Перевод Василия Соколова
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 2015
Профессора,
как обычно, не сходятся во мнениях о дате, которую следовало бы считать началом
эры электронной музыки. Еще в 1759 году Жан-Батист де ла
Борде сконструировал электрический клавесин:
небольшие молоточки, движимые статическим электричеством, ударяли в
колокольчики. В 1874 году Илайша Грей создает
музыкальный телеграф. Были и другие попытки, но первый серьезный результат —
таково мнение исследователей — получили лишь на рубеже XIX и XX веков.
Вашингтонский адвокат и изобретатель Таддеус Кэхилл в 1896 году запатентовал первый электронный
инструмент — телармониум, — который с помощью
динамо-машины и генератора переменного тока воспроизводил синусоидальные “звуки
будущего”.
Кэхилл, похоже,
мечтал об эоловой арфе, которая бы нашептывала или громко возвещала о
наступающей эпохе техники и коммуникаций, о волшебном превращении, которое
сотворило бы из рек и озер, угля, стали, железа, керамики и меди
соответствующий фон для звуковой картины современного мира — как это некогда
сделали струны лиры, свитые из внутренностей принесенной в жертву козы. Махина весом в двести тысяч
килограммов в последних числах сентября 1906 года переехала в двенадцати
грузовых вагонах в нью-йоркский “Телармоник Холл” на
пересечении Бродвея с Тридцать девятой улицей, откуда
предполагалось передавать ее звуки по телефонным проводам в рестораны,
кафетерии и жилища Нового Вавилона.
Тринадцатью
кварталами ниже (эта цифра, в полном соответствии с традицией, окажется
несчастливой) в кафе “Мартин” впервые установили на столах специальные
динамики, которые, совсем как Адамовым листком, прикрыли зелеными растениями. В
девятый день одиннадцатого месяца 1906 года романтические пары, посетившие кафе
“Мартин”, первыми услышали звучание телармониума. Как
сообщали с места события, музыка была встречена с удивлением и даже
благоговением. Однако, несмотря на блистательный дебют, эксперимент Кэхилла завершился бесславно. Как вскоре было установлено,
сигналы телармониума вызывали помехи на телефонных
линиях города. Нью-йоркская телефонная компания просто-напросто разорвала
договор и отказалась от дальнейшего сотрудничества. Кэхилл,
по словам некоего историка, с “настойчивостью, свойственной провидцам и
упрямцам”, несколько лет провел в поисках финансистов, которые бы разделили его
восторг от футуристических аккордов и вложили деньги в покупку независимой
системы связи. После премьеры прошло восемь лет, и в 1914 году он был вынужден
объявить себя банкротом.
Так
поражением завершается официальная история телармониума.
Следы этого происшествия теряются в хаосе последовавших лет: машину Кэхилла заглушили инструменты, возникшие по ту сторону
Атлантики. Сначала это были обычные вопли “жертв войны ради уничтожения всех
войн”, храпы коней, вязнущих в грязи, стоны раненых, придерживающих руками
собственные вывалившиеся из раны внутренности, хрипы молодых людей,
задыхающихся в облаках ядовитого газа. И вскоре к этому ужасающему оркестру
где-то в глубине сцены, рядом с барабанами, тубами и треугольниками,
присоединилась какофония Октябрьской революции. Анналы того
смутного и опасного времени, его летописи, до того отягощенные мрачными
событиями, что даже у величайших скептиков иной раз вдруг вспыхивала надежда,
что, наконец, должен же появиться творец, одаренный адским чувством юмора,
все-таки зафиксировали: электронная музыка, ее история, начатая в Нью-Йорке и
Вашингтоне, после того как улеглась пыль великой бури, продолжилась на востоке,
в море грязи и снега, когда рядом с дворцами, захваченными во имя
светлого будущего народа, на мостовых некогда царских дорог, на которых как
единственный признак сопротивления новым властям и изобретательного ответа на
старую Гераклитову загадку о неизменности всех перемен, дымился еще теплый
конский навоз.
