Сцены из ирландского детства. Отрывки. Перевод с английского Дарьи Андреевой
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 6, 2015
Вступление
Там, где тюрьма
Холод.
Такой холод, что пар идет изо рта. Мотор отцовского фургончика “Фольксваген”
фырчит, но печка, которая должна бы от него работать, давно испустила дух. Я
кутаюсь в дафлкот, растираю руки, считаю от одного до
ста, потом от ста до одного, потом опять до сотни.
В зимнем мраке, за ветровым
стеклом, за сверкающей в свете фар заиндевевшей лужайкой виднеется загородный
дом — или дом за городом, или дом на окраине города, — и в деревянной дверной
коробке, которую мы только что привезли, я смутно различаю отца: он все еще
говорит, все еще жмет руки, но потихоньку пятится к выходу.
И
вот мы возвращаемся домой. Дороги коварны, и отец едет осторожно, не торопясь,
ведь без груза фургон весит не так уж много и его может занести на обледеневшей
дороге.
Отъехав
от города на пару миль, отец притормаживает. На обочине — а это полоска травы
шириной меньше фута — стоит человек, и от гибели его спасает только эта новая
светящаяся повязка на рукаве.
Отец
велит мне опустить стекло. Незнакомец подходит. Похоже, он очень удивлен, что
его заметили в темноте. Отец внимательно оглядывает его, тут же всё решает,
кивает мне.
Я
открываю дверь.
Незнакомец
садится в машину.
—
Вы куда едете? — спрашивает он. Его акцент трудно определить — вроде похож на местный, а вроде и не очень.
Отец
снова рассматривает его в полумраке.
—
В Порт-Лиише, — отвечает он. — Подходит вам?
—
А, — с улыбкой говорит незнакомец, — это где тюрьма.
Скала?
Кашел.
Утесы?
Мохер.
Великая
стена? Китайская.
Факт,
который бесполезно отрицать: с начала семидесятых Порт-Лиише
— это где тюрьма. Включите радио или телевизор и, если услышите название нашего
городка, можете не сомневаться: сейчас польется привычная песня о тюремных
пересылках, массовых протестах и — нередкое дело — о побегах, удачных и не
очень. В масштабах мира город и тюрьма, тюрьма и город сливаются воедино.
Проезжие
туристы осведомляются о нашем самом известном здании — хотят сфотографировать,
несмотря на все предостережения. И не раз в новостях Би-би-си (которые я
смотрел в чьем-нибудь чужом доме) показывали карту страны, в самом сердце
которой находится тюрьма — и ничего больше.
—
Вы когда-нибудь видели карту Птолемея? — спрашивает незнакомец. — Был такой
греческий картограф, во втором веке нашей эры, кажется, и западнее Дублина там
ничего, кроме Дунума… — он понимает, что мы не
слушаем. — Утес Дунемес, знаете?
Отец
кивает, но не говорит ни слова. Быть может, это один из тех взрослых вопросов,
в ответ на которые нужно просто помычать и кивнуть. Я тоже мычу и киваю. В
конце концов, из всех известных карт мне известна только одна: когда-то в
начальной школе я смастерил ее из папье-маше на пару с одноклассником Луисом Бирном, а отец поместил ее в витрину нашего турагентства на
Мэйн-стрит, чтобы весь город любовался. На ней не
было ни тюрьмы, ни разрушенного замка Дунемес. Что бы
это ни значило.
Люди
часто оказываются в Порт-Лиише не по собственной воле
— в первую очередь, конечно, заключенные, но также их родственники, которые
приезжают со всей страны и со всего острова… А еще есть
водители, путешествующие между Дублином и Лимериком или Дублином и Корком: застряв в пробке, вечно затыкающей город, они не
теряют волю к жизни, а останавливаются у Игана на
нижней площади или у Грея на верхней, в надежде, что затор рассосется, пока они
не спеша поедят да поотвечают на расспросы — куда
направляются, да откуда едут, да не знают ли такого-то или такую-то из тех мест.
