Перевод Ольги Панькиной
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 2015
Рассказывать,
вообще-то, надо бы о том, что послышалось, подслушалось,
едва услышалось. Из смешения звуков и шумов надо
выделить то, что никто не слышит, никто не видит, никто не чувствует, нечто неслыханное,
а потом рассказать об этом другим. Рассказ таится в
неслышимом, невидимом и открывается только внимательному слуху.
Такой
слух у меня есть. Я — всеслышащее ухо и всегда слышу,
прекрасно слышу едва слышимое. Я всевидящее око. Не нужно ничего выдумывать,
если обладать слухом и зрением, с помощью которых расшифровывают забытые языки,
находят привидения в необозримых библиотеках или обнаруживают следы
прикосновения на волглых стенах гостиничных номеров. Бесполезно пытаться
воображением заменить отсутствие таких чувств.
Я
прохожу сквозь пространство, сначала по вертикали, через разноголосицу звуков,
и слышу дыхание моего спящего сына. Слышу потом, как этажом выше, над комнатой
сына, кто-то водит пальцем по строчкам рассказа, который читает. Вижу, как ветер
играет занавеской на окне квартиры под крышей. Ясно слышу, как птицы садятся на
крышу. Я слышу движение облаков высоко над крышей, я слышу и вижу одновременно,
как это облако на востоке нависает дождем, слышу, как тает лед на какой-то
планете, слышу абсолютную тишину Вселенной.
Я
прохожу сквозь пространство, теперь по горизонтали, через разноголосицу звуков,
не только слышу, но и вижу, будто через объектив в окне, как прохожий
поправляет шарф, слышу, как падает свет на тротуар на соседней улице. Мои чувства
теперь направлены к северу. Я слышу, вижу и ощущаю все больше, как в Венгрии,
например, в доме, где я никогда не был, чьи-то ногти впиваются в постельное
белье. Слышу последние звуки песни, которую поет лодочник на Волге, слышу, как
в Астрахани спят ягнята, вижу, как через лес в Финляндии пробирается охотник,
вот его ружье, патроны и тяжело дышащая собака. Я это ясно слышу. И еще слышу,
как северный олень потерся о кору дерева.
Теперь я путешествую во времени
через нагромождение шумов и слышу звук от падения тела Беккета на парижский
тротуар, слышу, как ложится снег на крышу барака в Освенциме, хлопья касаются
друг друга с нежным, мягким, почти неслышимым шелестом, я слышу, как Камилла Клодель проводит пальцами по коже Родена, слышу звук кисти
Вермеера и скрип пера Монтеня, слышу, не напрягаясь, не прислушиваясь, слышу
совершенно ясно, словно это раскат грома, как зудит волдырь на язве
прокаженного, знаю, что он скоро лопнет, но я не задерживаюсь настолько, чтобы
услышать, как он лопается, я отправляюсь дальше, слышу звук падения хлебных
крошек, которые выплюнул Фома Аквинский, звук отвратительный, но Фома счастлив,
он глупо улыбается, и я так же ясно слышу его смех, как слышу крик женщины
во сне Нерона, ее крик Нерона не разбудил, я слышу его
равномерное дыхание, слышу стук капель крови Цезаря, стекающей на пол Сената,
но никто другой не слышит этого всплеска, это удивляет меня, звук громкий,
отчетливый, он разносится по залу, смешиваясь, правда, с другими звуками, но,
тем не менее, ясно различим, у его крови звук черного цвета, я слышу звуки
сновидений Артемидора, слышу плач Диотимы, она плачет, потому что ее не позвали на пир, слышу
бульканье отвара цикуты, текущего в теле Сократа, слышу его последний вздох и боль его последней мысли. Я слышу скрип кровати
Спинозы.
Но
вы ошибаетесь, если думаете, что от книг мои органы чувств притупились,
что в пыли библиотек они потеряли свою способность ощущать окружающий мир, где
все кипит от злобы, зависти и страха. Мне доступны даже котлы ада, их пламени
не уничтожить архивы. Я прекрасно слышу и вижу существа, которые, подобно
насекомым, ползают по улицам. Следы копыт застыли в грязи. Герои избежали
наказания за преступления, скрывшись под гарантирующими безопасность сводами
поэм. Они прячутся под шкурами песен, которые пел слепой гусляр. Я узнаю след
ходулей Вука Караджича.
И
больше того. На грохочущих поездах, кораблях, санях я покоряю просторы всех
семи континентов. Вбиваю металлический флагшток в лед Антарктиды, рассекаю
клинком немое лицо Сфинкса, граблю сокровища инков, достаю полные амфоры из
затонувших галер. Где-то в Сибири кровоточит сердце мамонта. Тело в белой
мантии пахнет ванилью. Беззубые рты произносят благословение. Носилки исчезают
в темноте катакомб.
Бетонный
двор следственного изолятора покрыт следами, которые вижу только я. Правда,
огромное здание сейчас используется по другому назначению. С окон исчезли
решетки, некоторые стены снесены, камеры превратились в роскошные апартаменты,
а на фасаде появились украшенные лепниной балконы. Следователь смыл кровь с
белых перчаток. Но, несмотря на весь камуфляж, на искусственном газоне
гостиничного ресторана пятна крови стали видны еще отчетливее. Официанты
улыбаются. Они носят перчатки и галстуки-бабочки.