Лев
Сергеевич Термен родился в Санкт-Петербурге в 1896
году, в том же году, когда Кэхилл запатентовал телармониум. О его молодых летах мало что известно,
частично из-за обоснованного нежелания Термена
оскорбить дирижеров революции неосмотрительными высказываниями, которые можно
было бы истолковать как нечто большее, нежели обычную ностальгию по
беззаботному детству, а частично из-за секретности, которой он был обязан
придерживаться как служащий “одной исключительно важной организации”. Этой
организации он был обязан своей славой и своими страданиями; он
отдал ей если не всю жизнь, то, по крайней мере, значительную ее часть, а в
известной мере она стала и виновницей его смерти, так что он испытывал перед
ней страх, как истово верующий, и даже в интервью, данном во Франции в 1989
году, не решился назвать ее, придерживаясь, словно какой-то схимник, правила не
произносить имя Божие всуе. И не напрасно, потому что перед акронимами
этой организации многие богатыри, как закоренелые уличные хулиганы, так и
закаленные герои революции, трепетали, будто перепуганные мальчишки: ГПУ, ЧК,
НКВД, КГБ.
Однако
нам известно, что отец Термена был адвокатом, его
мать обладала врожденной склонностью к искусству, особенно к музыке, знаем
также, что он играл на фортепиано, учился в консерватории и окончил ее в звании
“свободного художника-виолончелиста”. Там он учился физике и астрономии,
работал в ленинградском Техническом институте, а сведения о том, что вскоре
после этого его видели на Выставке электротехнической промышленности в Москве,
не требуют пояснений, поскольку речь идет о периоде, когда особое внимание в
стране было обращено на индустриализацию и электрификацию. В свободное время он
строил планы по созданию нового музыкального инструмента, который бы излучал и
модулировал звук без механического воздействия, без физического контакта,
благодаря одним лишь движениям рук, “как это делают дирижеры”.
Простота
замысла Термена была отмечена печатью гениальности.
Каждый, кто пытался изменением направления антенны улучшить качество сигнала,
прекрасно знает, что близость человеческого тела создает интерференцию:
человеку кажется, что он нашел лучшее положение антенны, но стоит ему отойти,
стоит усесться в кресле, окажется, что сигнал принимается хуже, чем раньше. Термен изменил взгляд на эту проблему, придя к выводу, что
интерференцию следует рассматривать не как проблему, но как возможность
контролировать звук, что, собственно, составляет суть каждого музыкального
инструмента. В 1920 году он сконструировал прототип, деревянную коробку с двумя
антеннами — кольцевой сбоку и прямой на верхней крышке. Высота тона
контролировалась движениями ладоней вблизи антенн; инструмент реагировал на
положение рук, сопровождая их жесты меланхолической монофонической мелодией, о
которой позже написали, что такая мелодия могла возникнуть только в то время и
в том месте.
Электронный
инструмент Термена представили на московской
выставке, и вскоре он привлек внимание определенных кругов. Говорят, Ленин
похвально отозвался об этом изобретении. Уже на следующий год Термена пригласили продемонстрировать свой инструмент
группе московских ученых. В этой группе, наверняка не случайно, оказался и
известный Попов, который с целью обеспечения безопасности молодого советского
государства отслеживал развитие техники за границей. Попов кое-что знал о телармониуме; слышал, например, что проект Кэхилла провалился, потому что его нелепая махина
создавала, помимо симуляции увертюр Россини, неустранимые помехи на телефонных
линиях Нью-Йорка. В отчете, написанном после презентации Термена,
Попов, можно сказать, дал волю своей фантазии. В его
воображении предстал отряд музыкантов, то есть специально обученных
диверсантов, переодетых в исполнителей на новых инструментах, артистов, которые
(после успешно проведенной пропагандистской кампании) отправятся на гастроли по
странам Запада как суперзвезды передового в морально-политическом отношении
общества, где каждый может стать дирижером, и будут воодушевлять декадентствующую элиту, мороча их рассказами про
авангардную музыку, — все для того, чтобы, находясь в зените славы, по
сигналу из штаба произвести могучую лавину помех, полностью блокирующих все
линии связи в Европе и Америке. Весь мир стал бы заложником этой энтропической бомбы.
