Перевод с польского Софии Равва
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 7, 2014
Памяти Яруся
При крещении ему
дали имя Людвик. Мать хотела модное
— Кристиан или Патрик, но дед ребенка, старик
Янушевский, настоял на Людвике. Так вроде бы звали
его деда, которого он помнил с детства. Уговаривал Крысю,
уговаривал, и она в конце концов уступила. Людвика Янушевского, которого все называли Людек, любили жильцы нашего дома и тети — мамкины подружки,
и разные дяди, приходившие к его матери в семьдесят восьмую квартиру на
четвертом этаже.
Людек
был поздним ребенком; отец неизвестен. Может, его произвел на свет один из тех
алкашей, что вечно толклись у Крыси?
Говорили, отец — из Труймяста[1], куда
Крыська к школьной подруге четыре года назад ездила.
Во всяком случае, среди здешних ее приятелей отца, скорее всего, не было, хотя
дяди и шутили между собой: “твой наверняка, глянь, как похож!”, “поцелуй
сыночка!”, “дай ему соску” и так далее. Пока, маленьким, он ползал у гостей под
ногами.
Мать никогда не
распространялась о том, как оно было, никого не обвиняла, алиментов не
требовала. Старику Янушевскому не сказала ни слова. Только иногда улыбнется:
“Маленький принц” — или говорила, например: “Бог мне его дал на счастье” и так
далее.
Жизнь у Крыси была нелегкая. Еще в шестнадцать лет она связалась с
неким Малишевским, известным на районе алкоголиком.
Еле-еле восемь классов окончила, работы никакой, мать с отцом несколько лет
назад уехали в Гронково под Сохачевом,
откуда Чеслава Янушевская была родом. Отец, по
профессии каменщик, при коммунистах работал на стройке и даже стал передовиком.
Фотографии Янушевского висели на Досках почета, о нем писали в “Трибуна люду”.
Пока другой каменщик по фамилии Баран не скинул на ноги стоявшего ниже отца
Кристины двадцать кирпичей с носилок. Кончилась работа, кончились фото на
Досках почета, статьи. Одну ступню пришлось Янушевскому ампутировать, и в
пятьдесят четвертом он ушел на инвалидность. Теперь все больше сидел дома с
женой Чеславой. У них одна дочка была на содержании,
но прожить на пенсию тяжело. Поэтому, когда родители Чеславы
умерли, Янушевские перебрались в деревню. А в городской квартире осталась Крыся, тогда десятилетняя, под
присмотром сестры Янушевского, вдовы Медушевской
Марии, портнихи.
И так, с начала
шестидесятых и по сегодняшний день, Крыся, которую
позднее прозвали Алкашкой, жила в нашем доме,
постепенно опускаясь все ниже на дно, как говорила пани Коханкевич,
соседка с третьего этажа. Они даже с портнихой Медушевской
подружились, ходили друг к дружке в гости. Крысю пани Коханкевич помнила с
давних лет — маленькая школьница с мешком для сменной обуви, с ранцем из
кожзаменителя, тоненькая, с худыми ножками, всегда растрепанная; нечесаные
светлые волосы и голубые глаза. Вскоре и мать ее умерла в Гронкове;
Крыська еще при жизни матери стала гулять. Как
говорится, зарабатывала на улице. Начались пьянки,
друзья-алкоголики, всякий сброд, бездельники, бомжи.
Иногда из
деревни приезжал отец. Грохоча деревянной ступней, поднимался на четвертый
этаж, и сразу же через стены доносилось, как он прогоняет дочкиных гостей.
— Убирайтесь,
вашу мать, не то поубиваю! — кричал он. — Здесь что — хлев или квартира?
И так далее, и
так далее, пока все эти дружки-алкаши не уходили. Еще на лестнице слышался
голос старика, Крыська отвечала, иногда плача,
иногда, если была сильно пьяна, сама набрасывалась на отца и грязно ругалась.