Коллекционные
вина стоят на полках, как папки уголовных дел. Но стены остались, хоть их и
снесли, вонь доносов не исчезает после стакана
минеральной воды. Крики жертв все еще слышны
преступникам. Манекен в витрине универмага узнает тюремного надзирателя,
вышедшего на воскресную прогулку. Улыбка сына не смывает грехи отца.
Разумеется,
можно исцелить совесть испарениями термальных вод, вытянуть усталое тело на
лежаке на террасе гостиницы, скользнуть взглядом по белым горным вершинам. Но
когда-нибудь, как известно, мы окажемся с глазу на глаз с тишиной, в которой
запечатлен каждый след. Сосновая шишка упадет на хрустальную тропинку, твердое
сердце, пахнущее смолой, покатится вниз по склону, превращаясь в большой белый
ком. Потому что, и нам следует это знать, невидимая рука завела механизм
шарманки, металлические зубцы задергали струны, время следователю исповедаться,
неважно, при помощи чего он скрыл свое криминальное прошлое — стихов, мемуаров
или щедрот своих покровителей.
До
рассказа остается всего один шаг.
Осенние
дожди сделали дороги непроходимыми. Колеса тонут в грязи, свист кнута раздается
над крупом лошади, фонарь качается на ветру. Мерцает огонек в стеклянной
клетке. Удлиненные тени исчезают на краю рассказа. Связка ключей звенит в руке.
Какой замок отпереть?
На
лице убийцы выражение жертвы. Произнесенная дрожащим голосом исповедь каждым
человеком воспринимается по-разному. Теперь, когда на полках библиотек растут
ряды все новых книг, новых свидетельств, в качестве смягчающего обстоятельства
выныривает трудное детство. Еще не все потеряно. Присяжные слушают с
пониманием. В глазах подсудимого блестят слезы. Климат тогда был суровый,
дороги засыпаны снегом, вой волков леденил кровь. Тень кинжала в ученической
сумке путешествовала от деревенских школ до прокуренных кафе Парижа, Цюриха,
Вены. Слова философа затерялись в сумерках еще одной цивилизации. Неожиданно
выросли баррикады, угнетенные ринулись в бой. Осиротевшие стада бродили по
холмам и долинам Аркадии. Пушки “Авроры” открыли огонь по мертвеющей ткани. С
каждым упавшим на ступенях Адмиралтейства в Санкт-Петербурге гас еще один
рассказ. Химическое оружие в лесах Галиции стерло знаки препинания в
незаконченных биографиях. Без сомнения, следует когда-нибудь должным образом
провести инвентаризацию костей. Перед этим надо переплавить золотые зубы,
обручальные кольца и перстни в надежные слитки, в которых нет места для
воспоминаний и свидетельств. Стереть следы крови, прибегая к соответствующим
речам, орденам и памятникам.
Ключ
открывает еще один замок, еще одну папку. Надо написать тонны книг, для того
чтобы мог исповедаться каждый отчаявшийся человек, родившийся усталым,
утомленным богатством награбленных подвалов. В ученической сумке нет и следа
кинжала, только шуршащая фольга шоколадных конфет, сказки Андерсена, авторучка
с золотым пером. Марципан на фарфоровом блюде, аромат померанцевого чая,
витражи в окнах салона, цветочные духи гувернантки. Пока учитель музыки
терпеливо ждет в прихожей, мальчик, все еще полусонный, медленно снимает
шелковую пижаму. Всего десять лет отделяют его от последнего раздевания в
холодном душе лагеря. Родинку на правой руке закроет последняя цифра
вытатуированного лагерного номера.
Я возвращаюсь к себе, слушаю и
слышу, как на стенках моих кровеносных сосудов скапливается холестерин, вижу
движение камня в почке, слышу, как кислота разъедает стенки желудка, слышу, как
волнуется сперма, спрашиваю себя, не проснется ли сын от этого звука, настолько
он громкий, прислушиваюсь, успокаиваюсь, мой сын продолжает ровно дышать, еще
пара лет, забурлит и его сперма, откроется еще один архив, и записи предков начнут новый
рассказ. Я слышу, как лопается капилляр у меня в глазу, этот звук тоже громкий,
но он отличается от звука движения моей спермы. Все звуки разные, и я слышу их
все. Я слышу звук моего слушания, прислушиваюсь к звуку моего мозга, его кора
морщится, и это тоже ясно слышно, и это сморщивание, как рев восстания против
всех звуков, которые я слышу и которые сводят меня с
ума.
Я с пониманием отношусь к своему
мозгу, ему, как и мне, нужна тишина, конечно, не та, абсолютная, божественная,
в которой ничего не слышно, а тишина, в которой что-то едва слышится, тишина, в
которой я мог бы услышать то, что никто никогда не слышал, о чем я бы мог потом
написать рассказ.
Но такой тишины не существует. Все звуки громкие, мир громыхает, в могилах веселье,
призраки поют во весь голос, их я тоже слышу. И вообще, я слышу все, потому что
все прекрасно слышно. И то, что слышу я, предполагаю, слышат и все остальные.
Мне нечем их удивить, мне нечего сказать им такого, чего они еще не знают. Нет
у меня рассказа.