Попов
был предшественником будущих хакеров; он выдумал это до того, как наступило их
время. Среди начальников были и такие, которые считали его опасным сумасшедшим
или, что еще хуже, криптоанархистом. Характеристика,
выданная ему, стоила Попову головы, но некоторое время он все еще пребывал в
безопасности: по каналам, которые не сумели обнаружить его противники, он мог
выходить на самого Ленина. Еще до отчета Попова аналогичный проект был одобрен
на самом верху, над ним трудились в известных лабораториях, правда, без особого
успеха. Сконструированный независимо от них аппарат Термена
открывал наконец-то путь к реализации замысла. В 1921 году изобретателя
приглашают посетить Ленина. Днем раньше Попов лично исследует инструмент.
Льва
Сергеевича сопровождают в Кремль и оставляют ожидать в комнате, которая должна
была ему показаться столь же импозантной, как зала в царском дворце, хотя это
была просто приемная перед кабинетом Ленина. Компанию ему составила секретарша
Ленина Фотиева, пианистка с дипломом Московской консерватории; обстоятельство,
которое, не без основания, не показалось ему случайным совпадением, тем более
что в его досье было отмечено, что перед шармом исполнительниц он может и не
устоять, однако в ходе разговора с Фотиевой его тревожные сомнения рассеялись.
Потом они перешли в соседнее помещение, огромный зал с письменным столом в
одном конце и с концертным роялем в другом. Где-то между этими точками
расположился инструмент Льва Сергеевича. Вошел Ленин в сопровождении группы
ученых, с которыми до этого разговаривал Термен.
После формальностей, не очень-то привычных для Термена,
Ленин сел, улыбнулся и указал на коробку с антеннами.
В
соответствии с наставлениями, которые накануне дал ему Попов, Термен сыграл “Жаворонка” Глинки, любимую мелодию Ленина.
Исполнение было встречено аплодисментами. Последовал короткий разговор об
инструменте, о важности электричества в советском обществе, о значении
инноваций в области музыки. До этого момента все разыгрывалось в рамках
жесткого протокола. Но Ленин захотел играть сам. Точнее, он пожелал сам
исполнить на терменвоксе “Жаворонка” Глинки. Он встал
перед аппаратом и взмахнул руками, совсем как фокусник; из коробки вырвался
звук, похожий на вопли спаривающихся электрических кошек. Ленин посмотрел на
Попова, Попов — на Термена; Термен
все понял. Он подошел к Ленину, встал за спиной, взял в свои ладони его руки,
словно собирался станцевать с ним пассаж из авангардистского балета, в котором
одна птица обучает полетам другую. Потом отошел в сторону, и Ленин полетел сам,
поднимая и опуская руки, сгибая и выпрямляя тело, дирижируя невидимым оркестром
электромагнитных полей, невидимым, но повсеместно присутствующим, совсем как
русское пространство. Очень жаль, что никто и никогда не узнает, о чем он думал
в это мгновение, что чувствовал, что видел со своих небесных высот. Все, что
можно сказать об этом, если довериться Термену, — у
Ленина “был слух”, и он не опозорился.