И в этой
квартире, под присмотром непутевой матери, без отца, среди дядей и тетей вечно
пьяных, неожиданно вырос хороший мальчик Людек,
любимец соседей из нашего подъезда, да и из других подъездов, со всего двора —
людей, которые видели мальца каждый день на лестнице,
или в песочнице, или у помойки между домами. Четырех лет от
роду, в зеленой шапочке с болтающимися ушами (купленной за два злотых в секонд-хенде),
бордовой курточке, немного длинноватой (тоже из секонд-хенда), и с цветным
рюкзачком, который он получил на день рождения от пани Коханкевич
(на клапане — плюшевый телефон, Людек много раз
пытался отцепить трубку, чтобы поднести ее к уху, но не смог), он каждый день
спускался с четвертого этажа, держась за стойки перил. Останавливался, о
чем-то размышляя, всегда здоровался, охотно отвечал на вопросы. Бойкий такой
мальчишечка.
На третий этаж к
пани Коханкевич он звонил два раза (так она просила),
поднимаясь на цыпочки, и, если шел дождь, засиживался подольше. Добрая соседка,
пенсионерка, одинокая, уже пожилая, подкармливала Крыськиного
сына. Каждый день Людека ждал завтрак: чашка молока
или какао, булочка с маслом и сыром, творожок, иногда рогалик с маком. Кусочек
шоколадки, груша. Людек, сидя в кухне на подушках,
принесенных из комнаты, за покрытым клеенкой столом, все съедал, а пани Коханкевич смотрела на малыша и подсовывала добавки.
Иногда они долго
беседовали. Пани Коханкевич, женщина набожная,
рассказывала Людеку о Господе Боге, пыталась учить
молитвам, заповедям, показывала, как креститься. “Возлюби ближнего как самого
себя”, — часто повторяла она. Мальчик, заинтересовавшись, задавал разные
вопросы. Например: “Кто это такой — ближний?”, “Дядя Сташек
тоже ближний?”, “На каком этаже живет Господь Бог?”, “Он в окно выглядывает?”
Когда женщина объясняла ему, что Бог есть Дух, спрашивал, как выглядит Дух: “Он
может летать, как воробьи или голуби?”
Закончив есть,
он сползал с подушек, благодарил, надевал шапку и быстро уходил из кухни. Пани Коханкевич широко открывала дверь на площадку, чтобы
посмотреть, как малыш спускается по лестнице, держась за стойки перил, —
медленно, сосредоточенно.
Во дворе —
весной, или летом, или в солнечные дни ранней осени — он болтался до вечера.
Бродил около песочницы, на бортик которой постоянно мочились собаки, или около
помойки, где перекладина, на которой выбивали ковры. Иногда на ней висел,
схватившись двумя руками за холодную трубу, долго качался. С детьми играл реже.
У него ведь никаких игрушек не было.
Нельзя сказать,
чтобы он хорошо себя чувствовал в квартире у матери, например, вечерами.
Особенно, когда приходили гости — ее дружки из соседних домов, разные
бездельники, живущие на пособие, с утра у магазинов выпрашивающие пару грошей у
знакомых и незнакомых прохожих. С дешевым портвейном навещающие
мать в любое время, даже ночью. Женщины и мужчины. Тетя Божена,
всегда с собакой Мушкой, которая, лежа под столом, рычала, если чей-нибудь
ботинок слишком близко придвигался к тетиной туфле. Эта маленькая сучка, серая,
с острыми ушами, не отходила от хозяйки ни на шаг. Дядя Мариан
по прозвищу Капуста (Людек безуспешно допытывался,
почему его так называют). Старше всех, в ботинках без шнурков, часто заходился
от кашля. Жених Божены дядя Эдек
по прозвищу Сало — лицо у него было жирное. Дядя Сташек
по прозвищу Гитлер. Почему его так называли, хотя у него фамилия Врублевский? И
об этом Людек спрашивал, и тоже безрезультатно.
Поначалу он
только ползал под столом, хватая гостей за штанины. Иногда выглядывал из-под
столешницы, на которой стояли бутылки и треснувшая пепельница, полная окурков.
Именно тогда дяди говорили: “Ну, обними сыночка!” или “Дай сыночку соску!”
Особенно, когда малыш карабкался на колени владельцу штанины. Но чаще он льнул
к матери. А Крыся, если он плакал, брала соску в рот,
обмакивала в сахарный песок и совала сыночку.