Но
разочарование из разочарований отражается на лицах людей, которые в
августовские праздники толпами приезжают на междугородних автобусах. Их
привозят в Порт-Лиише в рамках “Загадочного
путешествия”, которое устраивает Ирландское транспортное агентство; и дети,
вооруженные ведерками и лопатками, бродят по
опустевшей Мэйн-стрит, гадая, по какому из полудюжины
тесных переулочков надо спуститься, чтобы выйти к морю…
Порт-Лиише — это где тюрьма, и тут мало что можно добавить. Даже у нас, у здешних мальчишек, которые, как и
все мальчишки, мечтают уехать, вырваться, — даже у нас под кроватью всегда
наготове чемодан, который мы мысленно уже собрали, словно ждем
не дождемся тайного знака, что охрана спит и ключи свисают с пояса — только
руку протяни.
—
Это где тюрьма, — говорит в 1980 году хозяин дублинского магазина
грампластинок, когда я дорос до панк-музыки и явился
покупать альбом “London Calling”
и футболку группы Killing Joke.
—
Это где тюрьма? — уточняет в 1977 году в Лурде
французский подросток, который увидел, как уныло я слоняюсь по городу, и решил
завязать разговор.
—
А вы о ней много знаете, о тюрьме? — спрашивает теперь незнакомец, сидя с нами
в кабине фургона и глядя, как свет фар то ныряет в болото, то снова ощупывает
наш равнинный городок.
Мгновение
мы молчим — все трое. Отец поправляет зеркало заднего вида, и я замечаю, что он
смотрит на меня. Кажется, он сообразил: происходит нечто странное. Это читается
в его взгляде. Дело в том, что на дворе еще только 1970 год, а в 1970 году
разговор о тюрьме не каждый день услышишь: еще есть другие тюрьмы в стране, и
еще есть Порт-Лиише, который не слился с тюрьмой. Для
некоторых наших друзей, живущих по соседству с пресловутым зданием, тюрьма —
это просто стена на краю сада, где дотемна играют в гандбол.
—
Это чтобы книгу писать, что ли? — спрашивает отец, заметив, что я потянулся за
школьной тетрадкой и ручкой.
Я-то
всего-навсего хочу доделать домашнюю работу. Но прежде чем я соображаю, как
ответить, откликается незнакомец.
—
Если честно, это мне в голову приходило…
Он трогает образок святого
Христофора на приборной панели, смотрит, как отец переключает передачу на более
низкую, а потом снова на более высокую, и опять улыбается, сначала отцу, потом
мне.
—
О чем? — отец смотрит прямо перед собой, следя за поворотами дороги.
—
Да как обычно, — незнакомец пожимает плечами. — Город, детство, школа,
тюрьма… — Отец молчит, и он продолжает: — Музыка, девушки, мать, вы… — Я
уверен, что он говорит именно это, хотя из-за шума расслышать трудно.
Отец
кивает своим мыслям. Затем урчание мотора отвлекает его, и скоро он уже
довольно мурлычет себе под нос, размышляя, быть может, о сделке, которую только
что провернул.
—
О дай же, дай мне простор, звезды все на небесах, —
напевает он, — мне волю дай…
Первое
не-воспоминание
Я
смотрю на небо. Я в коляске, коляска в садике за домом. Вокруг меня голоса,
смех, жизнерадостно жужжат жучки. То и дело над коляской появляется лицо,
старшие сестры и брат уже называют меня Лизуном и дают мне тискать большие
пальцы, которые я сжимаю в своих слабых кулачках.
Но
мы много времени проводим вдвоем — я и небо надо мной, голубое и чистое, и мне
печет лицо, кружевное одеяльце щекочет кожу, а внутри коляски — прохладная,
похожая на сосок шляпка гвоздя, которым крепится капюшон…
Это
— должно быть — лето 1964-го, а значит, мне еще и девяти месяцев нет.
