнстер-роуд — совсем близко.
Я
пошел к ней.
Дверь
открыла девочка и позвала мать.
—
Сейчас я ее принесу. Я заперла ее в уборной. В доме я ее оставить не могла —
моя собственная кошка разорвала бы ее в клочья.
Она
рассказала мне, что прошлым вечером, придя домой, нашли на пороге дрожащую
черную кошечку.
—
Но как же вы узнали мой телефон?
—
Утром я пошла в парикмахерскую и увидела ваше объявление в витрине журнального
киоска.
Это
был тот самый киоск, хозяйка которого отказалась взять деньги за объявление.
Она была очень довольна, когда я рассказал ей, как она мне помогла.
Я
решил купить Цице ошейник и попросил хозяина магазина выгравировать на диске ее
имя и мой телефонный номер. Но колокольчик с ошейника попросил снять.
—
Зачем? — спросил он.
—
С колокольчиком она не сможет ловить птичек.
У
него на лице отразилось негодование. Не могу сказать, чтобы я был очень
доволен, когда Цица впрыгивала в окошко, держа в зубах птичку, которую потом
пожирала с перьями и когтями. Но, по крайней мере, охота на птиц заложена в ее
кошачьей природе, тогда как люди отстреливают тысячи птиц из чистого
удовольствия, вовсе не повинуясь зову природы. Мне казалось жестоким заставить
животное ходить с колокольчиком на шее, который возвещает о каждом его шаге.
Может быть, это и нравится коровам — хотя и в этом я сомневаюсь, — но уж для
кошки это наверняка невыносимо. Кроме того, я слышал, что, хотя этот
колокольчик и доводит кошек до безумия, птичек ловить он им не мешает.
Больше
уже Цица не исчезала. Видно, ночь, проведенная в уборной, излечила ее от
бродяжничества. Она обосновалась у меня в доме и стала такой же наглой и
высокомерной, как раньше. Она сидела на подоконнике и надменно наблюдала за
происходящим на улице, пренебрежительно встречая восхищенные взгляды прохожих.
Она сопровождала меня по магазинам, спала у меня на груди, положив правую лапку
мне на левое плечо, играла со мной в веревочку и безжалостно лупила Джинджера
по морде, когда он осмеливался зайти в дом. Джинджер же все равно приходил к
нам два раза в день, покорно принимал затрещины, медленно подходил к плошке
Цицы и доедал все, что там оставалось.
Красавицей
Цицей восхищались все соседи, но за эгоизм, самомнение и вздорность ее
ненавидели все соседские кошки. Так или иначе, наши треволнения были позади, и
мы опять зажили тихой спокойной жизнью. Но ненадолго.
Радостное
событие?
До
тех пор, пока Цица не забеременела.
Вскоре
после ее возвращения я стал замечать, что она толстеет. Я сказал об этом
двум-трем друзьям, но они только смеялись:
—
Ты всегда ее баловал и перекармливал, а с тех пор, как она нашлась, стал
баловать еще больше. Она просто слишком много ест — вот и толстеет. Невелика
загадка.
Но
Цица в конце концов так округлилась, что просто хорошим питанием это объяснить
было нельзя. У нее вырос огромный живот, и, в конце концов, до меня дошло:
видимо, она беременна. Но как это могло случиться? Увидев на другой стороне
улицы группу болтающих женщин, которые отлично разбирались в кошках, я подошел
к ним.
—
Мне кажется, что моя кошка беременна, — сказал я.
Женщины
расхохотались:
—
Кажется?
Ну
чего тут хохотать? Цица не могла забеременеть, потому что в юности ее
стерилизовали. Об этом мне говорила Мэй. Я знал Цицу уже пять лет, и если бы ее
не стерилизовали, то она ежегодно приносила бы котят, даже, глядишь, и по два
раза в год.
—
Иногда ветеринар делает стерилизацию небрежно, — сказала одна из Всезнающих
женщин, — и у кошки через некоторое время появляются котята.
Через
которое “некоторое”? Через пять лет?
Может
быть, и через пять.
