Перевод Далии Эпштейн
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 3, 2015
Кино господина Микалаускаса
Господин Микалаускас — наш сосед с первого этажа. Это самый высокий человек, которого я когда-либо видела. Дяденька Микалаускас, когда растанцуется, может стукнуться макушкой о потолок, а потолки, надо сказать, у них не низкие. Его глаза смеются, и губы под темными усиками всегда улыбаются. Жена господина Микалаускаса — мамина подруга юности, они обе сестры милосердия, вместе работали в госпитале то ли в Вилкавишкисе, то ли даже в Каунасе. Есть у Микалаускасов доченька Беатриче — дивная малышка, любимица моей мамочки. Пройдет пара лет, и семейство Микалаускасов скроется за дымовой завесой войны, а вынырнет оттуда в далекой экзотической Венесуэле. У них родятся еще две хорошенькие, но неизвестные нам девчушки. Много лет спустя мама будет с умилением перебирать непривычные блестящие цветные снимки с видами неведомых краев. А еще позднее, уже умирая в раковой больнице на Заречье[1], она будет горько жалеть о нелепо оборвавшейся переписке. А покамест мы еще ничего не знаем. Вместе с мамой мы в гостях в уютной квартире Микалаускасов. Взрослые — на диване, беседуют, попивают кофе, а мы, дети, смотрим кино. Телевизор войдет в нашу жизнь еще нескоро — лет через двадцать с лишним. А сейчас на стенке натягивают простыню, и оживают ужасные приключения юного героя братьев Гримм, который отправился на поиски страха. Этот бесстрашный младший брат-дурак не боится ни мертвецов, ни скелетов, ни злых духов в заколдованном замке, ночь напролет он режется в карты со страшнющими котами и засыпает молодецким сном там, где другие трясутся от страха. И он испугался лишь, когда ему плеснули за шиворот студеной воды с мелкими рыбешками.
А мне жутко. Меня трясет от смутного страха — предчувствия беды, я боюсь темноты, покойников, боюсь смерти. Папа еще жив, вполне здоров, воздушные налеты пока впереди. Но черная зловещая пелена войны обволакивает город, улицу, наш дом и всю меня, я дрожу в своей белой кроватке из металлических прутьев, где со мной спит большой желтый мишка. Мама иногда украдкой плачет, и я слышу зловещее слово “Сибирь”, но не вполне понимаю, что случилось с ее сестрами. Однажды я видела похожих на тени людей, поникших и сгорбленных, с желтыми звездами на одежде — их куда-то гнали по улице. Как-то мы с мамой шли мимо православного кладбища по проспекту Витаутаса, шумели зеленые-презеленые деревья, мы увидели, что церковь открыта, и любопытства ради зашли туда. Внутри стоял открытый гробик, в бело-розовых кружевах лежал младенец, точно кукла, над ним стояла сестра милосердия в немецком мундире и еще какие-то немцы-офицеры. Почему в церкви немцы? Как такая маленькая девочка могла умереть? Картина эта преследовала меня по ночам, я не могла от нее избавиться. Я еще ничего не знаю о сожженных и убитых еврейских детях в гетто Вилиямполе[2], о малолетних ссыльных, умерших от холода и голода, о вагонах для скота и ледяных полях, не знаю о пытках и расправах, заполонивших Литву, об унижениях, которых ей не избежать. Я пока что с сестрой Далей и мамой в гостях у господ Микалаускасов. Мы обе в одинаковых голубых платьицах уютно устроились на диване и смотрим кино про страхи.
