“Всё, что есть у меня, — мой язык”
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 2015
Николай
Мельников О Набокове и прочем: Статьи, рецензии,
публикации / Николай Мельников. — М.: Новое литературное обозрение, 2014. —
424 с.
Если
бы я была читателем… То есть если бы я имела возможность читать свободно.
Например, я хороший, уважающий себя врач, или продвинутый педагог, или инженер,
осваивающий передовые технологии. И я, как любой рядовой Эйнштейн или там
Боткин, точно знаю, что профессиональное вдохновение можно черпать из смежных,
так сказать, областей человеческого знания. И вдобавок я люблю Набокова. Вот
тогда я беру книгу Николая Мельникова “О Набокове и прочем”, кладу ее слева, а
справа — собрание сочинений американо-русского классика и читаю. Каждый вечер
после работы, и еще в выходные. И в отпуск с собой беру. Медленно, со вкусом,
перелистываю знакомые страницы и возвращаюсь к тому-другому пассажу в статьях
литературоведа.
Но
я филолог, читатель профессиональный, и задача моя — написать рецензию на книгу
статей, как понятно, о Набокове и прочем, точнее, прочих, иными словами,
осуществить критику литературоведения, отразить отраженное.
Что делать в данном случае не так легко, ибо книга уже получила вполне
заслуженную комплиментарную прессу, а еще до всяких
рецензий снабжена гиперкомплиментарным предисловием
Виссариона Ерофеева, также вполне заслуженным. Что мне в этой ситуации делать?
Пятна на солнце искать? А если я не хочу?!
Не
хочу и не буду. Лучше забуду про свой профессионализм и поделюсь с читателем —
доктором, технарем, педагогом — нескрываемым восторгом по поводу прочитанного. Во-первых, потому, что
литературоведение это — увлекательно, вероятно, в лучших традициях советской,
как ни крути, школы, допостмодернистской, конечно же,
ибо последнюю читать “ради удовольствия”… не знаю, не у всех получается.
Но и потому еще, что Мельников сделал, и делает, и в дальнейшем, видимо,
продолжит, для Набокова то, что даст Бог каждому писателю: он его понял. Он сумел сделать так, чтобы этот,
по сути дела, эстетствующий сундук с семьюдесятью семью замками, литературная
личность в футляре, загадочный сокрыватель
собственной человеческой сущности, открылся для читателя в самых потаенных
своих проявлениях. Возможно, перед нами начинает показываться верхушка айсберга
под названием “Истинная жизнь Владимира Набокова”; не скажу, будто никто не
пытался. Но твердо знаю: до такой степени приближения не дошел никто.
В
самом деле, поговорим — с места, как говорится, в карьер — об “Аде”. Вот что
писал Виссарион Ерофеев: “▒Ада’ — один из самых антиэротичных,
если вообще не фригидных, романов Владимира Набокова: темпераментные соития гиперсексуальных Вана и Ады
описываются им с холодным мастерством ученого-энтомолога, наблюдающего за
совокуплением двух редкостных особей. Любви — в ее возвышенном понимании как
бескорыстной самоотдачи и душевного родства — в ▒Аде’ нет и в помине. Да и
какая может быть душа у плоских картонных марионеток, дергающихся по указке
всесильного кукловода, то и дело напоминающего читателю об условности,
нереальности происходящего?
Автор
▒Ады’ забыл или сознательно пренебрег основным правилом искусства: холодно
отстраняясь от своих персонажей, всячески подчеркивая вымышленный статус
описываемых событий, писатель не должен чрезмерно увлекаться. Полноценная игра
требует серьезного, доверительного к себе отношения. Магия любой игры ведь в
том и заключается, что мы бескорыстно, самозабвенно погружаемся в нее,
прекрасно понимая: мы ИГРАЕМ. И только при этом условии мы получаем ни с чем не сравнимое наслаждение от волшебного самообмана игры.
Этому же правилу должен следовать и писатель. Он обязан искренне верить в то,
что послушные ему марионетки — живые люди, наделенные плотью и кровью, что все,
о чем он рассказывает читателю, происходило на самом деле. Более того, он должен
заразить этой верой и читателя. Без этого нет и не может
быть литературы. Иначе выходит бездушный отлакированный уродец, рассудочная
схема, а не трепетное, вечно живое чудо творческой фантазии и человеческого
духа. Набоков же <…>, уподобляясь старшему братцу Николеньки Иртеньева
(вспомним соответствующие главы из ▒Детства’), ведет себя как ▒взрослый’, у
которого ▒слишком много здравого смысла и слишком мало силы воображения, чтобы
вполне насладиться игрою’, который не верит в нее и поэтому развязно дурачится,
скрывая скуку и внутреннюю опустошенность”. (Похороны Цезаря.