Были
высказаны многочисленные и разнообразные гипотезы. Мэй еще раз повторила, что
Цицу стерилизовали и никаких котят у нее быть не может. Моя жена Лия не очень
хорошо разбирается в кошках, зато с наблюдательностью и здравым смыслом у нее
все в порядке. Она заявила, что Цица, несомненно, беременна. Приехавшая в
Лондон моя приятельница Соня, художница из Берлина и большая поклонница Цицы,
решила подойти к вопросу чисто прагматически. Кто-то сказал ей, что если Цица
беременна, то, судя по ее размерам, беременность зашла достаточно далеко и
определить ее совсем не трудно. Стоит мягко приложить руку к ее животу, как
почувствуешь движения котят внутри. И Соня принялась экспериментировать. Она
потрогала животик Цицы и сказала — да, движения определенно чувствуются. Потом
повторила опыт — и на этот раз ничего не почувствовала. На третий раз Соня
опять почувствовала движения, на четвертый — опять нет. И, наконец, пришла к
выводу: черт ее знает!
Двое
свидетелей Иеговы[3] постучали мне в дверь и попытались
продать свой журнал “Уочтауер”. Я купил журнал, чтобы от них отвязаться, но они
требовали, чтобы я впустил их в дом и позволил объяснить содержание журнала и
вообще обратить меня в их веру. Я им сказал, что мне некогда их слушать, у меня
более важные дела. Более важные, чем моя душа? Гораздо более важные, ответил я.
И рассказал им о своих затруднениях. Беременна Цица или нет? А если беременна,
то как это объяснить? Как может забеременеть стерилизованная кошка?
Одна
из свидетельниц, высокая тощая англичанка, подошла к Цице, пощупала ее и твердо
заявила:
—
Ваша кошка, несомненно, беременна. И объяснить это очень просто — Господь Бог
сотворил чудо.
Пожалуй,
более разумного объяснения до сих пор никто не выдвигал. Опасаясь, что худая
свидетельница сейчас заговорит о непорочном зачатии, я купил еще один журнал и
поспешно выпроводил их из дома. Миссис Стэнгрум предложила более земную, но и
более тревожную теорию:
—
Да не наша это киса — я всегда это говорила.
Мало
мне сомнений по поводу беременности, не хватало еще опять усомниться, Цица это
или нет! К тому времени к ней вернулись многие ее привычки и замашки, и у меня
не было и тени сомнения, что это — Цица. Но мне и раньше приходилось ошибаться.
И я знал, что чем более ты в чем-нибудь уверен, тем полезнее добрая доза
скептицизма. Вопрос стоял просто: если это Цица, то как она ухитрилась
забеременеть? А если это не Цица, то кто это, черт побери?
Но
я скоро сообразил, что напрасно ломаю голову. Теория Чортоша сюда не подходит.
Неважно, Цица это или другая кошка. Я признал в ней Цицу, я обращался с ней,
как с Цицей, я любил ее, как Цицу. Для меня она была моей Цицей — так какая
разница, кто она на самом деле?
Я
вспомнил, что Цица всегда была совершенно равнодушна к родичам обоего пола и не
подпускала близко ни проявлявших амурные намерения котов, ни кошек. Теперь же
она стала все чаще отлучаться из дома и однажды даже не явилась ночевать. Но и
об этом не стоило ломать голову. Она прожила на улице больше месяца, и, если ее
добродетельные устои пошатнулись, это произошло за время моего отсутствия.
Я
сделал для себя два вывода.
Вывод
первый: Если Цица беременна, ей требуется особое внимание и забота. Ее котят я
буду считать членами нашей семьи. О том, чтобы их уничтожить, не может быть и
речи. Сколько котят обычно приносит кошка? Четыре? Пять? Постараюсь найти им
хороших хозяев. А тех, которым не найду, оставлю у себя. Нельзя сказать, чтобы
эта перспектива меня особенно радовала. Я не возражал держать одну кошку, но
мне не хотелось заводить кошарню. Да и Цице это, скорей всего, не очень
понравится. Она наверняка будет ревновать меня даже к собственным котятам.
Вывод
второй: Есть очень простой способ узнать, беременна Цица или нет. Для этого не
надо советоваться с фулемскими всезнающими кумушками, не надо полагаться на
Сонины эксперименты или уверовать в чудеса. Надо просто показать Цицу
ветеринару. И я позвонил ветеринару, который жил неподалеку. Секретарша велела
мне принести Цицу в среду в пять минут шестого. Не в пять, а в пять минут
шестого. Надо же, какой они требуют от меня пунктуальности! Я не знал тогда,
сколько работы у ветеринаров и как часто они могут уделить пациенту не больше
двух минут. Собственно говоря, не было бы ничего удивительного, если бы секретарша
велела мне прийти в пять часов семь минут и тридцать восемь секунд.