Спать ложились в
час-два ночи после ухода гостей. В сизом от сигаретного дыма воздухе висел
запах пота, оставленный тетями и дядями. Свет часто забывали гасить. Под столом валялись перевернутые
бутылки, Крыськины туфли. На стене — единственная
память о родителях, святой образ Ченстоховской Божьей
Матери с младенцем. Людек засыпал под образом рядом с
Крыськой — навзничь, с крепко сжатыми кулачками.
Проходили месяцы
— весны, зимы. В ту осень, в октябре, сыну Алкашки
исполнилось четыре года. Через несколько дней с его матерью случилась беда.
Поздно вечером, пьяная, возвращаясь из соседнего дома, она зацепилась за
металлическое ограждение газона и упала. Целый час звала на помощь, пока
случайные прохожие не вызвали “скорую”. Людек сидел у
пани Коханкевич, откуда мать должна была его забрать.
Он заснул, не зная, что Крыську повезли в больницу на
Барскую. Там после рентгена поставили диагноз: сложный перелом — трещина
коленной чашечки и вдобавок перелом голени, так что гипс наложили на всю ногу,
от стопы до паха, и велели явиться через три недели.
— Мне домой? —
удивилась Крыська. — Как я, калека, буду с этим жить?
И, наверное, в
недобрый час сказала она эти слова, потому что до своей квартиры в ту ночь она
так и не добралась. Санитары были пьяные. В двенадцать ночи они привезли
Янушевскую к нашему дому, а когда несли на четвертый этаж — где-то между вторым
и третьим, — носилки накренились, и Крыська полетела
вниз, грохоча негнущейся ногой; гипс растрескался, переломы открылись, и мать Людека пришлось снова везти в больницу. Там сделали рентген
и определили посттравматическое осложнение. Крысю
оставили в больнице.
На следующий
день встревоженная пани Коханкевич голову себе
сломала, не зная, как объяснить ребенку, почему нет мамы. Людек
все время спрашивал:
— Скажите,
пожалуйста, когда мамочка вернется?
Только в четыре
зазвонил телефон — из больницы сообщили, что Крыся
лежит в отделении травматологии и ортопедии.
Людек
мог остаться у соседки. Добрая женщина охотно занималась бы малышом до
возвращения матери. Но через три дня приехал старик Янушевский. Его вышвырнули
из дома, в котором он жил много лет, — сначала с женой Чеславой,
а после ее смерти один. В Гронкове он возделывал
огород, держал кур и уток, приблудного пса Кайтека. Привозил в Варшаву яйца, творог; осенью — яблоки и
груши. В погожие вечера, как когда-то, сидел перед домом с аккордеоном.
Аккордеон, клавишный, советской марки “Аккорд”, был у него еще с пятидесятых годов. Инструмент он получил в
награду как передовик, когда работал на стройке. Обычно играл мелодии, которые
помнил с давних лет: “Шла девица по лесочку”, “Чье-то сердце загрустило”, “Расшумелись плакучие ивы”. А особенно
любил Янушевский поиграть допоздна, выпивая с соседями.
Но все хорошее
когда-нибудь кончается. Спокойная жизнь тоже закончилась. С некоторых пор
племянники Чеславы претендовали на дом. Один
собирался жениться — требовалось жилье. После смерти брата жены они донимали Янушевского.
Грозили судом. У инвалида права на наследство были, но таскаться
по судам он не хотел. Уток, кур и собаку оставил соседям, взял аккордеон и
вернулся в Варшаву. Перед отъездом два дня прощался — выпито было много, так
что на лестнице пришлось пару раз ухватиться за перила. И тут узнал, что дочь в
больнице, а внук под присмотром пани Коханкевич.
Малыш любил
старика и охотно пошел с ним на четвертый этаж.
— Деда, ты
налакался? — спросил он первым делом.
Всегда, когда
Янушевский приезжал, они много времени проводили вместе. Дед строил смешные рожи — одним глазом смотрел вниз, другим — вверх. Громко
щелкал пальцами. Курил сигареты в стеклянной трубочке — отломанная половинка
торчала вверх. Вечерами, когда внук засыпал, стоял над ним и пел хриплым басом
колыбельную: “Людек, Людек,
баю-бай, поскорее засыпай…”
А сейчас он
сказал, пытаясь открыть хлипкую дверь:
— Иногда, сынок,
надо выпить. — Ключ никак не попадал в замок. — Твою мать… — разозлился он.