Одноактное хулиганство с прологом и эпилогом // Волшебная
гора,1997, № 6, с. 407-408.)
А
теперь послушаем-ка Николая Мельникова. “▒Ада’ — это своего рода эпохальное
произведение: одна из “первых ласточек” постмодернизма, с его стремлением к
жанрово-стилевому эклектизму и установкой на ироничную игру с топосами предшествующих литературных направлений. <…>
▒Ада’ действительно напоминает многослойный постмодернистский
пирог, если хотите — волшебный сундучок (sic!)
фокусника с двойным дном, где под упаковкой скандально-эротического сюжета
можно обнаружить не только виртуозное владение литературной техникой, но и
философские медитации о природе времени (в духе Анри Бергсона), и
энциклопедизм, который по плечу лишь идеальному, в жизни едва ли существующему
знатоку литературы, живописи, философии, истории, ботаники, энтомологии и проч.
▒Ада’ — это уникальный роман-протей, не вписывающийся в традиционные
жанрово-тематические классификации, — грандиозный роман-музей, в котором
каталогизированы, прокомментированы и пародийно обыграны образцы едва ли не
всех литературных направлений, жанров и поджанров. <…>
▒Ада’ — роман, обремененный чудовищно тяжелым грузом ▒литературной памяти’: все
его герои имеют не по одному литературному и
окололитературному прототипу”.
Ощущение,
будто сказано о разных произведениях, не так ли?
Собственно,
мы присутствуем при рецидиве старого, чуть ли не Зинаидой Гиппиус начатого,
спора о методе Владимира Набокова и о ценности его творчества для читателей. И
только от нашего характера и душевного склада зависит, какую позицию мы займем:
как и любой экзистенциальный выбор, она не может вдруг
да и оказаться доказуемой. Чего мы хотим от писателя? Если исповедальности,
исследования тончайших душевных движений, предельной открытости, погруженности
в психологию личности, изучения потаенных глубинных причин и мотивов поступков,
словом, литературы как метода или способа познания нас самих — то за всем этим
не к Набокову. Есть тьма уважаемых искусников, он не из их числа. Если же нас привлекает эстетизм, максимально стремящийся преодолеть
влияние жизни, игра в бисер в виде настолько чистом, насколько возможно (а до
конца невозможно, ибо мы все, и проникновенные психологи, и поверхностные
эстеты, думаем и говорим на языке),
уход в область, где ничто обыденное не имеет значения, — тогда мы явились по
адресу: щелкает замок, книга открывается, мы уже внутри. От чего мы
хотим двигаться: от природы человека — или от культуры, самим человеком ведь и
созданной? И кто, собственно, сказал, что наша истинная жизнь заключается в бесконечном поиске человеческих,
слишком человеческих решений? Не оттого ли мы так часто несчастны, что в своей
жажде исповеди, как Мармеладов (держим в уме, что Набоков Достоевского
ненавидел всеми фибрами души), слишком замкнуты на себе?..
Лишена
эго-направленности проза Набокова, проза Валерии Нарбиковой,
проза (да и поэзия) Виктора Сосноры. Что же, плохи
они?.. Разве?
Набоков
занят жизнью того, чем, наверное, и по-человечески
дорожил более всего, — слова и
словесности. Литература в целом и ее прекрасные слагаемые, жанр, метафора,
грани эпитета et cetera, на
его вкус, — самостоятельные создания со своим внутренним наполнением и смыслом;
сочетание слов для него сюжет, столкновение запятой и союза — повод для
рефлексии. Ничего с этим не поделаешь.
И
при этом надо обязательно помнить: Набоков — автор одного из самых
пронзительных, откровенных и, о да, тысячу раз да, исповедальных стихотворений
в русской лирике. Напомню несколько катренов:
Отвяжись, я тебя умоляю!
Вечер страшен, гул жизни
затих.
Я беспомощен. Я умираю
от слепых наплываний
твоих.
<…>
Навсегда я готов затаиться
и без имени жить. Я готов,
чтоб с тобой и во снах не
сходиться,
отказаться от всяческих снов;
обескровить себя,
искалечить,
не касаться любимейших
книг,
променять на любое наречье
все, что есть у меня, — мой
язык.