В
среду после обеда я тщетно пытался работать, но каждую минуту звонил телефон.
Кроме того, меня беспокоило отсутствие Цицы. Она ушла утром и до сих пор не
вернулась. Вот уже два часа, а ее все нет. Три. Чертова кошка, когда она нужна,
тут-то ее и нет! Мы опоздаем к ветеринару. Приедем в восемь минут шестого и
окажется, что наша очередь уже прошла.
В
половине пятого зазвонил телефон.
—
Автомагазин Таннеров, — сказал голос в трубке. Этот магазин помещался почти
напротив меня на другой стороне Фулем-роуд. Я никогда не имел с ними дела.
Наверно, они узнали про взрыв у меня в автомобиле и хотят предложить мне купить
у них машину. Я покупаю костюмы у “Братьев Мосс”, которые находятся в нескольких
шагах ходьбы от клуба “Гаррик”, справа. А свой новый автомобиль я купил в
магазине фирмы “Рено”, который находится в нескольких шагах от клуба слева.
Братья Мосс были бы счастливы, если бы их покупатели выбирали костюмы так же
быстро и без волокиты, как я выбрал машину. Так или иначе, я купил новую машину
уже через два дня после взрыва, и магазин Таннеров безнадежно опоздал. Тут я
вспомнил, что несколько дней тому назад они оставили на моем автоответчике
просьбу позвонить. Упорные люди!
—
Автомагазин Таннеров, — сказал голос.
—
Я вас слушаю.
Оказалось,
что они звонят не по поводу машины, а по поводу Цицы.
—
У вас есть маленькая черная кошка?
—
Есть.
—
Ее только что перед нашим магазином сбила машина.
Между
жизнью и смертью
Не
глядя по сторонам, я ринулся через дорогу, и меня самого чуть не задавили.
Цица
лежала на тротуаре. Она не кричала, не стонала, но было видно, что ей страшно
больно. Около нее на земле расплылась страшная коричнево-красная лужа — видимо,
кровь, смешанная с содержимым внутренностей. Но Цица была жива, и никаких
внешних повреждений я не видел. Она непрерывно моргала глазами, явно была в
ужасе, но не издавала ни звука. Когда я к ней подбежал, она подняла голову. Она
могла шевелить головой и передними лапами, но зад был неподвижен.
—
Вам придется ее усыпить, — сказал один из собравшихся зевак таким тоном, будто
ему эта мысль доставляла огромное удовольствие. — У нее сломана спина. Видите —
она не может двигать задними лапами.
Я
вгляделся. Нет, она пошевелила задней лапой — с трудом, но пошевелила.
—
Мы вызвали ветеринарную “скорую помощь”, — сообщил мне другой человек.
Девушка
лет двадцати сидела на корточках около Цицы и гладила ее. Она была явно страшно
расстроена.
Продавец
из автомагазина рассказал мне, как это произошло. Оказывается, Цица повадилась
заходить к ним в салон. Видимо, за тот месяц, что она жила на улице, она
расхрабрилась и уже не боялась перебегать Фулем-роуд. Если вы помните, еще
котенком, когда она жила у Мэй, ее сшибла машина — почти на том же месте, что и
сейчас. После этого она много лет не отваживалась переходить улицу. Но ей
нравилось бывать в автосалоне. Покупатели обращались с ней ласково. Она
усаживалась на крышу какой-нибудь машины, а если дверца была открыта,
запрыгивала внутрь и даже забиралась на колени покупателя, пока тот
договаривался с продавцом. Однажды ее нечаянно заперли в салоне, не заметив,
что она спит в автомобиле, — вот тогда-то она и не пришла домой ночевать. В
другой раз ее опять заперли в салоне, но один из продавцов вернулся за чем-то
часов в двенадцать, услышал ее мяуканье и выпустил ее. На следующий день этот
продавец позвонил мне (у Цицы на ошейнике был мой номер телефона), но я не
обратил внимания на его просьбу перезвонить.
В
тот день (28 сентября 1977 года) Цица провела в салоне несколько часов, потом
отправилась домой и попала под машину. Ее сбил белый автомобиль, который вел
начинающий водитель.
—
Он не так уж быстро и ехал, — сказал мужчина, предложивший усыпить Цицу. —
Опытный водитель успел бы остановиться. Не повезло вам.
—
Ох уж эти начинающие! — воскликнула женщина из толпы таким тоном, точно
начинающие водители — источник всех зол на свете.