Мыльные пузыри
ЖАРКОЕ, солнечное летнее утро. Мы с Далей сидим на запыленном кривом металлическом брусе — заборчике, ограждающем тротуар от уходящей вверх мостовой. Мы сидим и пускаем мыльные пузыри. Нам нет дела до того, что по вечерам на окнах затемнение и что взрослые разговаривают, понизив голос. Лето в разгаре, и солнце прямо жжет. Мыльные пузыри отрываются от наших соломинок и летят прямо к небу — огромные, радужные. Сидим себе и самозабвенно выдуваем пузыри. Нас обступают три девочки — они издали наблюдали за нами, опрятненькие, в одинаковых клетчатых платьях и белых передничках. Стоят и смотрят во все глаза на нас, на наши соломинки и белую кружку с мыльной водой. Не утерпев, заговаривают — по-немецки. Мы не понимаем, что говорят немецкие девочки, но догадываемся, чего им хочется. Даем им подуть в соломинки. Так завязывается наша дружба. Мы видимся каждый день. Ein, zwei, drei кулачком по серой стене — прятки. Три сестрички — Криста, Ингрид и еще одна, малышка, чье имя растаяло в памяти. Они вместе с только что родившимся братиком живут неподалеку, за поворотом, в глубине улицы, в огромном многоэтажном доме. Мы с Далей не думаем о том, что их родители оккупанты, мы заходим к ним. Братика нам не показывают, но их мама в большой, просторной кухне угощает нас фруктовым супом — как странно: вместе с морковкой, огурцами, помидорами в нем плавают кусочки груши, яблока, ягоды. Пройдет совсем немного времени, и подвалы этого дома станут убежищем, где мы вместе с другими жильцами будем каждую ночь прятаться от воздушной тревоги. Мамин младший брат Владас, блондин и весельчак, рисовавший мне бумажных кукол, непонятно почему попадет в гестапо, неизвестно куда и как исчезнет. Мы никогда не узнаем, где покоятся его кости. Пока еще нет, но позднее я узнáю, что сделали с несчастными согбенными людьми, у которых на спинах нашиты желтые звезды. Когда немцы начнут убегать, у Сумасшедшего дома в Старом городе, где работает отец, затормозит военная машина, и папе с семьей предложат эвакуироваться. Но папа наотрез откажется — он не бросит больницу, своих беспомощных пациентов, медсестер. Нет, он не покинет Литву. Он пока не знает, что за ним, словно тень, стоит смерть. А еще позднее Каунас наводнят немецкие детишки — голодные, грязные, оборванные. Никто не скажет мне, куда подевались три опрятненькие немецкие девочки, подружки моих детских забав. Что с ними сталось? О них напомнит лишь растрепанная книжка “Семеро Краузиков” (“Краузе дом издалека / Так похож на все дома…”). А еще больше напомнят о них книжки в ярких твердых обложках с раскрасавцем принцем Aschenputtel (это Золушка) и Dornröschen (Шиповником). Но вот милые книжки и их замечательные картинки исчезли куда-то, туда, где обретается прошлогодний снег. Одни лишь мыльные пузыри, их радужный блеск остались в памяти.
Скрипка
ОСЕНЬ сорок пятого. Дома очень холодно. Мама в кухне красит свою красную кофту в черный цвет. Схоронили папу. Гроб в часовне Медицинского факультета утопал в цветах, возле него — почетный караул, студентки в национальных костюмах. Меня подталкивают к безмолвному папе прощаться, а я чувствую такой ужас, такое горе. Отец совсем не такой, как всегда, — без очков, без серого жилета с шелковой спиной, без пропахшего лекарствами белого халата. Я хочу одного — прижаться к Дале и лежать, как мы лежали, обнявшись, в двуспальной отцовской кровати в холодной квартире, когда утром пришла мама и сказала, что папы больше нет. Катафалк, лошади в траурных попонах, уйма людей. Такой короткий путь, такая длинная вереница провожающих. Зеленое кладбище посреди города. Большой белый носовой платок — кто-то мне подал и погладил по голове. Первый раз после похорон в классе по знаку учителя все встают, громко хлопая крышками парт. Как печальны эти почести, как печален этот знак траура — черная нашивка на рукаве пальто. Кажется, будто сердце остановилось. А ведь совсем недавно, и месяца не прошло, отец так радовался — он принес мне скрипку. Мою мечту. Мой бред. Я места себе не находила после спектакля “Люли-музыкант”, прожужжала родителям все уши: скрипку, скрипку! Я и ночью слышала скрипку — сквозь сон. И вот, наконец, просыпаюсь, надо мной склоняется смеющийся, сияющий папа, целует меня и подает мне скрипку. Настоящую детскую скрипочку — добыл на толкучке. Мой восьмой день рождения. Первое лето после войны. Теперь папы нет. Не верится, не