— Пани Коханкевич сказала, что это плохие слова и только алкаши
так говорят, — отозвался малыш.
— Порядочные
люди тоже иногда вынуждены так говорить, — объяснил Янушкевич.
Они вошли в квартиру.
Инвалид получал
пенсию, но этих жалких денег хватит, как он подсчитал, только до пятнадцатого.
В Гронкове он мог подкормиться с огорода, сада. Ловил
рыбу в озере. Осенью ходил за грибами. Здесь, в городе, придется об этом
забыть. А еще Крыся в больнице — лекарства нужны,
ребенку тоже кое-чего требуется, что попало в рот не положишь.
И так далее, убивался старик, а Людек
спрашивал:
— Почему у тебя
одна нога деревянная, дедуля? Ни у кого нет деревянных ног.
— Сынок, мою
ногу черт прибрал на стройке. Надо было отрезать. Доктора и отрезали.
А малыш опять с
вопросом:
— Что значит
“черт прибрал”? Зачем ты позволил отрезать? Разве доктора всем ноги отрезают?
— Не всякие
доктора и не всем, — смеялся старик. Он ковылял по кухне, варил суп из крупы на
костном бульоне. Заваривал чай.
Теперь он
готовил обед каждый день. Спали они на Крысином диване. Мальчик вертелся: очень
уж громко Янушевский храпел. Два раза они навестили мать в больнице, ездили на
автобусе. Людек со своим рюкзачком, в котором лежали
каштаны, собранные во дворе. Янушевский рассказал о неприятностях с
племянниками, о том, что пришлось вернуться в Варшаву, потому что из хаты его
выгнали. Крыся, страдальчески кривясь — ей больно
было шевелиться, — ответила:
— Не горюй, пап.
Справимся! Только бы нога зажила.
— Как справимся,
если ты без работы, без пособия, а моих денег едва до пятнадцатого хватит?
Может, когда
ехали домой, в автобусе, Янушевскому пришло в голову подрабатывать на русском
аккордеоне? Давно еще, когда в город приезжало много румынских цыган попрошайничать на улицах, он видел одного с аккордеоном. Бородатый, седой, в коричнево-черном полушубке без рукавов,
в сапогах; играл на Свентокшиской, стоя под стеной.
На шее — красный шарф, на голове — барашковая шапка. Старику помогала девочка —
лет четырех-пяти, как Людек. Ходила около цыгана,
наверное, своего деда, колотя по жестяному барабану. Янушевский запомнил эту
пару: малышка в сине-зеленой юбке до щиколоток, черные волосы заплетены в
косички, черные глаза. Смешно подпрыгивала, старик притоптывал. Он играл
балканские мелодии — наверное, цыганские романсы и песни, которых никто тут не
знал. Вокруг стояли люди — прохожим нравилась цыганская музыка.
И теперь, в
трудной ситуации, Янушевский подумал, что и он сможет так заработать пару
грошей.
Вечером он
сказал Людеку:
— Сынок, мы с
тобой поедем на Центральный вокзал. Ты будешь играть на барабане, а я на
аккордеоне. Бог даст, кое-чего и насобираем.
— А как я буду
играть? — спрашивал малыш.
— Увидишь,
увидишь.
Барабанчик
Янушевский сделал из жестяной коробки из-под шоколада, которую кто-то выбросил.
Она лежала сверху в мусорном контейнере. В форме красного сердца, с надписью
“E. Wedel”[2].
Пробил две дырки по бокам и продел веревку. С одной стороны повесил маленький
колокольчик, который Людек когда-то нашел — тоже
около помойки. Колокольчик не звенел, но блестел, будто серебряный. Смастерил
палочки. Людек так и подпрыгнул от радости, когда дед
первый раз застучал по барабану.
— Дай, деда,
дай, теперь я!
Янушевский
повесил внуку красное сердце на шею, поправил веревку. Людек
сразу же принялся громко бить в барабан.