Тем
не менее он не позволил себе отдаться музыке. Как
вспоминал Максим Горький, Ленин еще во время их встреч на Капри говорил о
музыке весьма странно: “…часто слушать музыку не могу, действует на нервы,
хочется милые глупости говорить и гладить по головкам людей, которые, живя в
грязном аду, могут создавать такую красоту. А сегодня гладить по головке никого
нельзя — руку откусят, и надобно бить по головкам, бить безжалостно”. В 1921
году Термен, находясь в Кремле, не мог знать об этом
разговоре. Ленин отыграл партитуру, поздравил Льва Сергеевича с изобретением
нового инструмента; что-то шепнул Попову. И это все. Наутро Термен
узнал, что ему выдана государственная дотация на проведение гастролей по всей
стране. С этой целью Ленин приказал произвести двести экземпляров терменвокса. Попов намекнул, что эти гастроли, если все
пойдет по плану, могли бы стать генеральной репетицией гастролей по столицам
Западной Европы и даже в Америке…
В
тот же году Термен женился на Екатерине
Константиновне, сестре одного из его коллег по ленинградскому институту. Катя
музыкой не интересовалась, и еще меньше — техникой. Одно время Лев Сергеевич
пытался объяснить ей принцип работы терменвокса,
рассказывал о Ленине, но Катя молчала. Попова на свадьбе не было. Термен гастролирует, играет, преподает, работает над новыми
произведениями. В это время (уже в 1926 году) он сконструировал аппарат,
который назвал телевизон, дальновидение, но Кате
казалось глупым и непонятным, зачем людям надо смотреть в какие-то коробки.
Попов же настаивал на том, что приоритетным изобретением является терменвокс, и Термен отказывается
от работ над передачей изображения на расстояние. Комиссия по вопросам искусства
принимает решение представить его инструмент в ходе мирового турне: Франкфурт,
Париж, Нью-Йорк.
Термен, конечно, был готов к этому еще
в 1921 году. Что ему Германия, Франция, Америка, если он сумел очаровать самого
Ленина? Да ничего! Однако речь шла о другом. Важной
организации, которой он, сам не зная того, принадлежал (и это надо понимать в
буквальном смысле), требовалось некоторое время, чтобы подготовить почву,
обеспечить финансовую поддержку, привлечь внимание влиятельных музыкальных
критиков. Терпение и щепетильность принесли плоды. Успех был потрясающий.
Николай Обухов сочинил для терменвокса специальную
музыку. Во Франции пытались создать свою версию (некий “звучащий крест”), но,
как и в Германии, безуспешно. Американские компании предлагали договориться о
серийном производстве. Когда Термен 22 декабря 1927
года прибыл в Нью-Йорк, его встречали как звезду. Сотрудники советского
консульства позволили ему, правда, до известной степени, свободно работать.
Доходами, полученными от продажи патента на терменвокс
американской вещательной компании RCA, займется соответствующая государственная
служба; пусть это не беспокоит Льва Сергеевича, он должен целиком посвятить
себя работе. Единственное, что он обязан делать, как
полагается сознательному и честному гражданину, пребывающему за границей — за
счет государства, не забыли они подчеркнуть, — время от времени, когда сочтет
удобным, являться в консульство для встреч с соответствующими товарищами,
извещать их о деятельности новых знакомых, не упуская даже тех деталей, которые
покажутся ему незначительными, но которые в широком, геополитическом
контексте…
Супруги
Термен снимают большой дом на Пятьдесят
четвертой улице (номер 37, Западная сторона). В последовавшие годы Лев
Сергеевич принимает у себя множество композиторов, музыкантов, танцоров,
ученых. Сам Эйнштейн частенько наведывается к нему, чтобы поиграть на терменвоксе. И играл Эйнштейн с закрытыми глазами, словно
очарованный, после чего чертил какие-то геометрические фигуры, но вскоре
пожаловался, что не умеет рисовать. Термен решил
помочь ему и отыскал “очень привлекательную девушку, молодую художницу”, чтобы
Эйнштейн мог перенести на бумагу свои задумки, вдохновленные советским
инструментом. Но Эйнштейну этого было мало. Теперь ему недоставало пространства,
и он развесил по всей комнате свои исследования геометрии звука. Термену это не нравилось.