укладывается в голове. Я все еще жду его. Но и кабинета отцовского больше нет — книжный шкаф отправился в университет, комнаты переделали, в квартире появились жильцы. Мы распродаемся — из дома исчезают картины, книги, посуда. Ночами мама вяжет узорчатые варежки, утром относит их в “Маргиняй”. Но в памяти всплывает и другое. Повеселее. Вот я хожу на уроки скрипки. Меня учит Александр Ливонт, только что окончивший Московскую консерваторию. Мой учитель молод, чернобров, с добрым, теплым взглядом. Уроки проходят в гостинице “Летува”, где он временно проживает. Дверь гостиницы массивная и вертится. Перед уроком можно вволю покататься. Отличная каруселька. Сегодня наш хор школы имени Винцаса Кудирки выступает в “Радиофоне”, как раз напротив гостиницы. После хора бегу на урок. Я в национальном костюме, сшитом мамой, в вышитом крестиком переднике, на шее янтарные бусики. Глаза моего учителя смеются: красиво. Ни слова не понимаю по-русски, а мой учитель — по-литовски. Он научил меня говорить: “Молодец, как соленый огурец[3]”. Впиваюсь глазами в фотографию молодой женщины в углу комнаты: снимок не цветной, а губы — ярко-алые. Однажды учитель ведет меня на балет “Коппелия”. Сам он играет на скрипке в оркестровой яме. Сижу, будто во сне. И в антракте учитель меня не забывает — уводит за кулисы. Как там холодно! Балерины в белых, вблизи довольно-таки потрепанных пачках, поверх которых накинуты кофты, пальто. Я глазею, а сама жую пирожное — учитель купил его мне тут же, в служебном буфете.
Но чудесные эти уроки недолго длятся. Над нашим домом нависает черная тень — чахотка. Папина болезнь. К привычным для меня словам “каверна”, “пневмоторакс” прибавляется новое, страшное “инфильтрат”, от которого бледнеет мама. Меня не пускают на улицу. Я не хожу в школу. Где-то существует чудодейственное лекарство, отец сказал, умирая, что такое есть. Но его не достать. Остается постель. Противный рыбий жир, таблетки кальция. Все время рентген. А по весне — гостеприимно распахнутая калитка сада доктора Владаса Кайрюкштиса в конце улицы Донелайтиса, где сходятся пологая Выставочная и проспект Витаутаса. Зеленые тени яблонь. Книга, взятая в гостеприимном доме директора Фонда печати Балиса Жигялиса. Бескорыстное тепло сердец совершенно чужих людей.
Я иногда открываю тяжелый деревянный, выкрашенный черной краской футляр с красной бархатной подкладкой. Точно гроб, выплывает он из обители моего детства. Отец умер, думая, что я стану скрипачкой. Брошенную скрипку мне долго не мог простить Пятрас Вайчюнас.
Зеленый деревянный дом
ЭТОГО зеленого дома давно нет. Он жив лишь в воспоминаниях — моих и, быть может, тех, кто когда-то здесь жил или ходил мимо. Полиняв, он, можно сказать, стал не таким уж зеленым: чуть поблекший — как бы маячащий в дымке сновидений. А стоял он в самом конце улицы Гедимино, у поворота на улицу Путвинскиса — на высоком каменном цоколе, обращенный к ней длинным фасадом, плотно населенный и бурлящий, точно пчелиный улей, с дворницкой на углу, с террасой, глядящей во двор, и беседкой в саду. Я каждый день видела его в окно. Сегодня на месте былого красавца-дома стоит многоэтажка, а тогда в угловой дворницкой жила прачка терциарка[4], старенькая и одинокая, в белом платочке, низенькая и с огромным горбом. Как-то раз на мостовой перед этим зеленым домом стояла телега, запряженная смирной лошадкой, но без возницы, а к грядке телеги был привязан маленький белый песик. Этот песик больно меня укусил. В те далекие времена обычным делом было громко, на всю улицу, зазывать клиентов: “Точить ножи”, а в дверь мог постучаться “кукольный доктор” — улыбчивый пожилой дядечка. Он собирал у детишек оторванные целлулоидовые головки, ручки-ножки и запихивал все в большой таинственный мешок. Через пару дней он появлялся и из своего огромного мешка извлекал целых кукол — совсем как новеньких. Шла война, в оккупированном городе никто игрушек не покупал. Добрый кукольный доктор мог разве что помочь истерзанным игрушкам. Спасибо ему. А тогда я об этом не задумывалась. В саду за зеленым домом я играла с киоскершиной Оной. Эта Она была воспитанница пожилой четы, девочка чуть постарше нас с Далей. Она открыла нам немало жизненных тайн. Отец, шутя, спрашивал, как дела в “школе” премудрой Оны. А я завидовала ей из-за киоска: сидеть в таком хорошеньком домике, точно в улиточной скорлупе, представлялось мне верхом блаженства.