Поехали они на
третий день. Тот, первый раз, был самым трудным. Дома Янушевский особо не
задумывался. Ну, встанет у стены и начнет играть, притоптывая деревянной ногой.
Людек будет ходить с барабаном, крутиться рядом. В
коробку посыплются монетки. Простое дело. Но там, на Центральном, когда
приехали на “десятке” — он в черном пиджаке от костюма, с аккордеоном через
плечо, Людек в длинноватой бордовой курточке и
зеленой шапочке из секонд-хенда, с красным барабаном, — что-то неладное стало
происходить с Янушевским. В горле встал ком, он вспотел, сердце застучало.
Старик взял малыша за руку, они спустились по лестнице
и пошли по переходу в сторону главного зала.
То и дело слышались объявления: “Экспресс ▒Нептун’ до Гданьска и Гдыни
прибывает на седьмой путь четвертого перрона. Нумерация вагонов…”
— Что это? — спрашивал
внук. — Деда, кто там говорит?
Задирал голову,
смотрел на потолок — никого.
Бежали минуты.
Они обошли вокзал по подземным переходам с четырех сторон. Начали от аллеи Иоанна Павла, потом вдоль улиц Хмельной и Злотой до Эмилии Плятер, потом —
вдоль Иерусалимских аллей. Малыш засматривался на людей. Приостанавливался
перед витринами магазинов.
— Идем, идем, —
повторял Янушевский. Он искал место. Все хорошие были заняты. Со стороны Злотой парень с гармонью играл русские мелодии. У лестницы
на Плятер стояла худенькая девушка, скрипачка. Людек долго оглядывался, ему хотелось посмотреть, как
тонкий смычок бегает по струнам. Девушка играла Моцарта.
Через полчаса они наконец нашли место со стороны Иерусалимских аллей,
ближе к переходу на другую сторону. Янушевский встал у стены, осмотрелся.
— Попробуем
здесь, — сказал он внуку.
Его руки слегка
дрожали, когда он надевал на плечи ремни инструмента. Из-за дрожи, волнения он
забыл про коробочку для мелочи. Не достал из полиэтиленового пакета.
Негнущимися пальцами провел по клавишам, аккордеон застонал. Начал с “Варшава, моя ты Варшава”. Людек
минуту смотрел на деда, потом застучал по барабану. Стал ходить туда-сюда.
Крутился, кланялся, высоко поднимал палочки. Мальчик в зеленой шапочке с ушами,
рюкзачком и с красной коробкой-барабаном сразу привлек внимание. Несколько
женщин остановились. Улыбались Людеку.
— Господи, такой
маленький должен зарабатывать на жизнь!
Кто-то спросил:
— Эй, куда
положить пару злотых?
Только тогда
Янушевский поставил коробочку под ноги. И теперь играл одну за другой мелодии
прошлых лет: “Зеленая шляпка”, “Вальсик Варшавы”,
“Пойду на Старе Място…”,
“Красные маки”. И опять сначала: “Как улыбка любимой”.
А люди
подходили, останавливались, слушали, шли дальше. В коробочку сыпались монеты.
Дед иногда переставал играть, чтобы забрать оттуда мелочь. Распихивал
по карманам. И тогда был слышен барабан: бам-бам,
та-та-тра-та-та.
Через два часа
внук потянул Янушевского за штанину:
— Дедушка,
писать!
Старик сразу
стал стаскивать ремни с плеч. Наверху, на галерее, выйдя из туалета, они долго
считали деньги. Дед присел на корточки под стеной. Мелочь всыпал обратно в
коробку. Считал, шевеля губами. Людек стоял рядом и
молча наблюдал. Получилось 85 злотых и 60 грошей. Кто-то бросил две аккуратно
сложенные бумажки по доллару. Янушевский, сидя на корточках, опершись о стену,
достал сигареты и стеклянную трубочку. Щурясь от дыма, сказал внуку:
— Ну, сынок, мы
богачи!
В тот день они
больше не играли. Поехали на Барскую. Привезли Крысе розу, купленную на
остановке, с самой длинной ножкой, какая нашлась в ведерке. Шоколадку с
орешками. Янушевский, улыбающийся, с аккордеоном на плече вошел в палату, где
лежала дочь. Людек за ним — с красной коробкой от
шоколадного набора.