И
Мельников, причем очень тактично, если не сказать ласково, прослеживает динамику набоковской литературной личности,
реконструирует ее путешествие по глубинам выходящих из языкового несбывшегося образов и ее отчаянное противостояние иному
литературному лагерю, безусловно, достойному. Хотя мало кто, увы,
сегодня читает Георгия Адамовича или даже Георгия Иванова, тех самых “Жоржиков” или “Жоржей”, которые “до последней капли чернил”
воевали с Набоковым. Хотя, конечно, “Распад атома” — книга
такая же эстетская, как, например, “Египетская марка” Мандельштама.
Мельников не боится вывернуть набоковский эстетизм наизнанку и заглянуть туда,
где швы, и там обнаруживает тончайшую автопародию — в фигуре Германа Карловича, героя “Отчаяния”.
Незаметную, если не знать всего корпуса набоковских
произведений. И одновременно решает задачу иную: “найти те нити, которые
связывают его творения с ▒живой жизнью’, выявить жизненные прообразы
персонажей, определить реальные события, положенные в основу сюжета. <…>
Нет, не из одной исследовательской дотошности… но для того, чтобы лучше
понять, как, по каким законам, создавался ▒выдуманный’ мир литературного произведения,
что повлияло на замысел писателя, во имя чего преображалась пресловутая ▒грубая
реальность’ его всесильным творческим воображением”.
Но
я, кажется, увлеклась и веду себя недобросовестно. О мельниковском
Набокове можно говорить очень долго, и удовольствие будет “длиться, длиться и
длиться”; не стоит меж тем упускать, что книга состоит из двух частей, а часть
вторая тоже разбита на два отдела. Первый посвящен “набоковедам
и набокоедам”, второй — творчеству зарубежных
писателей. Исследователей Набокова Мельников не жалеет: “На Западе… дело
поставлено на широкую ногу. Как предмет литературоведческого изучения и
теоретической рефлексии, казалось бы, неисчерпаемое и необъятное творчество
Набокова все больше становится похожим на намертво вытоптанный выгон для
крупного рогатого скота, где не встретишь уже и живой былинки”. В России “▒набокоеды’ и ▒набоковианцы’
успешно догоняют и перегоняют своих западных коллег по выпуску
литературоведческих штудий на душу населения. Однако,
вопреки законам гегелевской диалектики, количество пока не переходит в
качество, и по своему уровню многие набоковедческие
опусы российского производства находятся, как сказал бы Владислав Ходасевич,
▒ниже нуля’. Большинство из них либо откровенно вторичны… либо совершенно
нечитабельны, поскольку призваны выполнить одну задачу: загнать многогранную и
противоречивую творческую индивидуальность писателя в прокрустово ложе той или
иной теоретико-литературной концепции”.
Господа,
но ведь это проблема. Касающаяся, разумеется, не
одного набоковедения. Если большинство из того, что
мы создаем как профессионалы, вторично или нечитаемо,
то ведь мы рискуем, и серьезно. На наш век, возможно, и хватит доверчивых
издателей, готовых вкладывать средства в наши опусы, и старой закалки любителей
“книг о книгах”, готовых предоставлять им место в своих домах; а дальше? Что
будет с нашей областью? Или нам… все равно?
Цитировать
изящные пассажи Мельникова, выступающего в роли критика литературоведов, —
профанация; если свои собственные исследования он строит, отражая метод
Набокова, детективно-увлекательно, то каковы его
инвективы, в каждой из которых кроется свой сюжет!.. Скажу лишь несколько слов
о втором отделе. Героями очерков и статей Мельникова стали Ивлин Во, Вирджиния Вулф, Энтони Бёрджес,
Джон Апдайк и другие английские, англоязычные — и не
только — писатели. Некоторые работы написаны в жанре прогулок: “Прогулки с
Мартином Эмисом”, “Прогулки с динозавром французской
словесности” (имеется в виду Ален Роб-Грийе). Во всех
сочинениях замечательна не блистательная критико-литературоведческая (здесь обе
линии сходятся, поскольку ряд работ написаны как рецензии) методология, а то,
что Мельников оценивает сочинения зарубежных писателей ровно настолько,
насколько их стоит — или не стоит — читать, без даже намека на частенько
встречающееся и поныне преклонение перед иностранным. На неудачные произведения автор смотрит без
натужного пиетета, несколько свысока, как, собственно, они того и заслуживают;
но ведь главное и в литературоведении, и в критике — сохранять и культивировать
высокое достоинство читателя, не желающего питаться продуктами, в духовную пищу
не пригодными.
Потому
что иначе, господа, зачем это все?