Впрочем,
вполне возможно, я вовсе ничего не помню, а все это вообразил, и воображал так
долго, что мои теперешние воспоминания — всего лишь пазл,
монтаж, мозаика, кусочки которой собраны из семейных фотоальбомов, братских и
сестринских рассказов и сверкающих брызг памяти.
Как
различить настоящие воспоминания и воспоминания о том, что мы когда-то
воображали?
И
правда ли, как утверждают некоторые, что ребенок в коляске вовсе ничего не
может помнить?
Я
не могу в это поверить и не поверю. Что бы там ни говорили, я помню материнскую
грудь, биение ее сердца, ее лоно, ее кровь, ее дыхание, я помню ее яйцеклетку,
сперму отца, плывущую навстречу…
Я был при этом, ведь был же, пусть
не яйцеклетка и не сперма, и не тут и не там, парил в эфире так же, как
воспарю, когда все кончится, когда напишется последняя страница и прочтутся
последние слова и я буду лежать на последнем одре, надо мной небо, сад дрожит,
бесплотные голоса поют о доме.
Мальчик из
открытого космоса
Хотя
шестидесятые — не такое уж и далекое прошлое, детская смертность в ту пору была
куда более обыденным делом, чем сейчас. И как у многих из моего поколения, у
меня тоже был старший брат, который скончался во
младенчестве.
Первый
Патрик, или Пэдди, Боран (в детстве меня тоже все
звали Пэдди) родился 22 августа 1960 года и умер на следующий день. Моя мать
носила его девять месяцев, а затем вернулась домой из больницы графства
потрясенная, с пустыми руками и разбитым сердцем. Но долго горевать ей не
довелось. Дома ее ждали двое живых детей, которым не было и трех, а в
последующие четыре года родились еще трое, в том числе я.
Впервые
я узнал о том, что существовал первый Пэдди Боран,
когда мне было лет пять. Его имя значилось среди других членов семьи в красиво
иллюстрированной Библии, которую дядя Питер (вступивший в орден капуцинов в год
моего рождения) подарил родителям. На последних страницах Библии мать аккуратно
приписала после дат рождения всех шести ее детей дату смерти Пэдди. “Для
христианина смерть не должна быть трагедией, — гласило изречение на странице с
золотистой каймой. — Христианин живет для иного мира”.
Пэдди
Боран. Имя, выведенное родным материнским почерком,
казалось, должно принадлежать именно мне, мне и никому больше. Хотя он прожил
тот один-единственный августовский день (“Россия готовится запустить человека в
открытый космос”, — кричал заголовок в “Айриш таймс”
в то утро, когда он умер), я всегда воображал его в том возрасте, в каком
находился сам, словно мы путешествовали сквозь пространство и время по параллельным прямым. Мы росли вместе: я в этом мире, а он
в другом, своем.
В
каком-то смысле чувство, будто у меня есть тень, эхо, двойник, осталось во мне
навсегда. Я начал играть со своим именем, еще когда
жил в Ирландии, воспользовавшись подсказкой некоторых учителей, а в начале
восьмидесятых, переехав в Лондон, я стал представляться Пэтом
и в резюме писал Пэт, когда искал очередную подработку. Возможно, это было
своего рода эмигрантское самообновление. Возможно, я пытался отстраниться от
самого себя.
Так
уж вышло, что имя приклеилось. Не будучи Пэдди, я не мог быть “ирлашкой Пэдди”, а под именем Пэт меня приглашали на любое
собеседование, на которое я подавался, словно (как в старой шутке) ненамеренно
скрыв свой пол, я удвоил шансы на победу.
Через
год я вернулся в Ирландию, и к этому времени новое имя приросло, словно вторая
кожа.
Да
оно и к лучшему. Ибо когда в 1999 году умер отец, мать решила установить новое
надгробие на кладбищенском участке нашей семьи, который прежде никак не был
обозначен. И на этом надгробии, наряду с именем возлюбленного мужа, она велела
выбить и имя Патрика, моего близнеца во времени и ее невинного младенца-сына,
вечно наблюдающего за нами со своей космической орбиты.
(Далее
см. бумажную версию.)