—
У Эйнштейна, — доложил он сотруднику консульства, — нет слуха, чтобы достаточно
хорошо играть, его интересует только теория. Он не физик, он — теолог.
Решение
было найдено моментально. Надоедливому теологу и его привлекательной
ассистентке нашли помещение в доме знакомого Термена,
служащего консульства, который, по воле случая, как раз в это время отправился
в длительную поездку. Термен в интервью 1989 года
заявит, что ему, как изобретателю и практику, гораздо ближе был Владимир Ильич,
а не Эйнштейн.
Вряд
ли можно точно сказать, в какой момент Катю начали одолевать тревожные мысли.
Возникли ли сначала какие-то сомнения, или все стало ясно, когда ей без
обиняков посоветовали убраться подальше? Официально было
заявлено, что она не хочет целыми днями сидеть дома, — а на самом деле (об этом
она не сказала, по крайней мере, тогда) она больше не могла выносить печальные
звуки терменвокса и наблюдать за вереницей важных гостей,
этих Варезов, Стоковских,
Эйнштейнов, этих наивных придурков, толпящихся вокруг коробки с антеннами, пока
их с бокалами вина и паштетом из брансвикских омаров
оценивающе рассматривают агенты неких непонятных служб, переодетые в русских
аристократов в изгнании, — и она записалась в медицинский колледж в каких-то
шестидесяти километрах от города и поселилась в студенческом общежитии.
Поначалу
Катя приезжала в Нью-Йорк раз или два в неделю, потом эти визиты стали более
редкими. Однажды без всякой предварительной договоренности в дверях дома Термена появился неизвестный молодой человек и сказал, что
должен поговорить с ним “как мужчина с мужчиной”. У него с Екатериной
Константиновной, сказал он, сложились отношения, которые могли бы перерасти в
брак, если Термен согласится на развод. Термен заявил, что в принципе развод возможен, потому что
“мы в Советском Союзе свободные люди”, но окончательное решение он примет
только после разговора с Катей. Он пробует созвониться с ней по телефону, но
все попытки Льва Сергеевича не увенчались успехом. Три дня спустя драма,
которая начиналась как рассказ об измене — видимо, ее таинственным
постановщикам такая версия показалась недостаточно убедительной — приобретает
новое звучание, на этот раз с политическим оттенком. Сотрудник консульства
демонстрирует Льву Сергеевичу статью в газете, которую издавали нью-йоркские
фашисты. В ней сообщалось: “Супруга Льва Термена
вступила в нашу организацию и оказывает нам полную поддержку. Ее муж решительно
отказывается финансировать супругу, потому что он — еврей”. Сотрудник
недоуменно покачал головой:
—
Мы знаем, что вы не еврей, это проверено, но это, это — недопустимо!
Термену посоветовали срочно развестись.
Единственное условие, которое он осмелился выдвинуть, — разговор с Катей. Разговор
оказался коротким и неприятным.
—
У меня есть там кое-какие приятели, — сказала она, — но я никогда не вступала в
их организацию.
Позже
Термен заявил, что не поверил ей. Он так и не
пояснил, чему именно не поверил — тому, что она дружила с фашистами или что не
вступала в их организацию. Впрочем, это было делом второстепенным, поскольку в
консульстве все уже было готово для оформления развода. Катино присутствие было
не только необязательным, но и нежелательным. Официальные бумаги положили на
стол перед Терменом, хотя было ясно, что вопрос решен
окончательно и бесповоротно: ему оставалось только подписать их, что он и
сделал.