Водитель
не остановился и поехал дальше в направлении Уэст-Энда. Двое молодых людей,
которые видели, как он сшиб Цицу, вскочили в свою машину и помчались за ним.
Они догнали белую машину на перекрестке.
—
Я сказал ему, что он сбил кошку, возможно убил ее, — сказал мне один из этих
молодых людей.
—
Ну и что он ответил?
—
Он сказал, что ему наплевать.
Из
толпы спросили:
—
А номер вы его записали?
—
Записал.
—
Ну и какой он?
—
Не скажу. К чему вам его знать?
Он
был прав. Это было ни к чему. Во первых, я собирался спасать Цицу, а не
судиться с начинающим водителем. Во-вторых, за сбитую кошку ему не полагалось
никакого наказания. Водитель, сбивший собаку, обязан остановиться. А сбитые
кошки не считаются. Можете спокойно ехать дальше.
Тут
девушка, сидевшая возле Цицы на корточках, которая до этого не произнесла ни
слова, воскликнула:
—
На него надо подать в суд!
—
Зачем? — спросил кто-то.
—
Чтобы люди знали, что нельзя безнаказанно сбивать животных.
В
том-то и дело, что можно.
Ветеринарная
“скорая” все не появлялась. Я пошел домой и позвонил им еще раз. Да, сказали
мне, машина уже выехала. Я вернулся к Цице, и тут действительно подъехала
“скорая помощь”. Щофер очень мягко и бережно поднял Цицу. Приняв его за
ветеринарного фельдшера, я спросил его, словно оракула, какие у Цицы
повреждения. Но он сказал, что это может выяснить только врач. Я рассказал ему
про ее непонятную беременность.
—
Да, — сказал шофер, — если стерилизацию сделали не совсем тщательно, то бывает,
что кошка через несколько лет приносит котят. Но кроме того, что кошка
толстеет, есть же и другие признаки беременности. Вы ничего такого не замечали?
Другие
признаки? Конечно, замечал. У меня вдруг прояснилось в голове. В последние
недели Цица стала гораздо ласковее. Она вспрыгивала всем на колени, чего раньше
никогда не делала. Она рыскала по темным углам, видимо, в поисках места, где
можно будет окотиться. Я собирался, как только ветеринар подтвердит факт ее
беременности, купить ей удобную корзинку. Но теперь она ей уже не понадобится.
Котята, наверно, погибли. Но в остальном шофер прав. Все сходится.
Было
двадцать две минуты шестого. Шофер велел позвонить в ветлечебницу в шесть и
уехал вместе с Цицей.
За
эти двадцать восемь минут я понял, что расстроен меньше, чем когда Цица
исчезла. Как странно! — подумал я. Ведь когда ее не было, я не знал, жива она
или мертва, но она объявилась живой и здоровой. А теперь я знаю, что она тяжело
травмирована и что ее жизнь висит на волоске. Но я меньше расстроен, потому что
в этом нет моей вины. Похоже, что моя собственная вина или невиновность значат
для меня больше, чем жизнь или смерть Цицы.
*
* *
В
шесть часов я позвонил в ветлечебницу. Мне сказали, что у Цицы, по-видимому,
перелом тазовых костей. Сейчас ей делают рентгеновский снимок Я спросил, может
ли выжить кошка, у которой сломан таз.
—
Таз, скорей всего, срастется, — ответила медсестра. — Но нас беспокоит другое.
Пожалуйста, позвоните через час.
Я
позвонил, и на этот раз со мной разговаривала женщина-врач. Цице сделали
рентгеновский снимок: у нее многочисленные переломы тазовых костей. Это
достаточно серьезно, но таз срастется. Если не обнаружится ничего другого, она
выздоровеет. Однако весьма вероятно, что у нее также поврежден позвоночник. На
рентгеновском снимке такие повреждения разглядеть невозможно, и точно это
станет известно только дней через пять-шесть.
—
Есть и другие осложнения, — добавила она.
—
Связанные с беременностью?
—
Какой беременностью?
Я
объяснил.
—
Я осматривала ее с точки зрения переломов, а не беременности, — сказала она. —
Но когда мы делаем снимок позвоночника, на нем видна и брюшная полость.
Подождите, я пойду взгляну на снимок.
Я
ждал, затаив дыхание. Если кошка все-таки беременна, то, возможно, что это и не
Цица. Станет ли мне легче, если обнаружится, что умирающая кошка не Цица? —
спросил я себя.