— Что случилось?
Что за маскарад? — засмеялась Крыся. Она уже
чувствовала себя лучше — переломы заживали, болело меньше.
Отец рассказал,
как они играли на вокзале. Показал сложенные аккуратно “зеленые”, достал из
кармана горсть мелочи.
— Еще поживем,
дочка, — сказал весело.
Людек
ходил между кроватями, барабаня по жестяной коробке. Соседки смеялись.
— Тише, тише,
сынок, — сказала мать. Потом посерьезнела: — Попрошайку
из него хочешь сделать? — И посмотрела на отца.
— Какого попрошайку ты хочешь из меня сделать, деда? — спрашивал Людек в автобусе, когда они возвращались домой.
— Эх, — вздохнул
Янушевский, — твоей маме не угодишь. Но ты не беспокойся, сынок. Что мы
заработали, заработали честно.
— Мы честные попрошайки, правда, дедуля?
Янушевский
ничего не сказал.
Теперь они
ездили каждый день. Играли в переходах.
На четвертый день, когда опять играли со стороны Иерусалимских аллей, к
Янушевскому подошел мужчина в кожаной куртке. В руке он держал старый портфель
с двумя замками и ремешком с пряжкой. Каменщик как раз играл танго “Последнее
воскресенье”; людям больше всего нравились танцевальные мелодии, особенно
старые шлягеры. Когда он перестал играть, Людек еще
немного побарабанил и встал около деда. Незнакомец спросил у Янушевского:
— Мы знакомы?
— Возможно, и знакомы, — ответил каменщик. И присмотрелся повнимательнее.
— Зенек Вожняк, так?
Янушевский
покачал головой.
— Имя совпадает,
а вот фамилия — нет.
— Подожди, —
сказал незнакомец, — в сорок восьмом мы оба были в Кельце.
В 127-й части, точно?
— Я служил в
сорок восьмом, верно, но не там.
— Лицо знакомое,
— упорствовал незнакомец.
— В жизни много
кого встречаешь.
— Это правда, —
согласился человек с портфелем. — А ты все музицируешь, играешь? И как, удачно?
— Ничего. Мы
вдвоем зарабатываем. — Янушевский погладил Людека по
зеленой шапочке.
— Внучок, да,
внучок?
— Именно.
— Симпатичный мальчонка. — Знакомый незнакомец наклонился к Людеку. — Сколько тебе лет — скажешь дяде?
Мальчик поднял
руку и показал четыре пальца.
— О, какой
шустрый, — обрадовался дядя. — Ну что, — повернулся он к Янушевскому, — пойдем поболтаем наверху? У меня есть немного времени до
отъезда. — Он подмигнул. На голове у него была шляпа, такая же старая, как
куртка и портфель.
— А чего, можно
пойти, — согласился Янушевский.
В зале они
уселись за столик в баре самообслуживания со стороны Иерусалимских аллей.
Знакомый незнакомец принес две банки пива и стаканы. Людеку
дал вафлю. Шляпу положил на стол. Он был лысый, лоб белый и вспотевший. Опять
подмигнул Янушевскому, приоткрыл портфель и показал горлышко бутылки:
— Налить?
Собственного изготовления.
Янушевский не
возражал. Сидели, пили пиво, смешанное с напитком из бутылки. Это был крепкий
самогон. Янушевский, попробовав, одобрительно покачал головой.
— Понравилось?
Понравилось? — допытывался незнакомец.
— Ничего себе.
Давненько не пил. А ты, значит, кто?
— Зайонц Збышек, — представился
незнакомец. — Должны мы друг друга знать! Ты наверняка меня помнишь!
Янушевский не
помнил, но не протестовал, когда знакомый незнакомец подливал самогон в
стаканы.
— Где
проживаешь?
— В Колюшках. В
Колюшки возвращаюсь, от сестры. Лодзинский через час,
объявят.
— Объявят, —
согласился Янушевский.