Человеку
его склада, практику, прочно стоящему обеими ногами на земле и считающему, что
Ленин ему гораздо ближе, чем Эйнштейн, все эти необоснованные предположения
относительно Кати казались, по меньшей мере, странными. Тем не менее не исключено, что Лев Сергеевич отдавал себе отчет в
сложившейся обстановке. Пожалуй, даже можно сказать, что человек технического
склада, вроде него, не мог не догадаться, что в известном смысле сам стал неким
инструментом, эдаким терменвоксом,
эфирофоном, коробкой с торчащими из нее антеннами,
которая поет так, как велят ей ладони московского дирижера. Пришедшее
к нему в виде кошмарных предчувствий осознание, что посольские служащие,
которых он считал друзьями и товарищами по борьбе, на поддержку которых он
рассчитывал, руководят его жизнью теперь уже совершенно открыто, понимание, что
он, совсем как антенна терменвокса, оказался в поле
сил, которые не в состоянии контролировать сам, привело его (потому что
человек, несмотря ни на что, все-таки не машина) на грань отчаяния. От
смертельного прыжка в пропасть его удерживала только мысль, что это обернется
неприятностями для Кати или ее брата. Выход он нашел: с головой ушел в работу.
Надо было сконструировать что-то новое, лучшее, более совершенное, инструмент,
который приспосабливается к движениям исполнителя, реагирует на все его тело и
позволяет ему двигаться по сцене, инструмент, который не порабощает, а
освобождает человека.
Он
взялся за дело и вскоре сконструировал терпситон. Терпситон извлекал музыку из танца, используя движения
танцора для модуляции электромагнитных полей, меняя тем самым частоты
воспроизводимых звуков. Одна из комнат его нью-йоркского дома
превратилась в танцевальный зал, и Лев Сергеевич днями напролет наблюдал
движения балерин и танцоров, совершенствуя реакции терпситона,
регулируя его модуляторы, превращая инструмент как бы в продолжение их тел или
же в эфирное существо, у которого руками служат силовые линии, и они
непрестанно касаются кожи, груди, крепких бедер молодой красивой гаитянки Лавинии Вильямс, темнокожей богини танца, будущей
супруги Термена.
В
консульстве брак получил полную поддержку.
—
Лавиния, говорите? Конечно, конечно. Лев и Лавиния — звучит, как бы это сказать, немного… Вам это не
мешает? Впрочем, шутки в сторону. Эта женщина создана для вас. Молодая, здоровая, не якшается с сомнительными
организациями, помогает вам работать.
Рукопожатие,
поздравления. Необыкновенная легкость, с которой было получено разрешение,
несложно объяснить той цепочкой событий, которые произошли в тысяче километров
восточнее. Лавиния была вне всего. Черный конь,
окруженный белыми шахматными фигурами.
С
этого момента рассказ о Термене, и так не очень
внятный и невероятный, раздваивается на противоречащие друг другу версии. По
одной из них, однажды весенним вечером 1938 года, когда Лавиния
в танцзале занималась под гаитянскую музыку, которую она включала на полную
громкость, двое мужчин ворвались в дом и приказали Термену
следовать за ними. Никогда прежде он не встречал таких суровых лиц; физиономии,
лишенные даже намека на сочувствие, взгляд, не ведающий пощады, вряд ли он хоть
когда-нибудь сможет на нее рассчитывать. Его протесты, требования встретиться с
сотрудниками консульства, просьбы разрешить собрать необходимые вещи, записи и
чертежи, а также попрощаться с женой, отклика не нашли.
—
Обезьянам место на пальме, — ответил один из типов, — а не в Советском Союзе.
Термену вдруг захотелось спросить его
имя и звание: “Знаешь ли ты, товарищ, с кем ты имеешь дело? Мне Ленин руку
жал!”, однако он не сказал ничего, потому что знал — теперь это ровным счетом
ничего не значит: к счастью, понимание того, что теория это одно, а практика —
несколько другое, не оставило его.
—
Пошли! — сказал он, и это с достоинством произнесенное слово уберегло его от
побоев и унижения, о которых он тогда, на Пятьдесят
четвертой улице Западной стороны, номер 37, еще не имел никакого представления.