Будто сквозь туман вспоминаю бывших жильцов этого дома: молодую белокурую Ольгу, она была скульптором и уехала в Польшу. Еще был студент — он ночью выскочил в окно звать на помощь, когда к нам ломились грабители. Была госпожа Синицина — величественная, седая, в то тревожное время отбывшая к сыну в Америку. Еще там жил с семьей художник-керамист Волдемарас Маномайтис, а еще глазник Эмилия Дактаравичене.
Я уже оканчивала школу, когда в полуподвальной комнатке этого дома поселилась мамина мама, наша бабушка Домицеля. В начале века совсем юная, из деревни Сталмокай на севере Литвы она уехала в Ригу, там обвенчалась с выходцем из наших краев работягой, родила и вырастила шестерых детей, которые появились на свет в разных городах: в Риге и Либаве, Эльбинге, Екатеринославе, Москве. И что-то от каждого из этих городов на ней отпечаталось. Маленькая, круглолицая, с прямыми темными, до самой смерти не тронутыми сединой волосами, собранными в тугой пучок, с блестящими серьгами в ушах. Ее жилище в полуподвале убого, но опрятно и полно всяких занятных безделок. На стене — пожелтевшая журнальная вырезка о трагедии Габсбургов конца прошлого столетия, овальные портреты Марии Вечеры и ее возлюбленного принца Рудольфа[5], завалявшаяся карта из старой колоды: дама пик в профиль. Коробочки из-под леденцов со сценами охоты или с ветряными мельницами — сейчас в них держат нитки, пуговицы или рваные бусы. У зеркала в вазе — павлинье перо или ветка с сухими фонарикам и физалиса наподобие вильнюсской вербы. В этой каморке бабушку мучили страшные послевоенные сны, которые сбывались, и она плача рассказывала их нам. Из шестерых бабушкиных детей одна лишь моя мама осталась дома. Остальные пятеро — в сибирской ссылке и лагерях. Четверых она все же дождалась. Дядя Стасис, которого жизнь основательно потрепала, в ее каморке вышивал цветными нитками — до чего красивы были эти черные шелковые подушки-думки с пухлыми алыми клубничинами! Однажды ночью, весь в крови, он ползком добрался домой через сад — красил стену костела и упал с лесов, стал на долгие годы полоумным и тихо угас. Бабушка Домицеля умерла еще до того, как снесли зеленый деревянный дом, в его же пристройке с ней и прощались. В каморке ютилась ее дочь, моя тетка Эляна, с мужем Пиюсом — вернулись из Якутска, где на веки вечные оставили у ледяного моря Лаптевых свою умершую маленькую дочурку.
Когда мне случается бывать на улице Гедимино, близ лестницы на гору сжимается сердце — до чего все переменилось. Из тумана всплывает зеленый деревянный дом, цветущие каштаны, которых давно нет.
# © Judita Vaičiūnaitė, 1996
© Далия Эпштейн. Перевод, 2015
[1] Район Вильнюса. (Здесь и далее — прим. перев.)
[2] Район Каунаса.
[3] В оригинале по-русски.
[4] Терциарии — третий орден в монашестве, монахи в миру.
[5] Мария Александрина фон Вечера, баронесса (1871-1889) — австрийская дворянка, любовница австрийского кронпринца Рудольфа, по одной из версий историков совершившая вместе с ним самоубийство в Майерлинге; по другой — жертва тщательно спланированного политического убийства наследника австрийского престола.