Людек
съел вафлю, потом вышел за ограждение, отделявшее столики от зала. Бродил
поблизости, иногда отходил подальше, смотрел на табло с расписанием, на людей,
стоящих в очередях. Потом начал выходить за стеклянную дверь — на паркинг со
стороны Иерусалимских аллей. Рассматривал такси, подъезжающие к вокзалу. Делал
несколько шагов — чуть-чуть вправо, чуть-чуть влево. Возвращался. Дед сидел с
незнакомым дядей за столом. Сначала Янушевский поглядывал на внука, видел
зеленую шапочку то тут, то там. Раз даже крикнул: “Не уходи далеко, сынок!” Но
малыш не услышал.
В
начале седьмого знакомый незнакомец стал
прощаться.
— Ну, мне пора!
Скоро лодзинский придет. Пока. Всего наилучшего! — И
протянул Янушевскому руку.
Каменщик еще
минутку посидел, а потом начал собираться. Поднял аккордеон с пола, повесил на
плечо, осмотрелся.
— Людек! — позвал, оглядывая зал. — Людек,
идем!
Но мальчика не
было. Янушевский постоял у столика. Голова кружилась: зал, людей вокруг — все
он видел, как в тумане. Снял с плеча аккордеон, положил на стул и вышел за
ограждение. Обошел зал, начав с очередей перед кассами. Посмотрел, не катается
ли мальчик по эскалатору — вверх-вниз. “Людек,
сынок!” — повторял, озираясь. Мальчика нигде не было. Вернулся, опять немного
постоял у ограждения, за которым они сидели со знакомым незнакомцем. Потом
выходил наружу через стеклянную дверь. Смотрел на машины перед вокзалом, на садящихся и вылезающих из такси. Дальше была улица. Он
слышал шум города.
Старик помнил,
что спрашивал бармена:
— Ты не видел
мальчика в зеленой шапочке?
Тот не понял:
— Кого, кого?
— Мальчика в
зеленой шапочке. С красной коробкой.
Парень покачал
головой. Только тогда Янушевский повернулся и крикнул: “Людек!”
Несколько
человек за столиками оглянулись. Спотыкаясь, старик выбежал за ограждение.
Подскакивая на здоровой ноге, обежал зал. Проковылял вдоль касс, задевая людей,
заглянул в несколько магазинов и киосков. Поднялся наверх, где в первый день
они считали мелочь. Перегнувшись через перила, смотрел вниз. Зеленой шапочки
нигде не было. Только серая толпа.
— Экспресс “Кракус” до Кракова и Закопане прибывает на третий путь
второго перрона. Вагоны сто один, сто два, сто три останавливаются в первом
секторе… — услышал он над головой.
Позднее в
вокзальном отделении полиции дошло до потасовки. Полицейские на следующий день,
уже приняв заявление о пропаже ребенка, говорили, что да, был здесь вчера
вечером один такой, в годах. Требовал, чтоб пошли с ним документы у людей
проверять, останавливать поезда. Они не могли понять, что случилось. Пьяный,
употреблял нецензурные слова. Обзывался. Кулаком грозил дежурным.
— Пришлось
применить силу, чтобы успокоить. Потом отправили его на Кольскую.
Янушевский
провел ночь в вытрезвителе. Там, под утро, когда просыпался от тяжкого сна,
замелькали видения. Казалось, что над ним стоит покойная жена. Она хватала его
за руку:
— Зенек, Зенек, вставай!
Знакомый
незнакомец спрашивал на ухо:
— Мы знакомы? Мы
знакомы?
Людек
говорил где-то рядом:
— Дедуля, когда
мы поедем на Барскую?
— Сынок! —
кричал Янушевский на Кольской. — Сынок!
В девять старого
каменщика отпустили, списав его данные с паспорта без обложки. Он сразу
похромал на остановку и вернулся на Центральный. И как вчера — два раза обошел
огромный вокзал. Заглянул в зал ожидания на втором этаже. Может, думал, внук
провел там ночь. Свернувшись калачиком, проспал на лавке. Или еще где-нибудь, в
каком-нибудь баре, магазине, ларьке. Спрашивал людей, продавцов, буфетчиков,
кассирш. Мальчика никто не видел.