Его отвезли в какое-то здание на окраине. Короткая беседа с новым сотрудником
консульства успокоила его, потому что ему пообещали — в это обещание он поверил
только потому, что очень хотелось верить, — что Лавиния
сразу же приедет к нему, как только будут выполнены формальности, связанные с
выдачей визы.
По
другой версии, принадлежащей самому Термену и
отличающейся от первой деталями, но только не эпилогом того бурного вечера, Термен будто бы сам захотел уехать, тем более что какое-то
время назад он просил Москву отозвать его, “вернуть на базу”. Близилось начало
новой войны, немецкие войска готовились к походу, цель которого была ясна
каждому, и Термен счел, что на родине он сможет
принести больше пользы. Единственное, о чем он просил, — выдать Лавинии визу, но тут, по словам Термена,
“дело застопорилось”. Ну и финал обеих версий одинаков: он больше никогда ее не
увидел.
Так или иначе, похищенный или
уехавший по свой воле, Термен оказался в Москве. Его версия выглядит несколько
сомнительной, потому как сразу после возвращения он был обвинен в антисоветской
деятельности. После привычно скорого суда его направили в сибирский лагерь под
Магаданом. На Западе распространялись слухи о его казни, и даже в наши дни
можно встретить музыкальные энциклопедии, в которых, в зависимости от года издания,
значится, что создатель терменвокса был расстрелян в
1938-м, 1942-м или в 1945 году.
История
Льва Сергеевича Термена убедительно свидетельствует о
недостоверности исторических документов, подвергнутых пересмотру и
манипуляциям, документов, повествующих о судьбах людей. Так или иначе он провел в лагере два года, выдержал два ужасающих
следствия, услышал известие о собственной смерти, после чего оказался в
лаборатории Министерства внутренних дел под непосредственным надзором органов
безопасности. Будучи заключенным этого “научного института”, он разделил судьбу
Королева и Туполева (с последним его позже перебросили в “авиационный
институт”). Ему было приказано забыть о музыкальных инструментах и заняться
средствами установки радиопомех и прослушивания эфира. После года поисков и
успешного выполнения задания Термен принял участие в
операции по внедрению своих устройств в здание
американского посольства и приборов, обеспечивающих электронную защиту, в
помещения, где работал Сталин. Эти заслуги не остались незамеченными, и в 1947
году он становится лауреатом Сталинской премии первой степени, что означало сто
тысяч рублей и перевод на “гражданскую” службу.
В
конце шестидесятых Термену позволили уйти на пенсию.
В Московской консерватории ему выделили небольшую лабораторию, в которой он мог
продолжить работу над новыми музыкальными инструментами. Термен
мечтал, что сможет, наконец, посвятить себя исследованиям, от которых был
жестоко оторван, — он намеревался усовершенствовать терпситон.
Но вот ведь есть же люди невезучие! В то время электронная музыка на Западе
была в большой моде. Моуг и Хаммонд
развили идеи Термена — каждый в своем направлении — и
завоевали рынок, но серьезные композиторы, да и сочинители популярной музыки,
продолжали экспериментировать с терменвоксом. Звук
этого необычного инструмента, который стал известен на Западе под именем “теремин” (в соответствии с английским произношением
французской транскрипции имени изобретателя — Theremin),
преследовал и очаровывал всякого, кто имел возможность услышать саундтрек
“Птиц” Хичкока, хит группы “Beach
Boys” “Good Vibrations” и в одной из песен самих “The
Beatles”. Между тем Москва в то время кишмя кишела
шпионами. Они прибывали в нее с дипломатическими паспортами, с журналистскими
аккредитациями, в составе делегаций промышленников из Швеции и Югославии. И
если бы не предпринятые особые меры безопасности, то кто-нибудь из них
обязательно докопался бы до истоков.