Ветеринарша
взяла трубку.
—
Нет, она не беременна.
—
Почему же она так потолстела?
—
Она уже не молода, и вы ее перекармливали.
Я
вспомнил свой разговор с шофером, а также, что Цица за последнее время стала
чересчур ласковой и что она шарила по темным углам. Картина у нас с шофером
получилась стройная, но, как это часто бывает, стройная теория оказалась
неправильной.
—
Какой у нее шанс выжить? — спросил я врача.
—
Я боялась, что вы это спросите. Я не знаю. Это станет ясно дней через пять.
*
* *
Через
два дня я понял, что в душе уже предал Цицу.
Мой
старый друг Джордж Фалуди, когда его жена умирала от рака, написал
трогательное, прекрасное и жестокое стихотворение. Они провели последние недели
ее жизни в Италии. Джордж был в страшном горе. Он любил жену и знал, что от
этой страшной, разрушительной болезни нет спасения. Но глубоко внутри, под
нежностью и любовью, у обоих скрывалась жгучая ненависть. Она не могла
смириться с тем, что он будет продолжать наслаждаться жизнью, когда ее зароют в
землю, а он мечтал о Венеции. Если жена умрет скоро, он успеет еще раз увидеть
Венецию до наступления осенних холодов. Конечно, очень жаль, что она умрет, но,
если уж ей суждено умереть, почему бы ей не сделать это побыстрее? Мы все порой
ощущаем такую жестокую раздвоенность по отношению к любимым людям, но великий
поэт Фалуди нашел в себе честность и смелость выразить ее в стихотворении. Я,
конечно, находился не в столь трудном положении. Мне грозила смерть не жены, а
всего лишь кошки. Я не мог сравниться с Фалуди ни по силе воображения, ни по
темпераменту, и я не испытывал такого, как он, отчаяния. Но все равно я предал
Цицу. Я, конечно, хотел, чтобы она выздоровела. Но, с другой стороны, если она
все-таки умрет, это развяжет мне руки. Я опять смогу путешествовать. Я желал
Цице выздоровления. Но я ведь никогда не собирался заводить кошку.
Что
это было? Бесчувственность? Или я таким образом готовился к потере Цицы?
Заранее себя, так сказать, утешал?
И
что это за лицемерная фраза: “всего лишь кошка”? Неужели мы ценим (и должны
ценить) даже ненавистных нам людей больше любимых нами животных? Само собой,
если бы возникла дилемма, чью жизнь спасать — Цицы или Адольфа Гитлера, я
выбрал бы Цицу. Но это ни о чем не говорит, хотя бы в силу анахронизма: Цица
родилась через четверть столетия после смерти Гитлера. К тому же Гитлер был
столь одиозной личностью, что его нельзя приводить в пример. Да и трудно
представить себе ситуацию, в которой возникла бы подобная дилемма: спасать
фюрера или Цицу. Но мы вечно твердим о том, что человеческая жизнь священна, а
поступает человечество так, словно она не стоит ни гроша. А как насчет жизни
животного? Неужели человеческая жизнь более священна лишь потому, что мы, люди,
ставим себя выше кошек, лошадей и китов? Эти животные не утверждают, что жизнь
кошки, жизнь лошади или жизнь кита священна, но, каковы бы ни были их взгляды
на этот счет, они никогда не убивают себе подобных. Ну признайтесь, положа руку
на сердце: случись пожар, кого вы будете спасать — своего злейшего
врага-человека или свою любимую собаку?
*
* *
На
следующее утро я пошел навестить Цицу в ветлечебнице. Там нет определенных
часов для посещения — врачи и сестры слишком заняты, но люди они добрые и
допускают посетителя к больному, если тот находится в тяжелом состоянии.
Ветлечебница ничем не отличается от больницы, кроме того что ее пациенты —
животные. Нам пришлось немного подождать (со мной пришла Соня), затем сестра
провела нас по коридору и открыла дверь. Мы увидели небольшую комнату, дальняя
стена которой была в несколько рядов уставлена клетками с больными кошками.
Сестра подвела нас к клетке, в которой находилась Цица. Кошка была в
полубессознательном состоянии — видимо, ей кололи обезболивающее. В отличие от
меня, она меня сразу узнала. Сестра открыла дверцу клетки, и Соня стала гладить
Цицу по голове. Это кошке явно нравилось, но она не замурлыкала. Нам позволили
побыть около нее минуты две. Когда мы пошли к выходу, Цица подняла голову и
посмотрела нам вслед.