Около загородочки, где пили вчера с мужиком из Колюшек, постоял
немного. Стул, на котором оставил аккордеон, был пуст.
Позднее, уже когда ехал к Крыське, он еще
надеялся, что Людек у матери. Думал: войдет и увидит
внука у дочкиной кровати. Красная коробка будет лежать на одеяле, рядом —
зеленая шапочка.
Но когда он
вошел в палату, понял: ничего такого не случилось. Нет здесь малыша. А Крыся, едва взглянув на отца, сразу догадалась, что
стряслась беда. Попыталась сесть. Оперлась на локти.
— Что, что? Пап,
что случилось? На кого ты похож!
— Нет его у
тебя, дочка? — спросил Янушевский
— Кого нет? Что
случилось? — закричала Крыська. — Матерь Божья!
Пропал, да?
Янушевский, с
синяком на лбу, в черном пиджаке с полуоторванным
рукавом, стоял над дочерью. Сжимал и разжимал пальцы на спинке кровати.
На крик
прибежали врачи и сестры. Первой — старшая медсестра.
— В чем дело?
Что за крики? Пани Крыся!
— Он ребенка
моего потерял! — голосила Крыська. — Мой собственный
отец!
Заглядывали
больные из коридора. Те, кто лежал рядом, сели на кроватях.
— Успокойтесь,
пани Крыся! — сказала медсестра. И Янушевскому: —
Рассказывайте.
Только после его
рассказа было сделано заявление о пропаже Людека.
Старшая медсестра сама позвонила из процедурного кабинета на Центральный
вокзал, в полицию, в службу охраны порядка. Даже на телевидение, где пообещали
заняться этим делом в программе “Ищу тебя”.
Но когда они
попросили фотографию мальчика, оказалось, что фотографии нет. Медсестра
передала трубку Янушевскому.
— Договоритесь
сами, нужна фотокарточка.
Каменщик взял
трубку, молча подержал возле уха, потом сказал:
— Нет у внука
фотокарточки.
Медсестра не
хотела верить. Побежала спросить мать.
— Пани Крыся! Нужна фотография сына!
Крыська
заплакала и отвернулась к окну.
Только когда
отец уходил, опять приподнялась:
— Пап, ищи его!
Если не найдешь, клянусь Богом, я домой не вернусь! Не видать вам меня!
Янушевский
немного постоял в дверях, повернулся и вышел.
Проходили
месяцы, весны, зимы. Крыська рассказывает, что отец
каждый день ездит на Центральный вокзал. Тетя Божена
вздыхает, Гитлер говорит:
— Блин, разорвал
бы этого, который тогда…
Дядя Капуста
молчит. Мушка ворчит под столом. Над диваном — Матерь Божья с младенцем. На
столе — дешевый портвейн.
Старый каменщик
уже не выгоняет из квартиры гостей Крыськи-Алкашки.
Сам охотно выпивает. Но больше времени проводит на вокзале. Его можно встретить
там утром, вечером, даже ночью. В черном пиджаке, небритый, седой, без шапки,
он обходит главный зал. Ковыляет мимо людей в очередях перед кассами. Идет
вдоль витрин магазинов, мимо киосков и баров. Закидывая деревянную ногу,
поднимается на галерею и оттуда, через перила, долго смотрит в зал. Пока не
начнут слезиться глаза. Тогда он трет большим пальцем веки и идет вниз.
Съезжает на эскалаторе на перрон. Возвращается, чтобы обойти вокзал по
подземным переходам: со стороны Хмельной и Злотой,
Эмилии Плятер, Иерусалимских аллей, Иоанна Павла.
Время от времени останавливается и осматривается. Вокруг только серая толпа.
— Экспресс “Кракус” до Кракова и Закопане прибывает на третий путь
второго перрона. Вагоны номер сто один, сто два, сто три останавливаются в
первом секторе… — слышится над головой.
[1] Труймясто (польск. Trójmiasto — тройной город) — агломерация на севере Польши, на побережье Балтийского моря, в состав которой входят города Гданьск, Сопот, Гдыня, а также нескольких небольших городов и предместий. (Здесь и далее — прим. перев.)
[2] Марка польского шоколада. Фабрика существует с 1851 г.