Журналист
из “Нью-Йорк таймс” явился в
консерваторию и потребовал от ее ректора Свешникова разрешения на интервью с Терменом. Свешников какое-то время сопротивлялся, тянул
время, ожидая решения куратора из госбезопасности. Говорят, для актеров,
участвующих в пьесе, страшнее всего в таких ситуациях остаться без инструкций
режиссера. Рекомендацией, полученной Свешниковым с самого верха,
воспользоваться было невозможно: “Поступай, как знаешь, Термен
— твоя проблема”. Свешников решает, что “для тех, наверху”, Термен
больше ничего не значит. Семидесятилетний старик, забавляющийся какими-то
антеннами, — кто на такого клюнет? И он решил позволить американскому репортеру
взять у него интервью.
Известие
о том, что Термен жив и здоров, да еще и работает над
новыми инструментами, стало настоящей сенсацией. Приглашения нанести визит,
предложения оформить патенты, письма от Лавинии
Вильямс — все это, словно выплески грязевого вулкана, оказалось на столе Нужина, секретаря Свешникова. Свешникова через несколько
дней сняли с должности. Что же касается Термена, то Нужину было сказано то же, что и его предшественнику: поступай,
как знаешь. Наделенный интеллектом, о котором и сам он был невысокого мнения, Нужин, тем не менее, приходит к естественному и единственно
верному выводу: Термена надо устранить. После небольшой подготовки Нужин приходит
в лабораторию Термена, бросает на стол экземпляр
“Нью-Йорк таймс”, орет, что это — скандал, задает какие-то вопросы, не требуя
на них ответа, потому что Нужин в этот день
наконец-то — и с огромным воодушевлением — сыграл роль в спектакле, об участии
в котором он тщетно мечтал всю свою жизнь. Термен, который по собственному
богатому опыту знал, что оперные певцы должны делать паузу, чтобы набрать в
легкие воздуха, успевает произнести что-то об общественно-политическом значении
инноваций в музыкальной сфере, о важности связи искусства и электричества — эту
литургию он произносил еще при жизни Ленина, упорно повторял в лагерях
следователям, произносил перед кураторами в институте, и вот — остался в живых,
но Нужин быстро обретает новое дыхание и
выкрикивает единственную фразу, с которой он войдет в историю: “Электричество
музыке ни к чему, оно годится для электрического стула”.
Тем
не менее пришлось подождать еще пару десятков лет, —
время, в котором отсутствуют какие-либо документальные свидетельства о Термене, — чтобы слова Нужина
стали частью архива. Они явились миру во Франции, в 1989 году, в последнем
интервью Термена, почетного гостя фестиваля
электронной музыки в городе Бурж. Забытый,
но все еще осторожный, по понятным причинам не доверяющий обещаниям, данным во
время очередной перестройки (сколько их он пережил на своем веку!), Термен производил впечатление усталого старика, который
обращается с последней просьбой по единственно возможному адресу, к той “весьма
важной организации”, к единственному Богу, существование которого он мог
доказать, потому что тот своими непредсказуемыми действиями определял его
судьбу:
—
Я хочу только одного — чтобы мне разрешили… естественно, с благословения
Советского правительства… продемонстрировать миру свои инструменты.
Спустя
два года, совсем как в ветхозаветной притче об Иове, молитва была услышана, и Термен вновь отправляется в Америку. Он читает свою
последнюю лекцию в Беркли. По окончании ему показывают лабораторию электронной
музыки. Студенты смотрят на него так, как физики смотрели бы на Эйнштейна:
таращатся со смесью неверия и уважения, как будто увидели привидение. Он умер,
если можно доверять этим сведениям, в 1993 году в Москве.
(Лавиния
Вильямс после известия о расстреле Термена оставила
Нью-Йорк и открыла балетную школу на Гаити, в Порт-о-Пренсе. Копии эскизов
Эйнштейна каким-то чудом оказались в Москве; в конце ХХ века анонимный
коллекционер продал их в Лондоне на аукционе за семизначную сумму в долларах.)