Я
спросил сестру, как они оценивают состояние Цицы.
—
Позвоночник, кажется, в порядке, а это — самое главное. Переломы тяжелые, но
они срастутся. Но у нее могут быть еще и внутренние повреждения. Иногда у них
развивается самопроизвольное извержение кала. Такую кошку держать вы не
сможете. Не советую и пробовать — ее жизнь будет сплошной мукой. Но будем
надеяться на лучшее.
У
выхода висел прейскурант расценок за услуги ветлечебницы. В нем было и
безболезненное уничтожение. Для кошек эвтаназия разрешена. Вы можете
приговорить свое домашнее животное к смерти, и это вам обойдется всего в два
фунта семьдесят пять пенсов.
*
* *
Привожу
несколько дневниковых записей, которые я сделал во время болезни Цицы.
29
сентября (день, когда мы в первый раз навестили Цицу). Вечером опять ходил к
Цице. Меня не хотели пускать, но сестра из регистратуры отвела меня к ней. Цица
была под сильным действием наркотиков. Я погладил ее через решетку. К дверце
была прикреплена записка врача: “Немедленно меня известить в случае моче- или
калоизвержения”.
30
сентября. Был у Цицы в половине седьмого утра. Она не так напряжена, выглядит
веселее. Обезболивающего ей не давали. Пописала. Все счастливы. Сестра сказала,
что угроза жизни не миновала — до этого еще далеко, но шансы на выздоровление
возросли.
Один
приятель сказал мне, что, если Цица останется калекой, мне надо будет ее
усыпить. Как я ненавижу этот эвфемизм! Неужели я должен приговорить мою кошечку
к смерти только потому, что она будет немного хромать? Если это зависит от
меня, Цица будет жить.
1
октября. В ветлечебнице меня отказались пустить к Цице — “она очень
беспокойна”. Я спросил сестру, хороший это признак или плохой. Этого она не
знала, сказала только, что “ее состояние среднее”. Ну как в любой больнице!
3
октября. Сегодня видел Цицу. Меня провела к ней старшая сестра и вынула ее из
клетки. Это Цице не понравилось, и она потянулась назад. Старшая сестра
сказала, что Цица чувствует себя лучше, чем они смели надеяться. Все физиологические
функции в норме, и, если не произойдет осложнений, через неделю, максимум две,
можно будет взять ее домой.
Старшая
сестра еще добавила, что кошки в ветлечебнице привыкают к своим клеткам и не
любят, когда их оттуда вынимают.
Воскресенье.
9 октября. Привез Цицу домой. В приемное отделение ее вынесли в коробке. В
машине она немного попискивала.
Цица
вроде бы счастлива, что опять дома, но хромает так, что больно смотреть. Каждый
шаг причиняет ей боль. Но когда я открыл дверь, она стрелой вылетела на улицу.
Даже не понимаю, как она спустилась по ступенькам. Обратно на них забраться она
уже не смогла, и я внес ее в дом на руках.
Квадратные
уравнения
—
Вообще-то я не люблю писателей, — сказала мне как-то одна умная женщина. —
Вечно они за тобой наблюдают, вечно собирают материал для своих книг. У них к
каждому человеку корыстное отношение — нельзя ли вставить его хотя бы в
качестве второстепенного персонажа в следующую книгу?
—
Это касается только романистов, — сказал я. — Меня можете любить без опаски.
—
А вы сколько написали романов?
—
Три, — нехотя признался я.
—
Ну вот!
Крыть
мне было нечем. Ее обвинения в какой-то мере верны и в отношении меня. Как-то
на днях я выехал на машине из гаража, и Цица едва успела выскочить из-под
колес. Она утратила свое прежнее проворство, и я страшно перепугался. Но когда
я поехал дальше, мне пришло в голову, что, если бы моя любимая кошка умерла под
колесами моей собственной машины, у меня была бы драматичная и неожиданная
концовка для этой книги (я тогда уже начал ее писать). На секунду я даже
пожалел, что этого не случилось.
Эта
мысль мелькнула и тут же исчезла. Но я не могу отрицать, что она-таки
мелькнула. С другой стороны, столь мелодраматическая и сентиментальная концовка
совсем не в моем вкусе. Я тогда только что прочитал новый роман Грэма Грина
“Человеческий фактор”, и он мне понравился, хотя не могу сказать, что я пришел
от него в восторг. Истории про шпионов мне порядком приелись. Их читать уже
просто скучно, да и правдоподобия в них мало. Я знаю, что шпионы существуют,
что их даже много. Слишком много шпионов и слишком мало достойных их усилий
секретов. Но в каждодневной жизни нам попадаются не шпионы, а бухгалтеры,
бакалейщики, сапожники, инженеры, адвокаты и плотники. В каждодневной жизни
людей заставляют страдать любовь, ревность, обманутое доверие, честолюбие,
разочарование, унижение, гнев и ненависть, а вовсе не убийства, погоня за
шпионами, переход границ под видом слепых и бегство в Москву. Поразмыслив, я
решил, что подлинная история Цицы в том виде, как она произошла на самом деле,
куда более драматична, правдива и человечна (если нам так уж необходимо найти в
кошках что-то человеческое), чем если бы она закончилась трагической смертью,
фрейдистским убийством.
После
возвращения из лечебницы Цица несколько недель находилась в состоянии тяжелой
депрессии. Она поняла, что не может делать того, что делала раньше: прыгать,
бегать, выскакивать в окно, а может, да и то с трудом, передвигаться по дому. И
она потеряла интерес к жизни. Часами она сидела на ковре и тупо смотрела в
пространство. Иногда, очень редко, она выходила во дворик. Другие кошки вели
себя по отношению к ней с той же жестокостью, какая присуща детям: они
ненавидели ее, боялись этой искалеченной кошки и вину за это возлагали на нее
же. Мы все испытываем отвращение к калекам, но одно из достижений цивилизации
состоит в том, что мы научились подавлять это чувство. А вполне цивилизованные
в некоторых отношениях кошки с калеками ведут себя, как совершенные дикари, что
омрачало и без того тяжелую жизнь Цицы.
И
тут Джинджер, воистину святой кот, совершил чудо. Цица на него больше не
нападала — она вообще ни на кого не нападала. А Джинджер приходил, как и
раньше, и Цица с каким-то неодобрительным любопытством смотрела, как он
вылизывает ее плошки. Но благородный душой Джинджер, который раньше
покровительствовал Вельзевулу и другим несчастным бездомным котятам,
чувствовал, что Цице нужна дружба и любовь. И он дал ей эту дружбу и любовь. Он
часами сидел рядом с ней, был с ней необычайно вежлив, давал ей понять, что ему
доставляет удовольствие ее общество и даже с какой то утонченной галантностью
ухаживал за ней. Ему ничего от нее не было нужно, он просто хотел вернуть Цице
самоуважение и уверенность в себе. И он сумел это сделать.
Цица
привыкла к присутствию Джинджера, он ей как будто стал нравиться, и она
радовалась, когда он приходил.
Через
несколько недель ее физическое и моральное состояние начало улучшаться. Она
свободнее передвигалась, стала приходить ко мне в спальню, все легче поднимаясь
по ступенькам, чаще выходила на улицу, особенно когда светило солнце, стала
играть с любимой веревочкой и иногда даже предлагала мне, как и раньше, сыграть
в прятки.
Вспрыгнуть
на постель или ко мне на колени она по-прежнему не могла, но могла, выпустив
когти, подтянуться на передних лапах, царапая мне ноги и выдирая нитки из брюк.
Но я считал, что несколько царапин и две-три пары испорченных брюк — не слишком
дорогая цена за то, чтобы порадовать Цицу.
У
нее явно вырабатывалась новая философия: “Ну что ж, теперь моя жизнь будет
неполна. Я не смогу делать многое из того, что делала раньше. Но это же лучше,
чем не жить совсем. Я приспособлюсь к этой новой жизни и постараюсь находить в
ней радость. В конце концов, (добавляла Цица) умение радоваться жизни — это
дар, который или у тебя есть или которого у тебя нет, и оно очень мало зависит
от обстоятельств. У меня этот дар есть”.
Я
решил показать ее ветеринару — тому самому, к которому мы не попали в тот день,
когда Цицу сбила машина. Я посадил ее в коробку, зная, что она не может из нее
выскочить. Но она-то этого не знала и выскочила из коробки так же легко, как
здоровый котенок. Она спряталась под машиной и оттуда глядела на меня
смеющимися глазами. Улица была пуста и мне не к кому было обратиться за
помощью. Наконец к нам подошла девочка, но оказалось, что у нее аллергия на
кошек, и она мне помочь не может. Тут появился Джинджер и залез под машину —
видимо, просто чтобы поздороваться с Цицей. Но она ушла от него со своим
прежним видом высокомерного презрения. Тут-то я ее и поймал, но мы опоздали к
ветеринару на 15 минут.
Ветеринар
сказал, что у нее атрофировались мыщцы на правой задней ноге. Он стал крутить
эту ногу, словно Цица была игрушечной кошкой, а ее нога была сделана из плюша и
набита опилками. Но Цица не возражала против этих манипуляций — они явно не
причиняли ей боли.
—
Можно сказать, что у вас теперь кошка на трех ногах, — сказал ветеринар. — Вряд
ли нога придет в норму, хотя ее состояние понемногу, очень медленно может
улучшаться. Но это не помешает кошке прожить нормальный кошачий век.
Но
состояние Цицы улучшается быстрее, чем предсказал ветеринар. Теперь она уже
может очень быстро пробегать небольшие расстояния. Запрыгивая мне на колени,
она все чаще отталкивается задними ногами и все реже подтягивается на когтях
передних. На днях она, к моему изумлению, с такой же легкостью, как и раньше,
выпрыгнула в окно. Но, видимо, была так изумлена собственной дерзостью, что не
пробовала повторить этот подвиг целую неделю. А потом повторила, еще и еще. И
теперь выпрыгивает в окно, когда ей вздумается. Правда, попасть обратно в дом
через окно она не может. Пока не может.
Каждое
утро в семь часов почтальон забрасыват в щель в двери утреннюю почту и газеты.
Тогда Цица приходит ко мне в спальню — если она не провела там всю ночь — и
укладывается у меня на груди в своей любимой позе. Я глажу ее и пытаюсь спать
дальше. Но Цица громко мурлычет и требует, чтобы я ее гладил, подсовывая голову
мне под руку. Все же мне удается еще часик подремать, но в половине девятого я
встаю. Цица идет к двери ванной и ждет меня там. Потом идет к ступенькам и
ложится на шестую снизу (всего их семь). А я дергаю у нее перед носом
веревочкой. Она пару раз замахивается на нее лапой, а потом спускается вниз к
своим плошкам. Я узнаю прежнюю нахалку, которая ясно дает мне понять: “Ладно
уж, раз тебе так хочется, я немного поиграю с этой глупой веревочкой. Ну вот,
поиграла и хватит”. Я накладываю ей завтрак, она съедает половину, идет к двери
и просит, чтобы я ее выпустил. Я приоткрываю дверь, и в нее, как тигр, перепрыгивая
через Цицу, врывается Джинджер, кидается к ее плошкам, доедает оставшуюся еду и
допивает молоко. Цица печально смотрит на него, трясет головой и выходит во
дворик. Через некоторое время она возвращается, обе кошки устраиваются под
столом и засыпают, прижавшись друг к другу.
Цица
стряхнула с себя депрессию, приспособилась к новой жизни и смирилась со своим
увечьем, проявив мудрость, которую не часто встретишь и у людей. Она не умеет
решать квадратные уравнения, мало что знает о последних римских императорах и
понятия не имеет, кто такой Хомски[4]. Диапазон ее знаний ограничен, но она
наделена огромной мудростью. В этом она заткнет за пояс почти всех моих друзей
(большинство которых тоже не умеют решать квадратные уравнения, также мало
знают о римских императорах и очень смутно представляют себе, кто такой
Хомски).
Такова
история Цицы. Ее биография. Пока я ее писал, многие знакомые говорили, что я
напрасно трачу время.
“Кошки
приходят и уходят. Кошки рождаются и умирают, не оставляя после себя почти
никаких следов и очень мало воспоминаний. Какая разница, жила кошка или нет?”
Совершенно
верно. И в этом смысле кошки очень похожи на людей.
[1] В Англии слепые ходят с белой тростью. (Здесь и далее — прим. перев.)
[2] Ноэл Коуорд (1899-1973) — английский актер, писатель и композитор. Филип Селзник (1919-2010) — американский продюсер, киномагнат, писатель.
[3] “Общество свидетелей Иеговы” — христианская секта, считающая, что весь мир — царство Сатаны и лишь их общество праведно. Секта занимается активной миссионерской деятельностью.
[4] Аврам Ноам Хомски (р. 1928) — американский лингвист, философ и психолог.